- Хорошо бы ты ошибся, Дружок. Это надо ж - тринадцать! Жди беды: либо тесто сядет, либо кто-нибудь из-за нашего пирога угодит на кладбище. Что до меня, так я ни за что на свете тринадцатого с постели не подымусь!
И правда: тринадцатого она всегда целый день проводит в постели. Чтоб уж наверняка избежать опасности, мы берем один цент и швыряем его за окошко.
Из всего, что нам требуется для пирогов, виски - самое .дорогое, и его труднее всего раздобыть: в нашем штате - сухой закон. Впрочем, всем известно, что бутылку виски можно купить у мистера Джонса по прозвищу "Ха-ха". И назавтра, покончив с другими, более обыденными покупками, мы отправляемся в заведение мистера Ха-ха ("вертеп", говорят о нем все) - бревенчатую харчевню у реки, где танцуют и угощаются жареной рыбой. Мы здесь бывали и раньше - по тому же самому поводу; но в предыдущие годы переговоры с нами вела жена Ха-ха, коричневая, как йод, индианка с вытравленными перекисью волосами и смертельно усталым лицом. Мужа ее мы никогда в глаза не видели. Только слышали, что он тоже индеец. Огромный такой, и через все лицо - шрамы от бритвы Его прозвали "Ха-ха", потому что он такой мрачный - человек, который никогда не смеется. Харчевня его - большой балаган, увешанный внутри и снаружи гирляндами разноцветных ослепительно-ярких лампочек, - стоит на топком берегу в тени деревьев, по ветвям которых, словно туман, расползается серый мох. Чем ближе мы подходим к харчевне, тем медленнее идем. Даже Королек перестает резвиться и жмется к нашим ногам. Ведь тут, случалось, убивали. Резали на куски. Проламывали черепа. В следующем месяце в суде будет разбираться одно такое дело... Конечно, все это происходит ночью, когда разноцветные лампочки отбрасывают нелепые тени и завывает виктрола. А днем у харчевни обшарпанный и заброшенный вид. Я стучу в дверь, Королек лает, моя подружка кричит:
- Миссис Ха-ха! Мэм! Есть тут кто-нибудь?
Шаги. Дверь распахивается. Сердца наши проваливаются куда-то: да это же мистер Ха-ха Джонс собственной персоной! Он и вправду огромный, на лице у него и вправду шрамы, он и вправду не улыбается. Нет, он посверкивает на нас из-под приспущенных век сатанинскими глазами и грозно спрашивает:
- На что вам Ха-ха?
Мгновение мы стоим молча, парализованные страхом. Потом к подружке моей возвращается голос, и она еле внятно говорит, вернее шепчет:
- С вашего позволения, мистер Ха-ха... Нам нужно кварту вашего лучшего виски.
Глаза его превращаются в щелочки. Поверите ли? Ха-ха улыбается. Даже смеется.
- Кто же из вас двоих пьяница?
- Нам в пироги нужно, мистер Ха-ха. В тесто.
Это словно бы отрезвляет его. Он хмурит брови:
- Не дело это, попусту переводить хороший виски.
Но все-таки он исчезает в темной глубине дома и возвращается вскоре с бутылкой без наклейки, в которой плещется желтая, словно лютики, жидкость. Показав нам, как жидкость искрится на свету, он говорит:
- Два доллара.
Мы расплачиваемся с ним мелочью. Он подбрасывает монетки на ладони, словно игральные кости, и лицо его вдруг смягчается.
- Ну вот что, - объявляет он, ссыпав мелочь обратно в наш бисерный кошелек. - Пришлете мне один из этих ваших пирогов, и все.
- Смотри-ка, - замечает на обратном пути моя подружка. - До чего славный человек. Надо будет всыпать в его пирог лишнюю чашку изюма.
Плита, набитая углем и поленьями, светится, словно фонарь из выдолбленной тыквы. Прыгают венички, сбивая яйца, крутятся в мисках ложки, перемешивая масло с сахарным песком, воздух пропитан сладким духом ванили и пряным духом имбиря; этими тающими, щекочущими нос запахами насыщена кухня, они переполняют весь дом и с клубами дыма уносятся через трубу в широкий мир. Проходят четыре дня, и наши труды закончены: полки и подоконник заставлены пирогами, пропитанными виски, - всего у нас тридцать один пирог.
Для кого же?
Для друзей. И не только для тех, что живут по соседству. Напротив, по большей части пироги наши предназначены людям, которых мы видели раз в жизни, а то и совсем не видели. Людям, чем-нибудь поразившим наше воображение. Как, например, президент Рузвельт. Или баптистские миссионеры с Борнео - его преподобие Дж. К. Луси с женой, которые прошлой зимой читали здесь лекции. Или низенький точильщик, два раза в год проезжающий через наш городок. Или Эбнер Пэкер, водитель шестичасового автобуса из Мобила, - каждый день, когда он в облаке пыли проносится мимо, мы машем ему рукой, и он машет нам в ответ. Или Уистоны, молодая чета из Калифорнии, - однажды их машина сломалась у нашего дома и они провели приятный часок, болтая с нами на веранде. (Мистер Уистон нас тогда щелкнул своим аппаратом - мы ведь ни разу в жизни не снимались.)
Может быть, совсем чужие или малознакомые люди кажутся нам самыми верными друзьями лишь потому, что подружка моя стесняется всех и не робеет только перед чужими? Думаю, так оно и есть. А кроме того, у нас такое чувство, что хранимые нами в альбоме благодарственные записки на бланках Белого дома, редкие вести из Калифорнии и с Борнео, дешевые поздравительные открытки низенького точильщика приобщают пас к миру, полному важных событий и далекому от нашей кухни, за окном которой стеною стоит небо.
...А сейчас в окошко скребется по-декабрьски голая ветка смоковницы. Кухня уже опустела, все пироги разосланы; вчера мы свезли на почту последние несколько штук. Чтобы купить марок, нам пришлось вывернуть кошелек наизнанку, и теперь у нас ни гроша за душой. Я очень этим подавлен, но подружка моя утверждает, что завершение нашей работы надо отпраздновать, - в бутылке, которую дал нам Ха-ха, осталось еще пальца на два виски. Одну ложку вливаем Корольку в мисочку с кофе - он любит, чтобы кофе был крепкий, с цикорием, остальное делим между собой. Мы оба ужасно боимся пить неразбавленный виски. После первых глотков мы морщимся, передергиваем плечами - брр! А потом начинаем петь, каждый свое. Из своей песни я знаю всего несколько слов: "Приходи, приходи в негритянский поселок, собрались все франтихи и франты на бал". Но зато я умею танцевать. Вот кем я буду - чечеточником, стану плясать чечетку в кино. Я отплясываю, тень моя мечется по стенам. От нашего пения трясется посуда на полках. Мы хихикаем, будто нас кто-то щекочет. Королек перекатывается на спину, дрыгает лапами, что-то вроде улыбки растягивает его черную пасть. Во мне все горит и искрится, как трещащие в печке поленья, я беззаботен, словно ветер в трубе. Подружка моя кружится в вальсе вокруг плиты, приподняв подол бедной ситцевой юбки, словно это вечернее платье. "Покажи мне дорогу к дому..." - напевает она, и ее теннисные туфли поскрипывают в такт. "Покажи мне дорогу к дому..."
Кто-то входит. Две родственницы. Обе взбешены. Они буравят нас глазами, дырявят языком. Они взвинчивают себя, слова их сливаются в сплошную мелодию гнева:
- Семилетний ребенок! И от него разит виски! Ты спятила, что ли? Напоить семилетнего ребенка! Какая-то полоумная! Верный путь к гибели! Вспомни-ка двоюродную сестру Кэйт! Дядюшку Чарли! Свояка дядюшки Чарли! Позор! Стыд какой! Срам! На колени! Моли Господа о прощении!
Королек забивается под плиту. Подружка моя разглядывает свои туфли, подбородок ее дрожит. Потом она поднимает подол юбки, сморкается в него и убегает в свою комнату... Весь город давно заснул, в доме все стихло, слышится только бой часов да потрескиванье догорающих угольков в печах, а она все плачет в подушку, мокрую, как носовой платок вдовы.
- Не плачь, - говорю я ей. Я сижу у нее в ногах на постели и дрожу от холода, хотя на мне фланелевая ночная рубашка, пропахшая сиропом от кашля, который мне давали прошлой зимой. - Ну не надо, - я уговариваю ее, щекочу ей пятки, дергаю за пальцы. - Такая старая, и вдруг плачет.
- А все потому... - отвечает она, икая, - ...потому, что я правда совсем старая стала. Старая и смешная.
- Вовсе ты не смешная. Ты веселая. Веселей всех. Послушай, перестань плакать, а то завтра будешь усталая и мы не сможем пойти за елкой.
Она сразу садится. Королек вспрыгивает на кровать, хотя это ему не разрешается, и лижет ей щеки.
- Я знаю. Дружок, где найти красивую елку. И остролист. Ягоды у него огромные, как твои глазищи. Но надо зайти далеко в лес, так далеко мы еще не ходили. Оттуда нам всегда приносил елку папа, он тащил ее на плечах. Пятьдесят лет с тех пор миновало. Ох, я уже не могу дождаться, поскорее бы утро!
Утро. Трава поблескивает от инея. Солнце, круглое, как апельсин, и оранжевое, как луна в душную летнюю ночь, покачивается на горизонте, заливая блеском посеребренные морозом деревья. Где-то вскрикивает цесарка. Из подлеска доносится хрюканье одичавшего борова. Мы оставляем коляску у быстрого и мелкого, по колено, ручья. Королек переправляется первый, он скулит, шлепая лапами по воде - жалуется на быстрое течение, на ледяную воду, от которой можно схватить воспаление легких. Мы бредем за ним следом, каждый держит над головой свою обувь и снаряжение - топорик и холщовый мешок. Еще с милю сквозь колючки шиповника, вцепляющиеся в нашу одежду, по ржавчине опавшей хвои, расцвеченной кое-где яркими поганками и птичьими перьями. То тут, то там зашуршит или молнией мелькнет с пронзительно-радостным криком пичужка, напоминая нам, что не все птицы улетели в теплые края.
Тропинка вьется сквозь залитые лимонным солнцем прогалины, сквозь темные туннели в зарослях дикого винограда. Еще ручей: вокруг нас вспенивает воду армада потревоженных пестрых форелей, упражняются в прыжках толстые, величиною с тарелку, лягушки, прилежно трудятся бобры; строя плотину. На том берегу уже отряхивается Королек, он весь дрожит. Подружка моя тоже дрожит, но не от холода, а от азарта. Она закидывает голову, чтобы поглубже вдохнуть густой запах хвои, и с одной из облезлых бархатных роз, украшающих ее шляпу, слетает лепесток
- Мы почти что у цели. Чувствуешь запах, Дружок? - спрашивает она, словно мы приближаемся к океану.
А это и вправду своего рода океан. Целые акры пахучих елей и остролиста его ягоды рдеют, словно китайские фонарики; на них с карканьем устремляются чернью вороны. Набив мешки зелеными с алым ветками остролиста - их хватит для гирлянд на десяток окон, - мы приступаем к выбору елки.
- Она должна быть в два раза выше ребенка, - рассуждает моя подружка. Чтобы он не мог стащить с верхушки звезду.
Елка, которая нам приглянулась, как раз вдвое выше меня. Стройная, пригожая, а уж здорова! Лишь на тридцатом ударе наших топориков она валится с надрывающим сердце скрипучим криком. Ухватив ее, словно добычу, мы пускаемся в долгий обратный путь. Через каждые несколько шагов мы вынуждены отдыхать садимся и тяжело дышим.
Но радость удачливых охотников придает нам силы. И еще нас подхлестывает бодрящий, льдистый аромат хвои.
На закате мы добираемся по красному глинистому проселку до города. Сокровище наше укреплено на коляске, и многие из встречных хвалят его: до чего славное деревце, говорят они, где вы его раздобыли? Но подружка моя отвечает уклончиво.
- Да так, в одном месте, - еле слышно бормочет она.
Рядом с нами останавливается машина, из окна высовывается ленивая жена богача-мукомола:
- Даю тебе четвертак за эту метлу, - говорит она ноющим тоном.
Обычно подружка моя не любит отказывать, но тут она резко мотает головой:
- Нет, мы ее и за доллар не отдадим.
Жена мукомола не унимается:
- Скажешь тоже, за доллар! Пятьдесят центов, вот моя крайняя цена. Слушай, тетка, ты же можешь себе раздобыть еще одну, совершенно такую же.
- Навряд ли, - мягко и задумчиво произносит моя подружка. - Все на свете неповторимо.
Дома. Королек шлепается у горящего камина и засыпает до утра. Он храпит громко, как человек.
На чердаке в одном из сундуков хранятся: коробка из-под обуви с горностаевыми хвостиками (они срезаны с меховой накидки одной весьма странной дамы, снимавшей когда-то комнату у нас в доме), растрепанные мотки порыжевшей от времени канители, серебряная звезда, коротенькая гирлянда допотопных, явно небезопасных в пожарном отношении лампочек, смахивающих на разноцветные леденцы. Украшения расчудесные, но их маловато. Подружке моей хочется, чтобы елка наша сияла, словно окно из цветных стекол в баптистской церкви, чтобы ветви ее клонились под тяжестью украшений, как от толстого слоя снега. Но роскошные японские игрушки, которые продаются у Вулворта, нам не по карману. Поэтому мы, как обычно под рождество, целыми днями сидим за кухонным столом и мастерим украшения сами с помощью ножниц, цветных карандашей и кипы цветной бумаги. Я рисую, подружка моя вырезает. Больше всего у нас кошек и рыбок (их проще всего рисовать), потом яблоки, арбузы, есть и несколько ангелов с крыльями - мы делаем их из серебряной обертки от шоколадок. С помощью английских булавок мы прикрепляем свои изделия к елке и в довершение всего усыпаем ветки комочками хлопка, собранного для этой цели еще в конце лета. Оглядев елку, подружка моя радостно всплескивает руками:
- Нет, честно, Дружок. Ведь ее так и хочется съесть, верно?
Королек и вправду пытается съесть ангела.
Потом мы плетем из остролиста гирлянды для окон, обвязываем зелень лентами. Когда с этим покончено, начинаем готовить подарки для всех наших родственников. Дамам - самодельные шарфики, мужчинам - собственного приготовления снадобье из лимонного сока, лакрицы и аспирина ("Принимать при первых симптомах простуды и после охоты"). Но пора мастерить подарки друг для друга. Тут мы начинаем работать порознь, втихомолку. Мне бы хотелось купить в подарок моей подружке перламутровый перочинный нож, приемник и целый фунт вишни в шоколаде (мы один раз попробовали эти конфеты, и с тех пор она постоянно твердит: "Знаешь, Дружок, я могла бы ими одними питаться всю жизнь; вот как Бог свят, могла бы, а ведь я никогда не поминаю его имени всуе"). Вместо этого я мастерю ей бумажного змея. А ей хотелось бы подарить мне велосипед. (Она мне миллион раз говорила: "Если б я только могла, Дружок... Достаточно скверно, что сама не имеешь того, чего хочешь, но когда и другим не можешь подарить то, что им хочется, от этого уже совсем тошно. И все-таки я как-нибудь изловчусь, раздобуду тебе велосипед. Только не спрашивай как. Может быть, украду".) Но я совершенно уверен, что она мастерит мне змея - так же, как в прошлом году и в позапрошлом; а в позапозапрошлом мы подарили друг другу рогатки. По мне, и то и другое неплохо. Мы с ней чемпионы по запуску змея и разбираемся в ветрах, как заправские моряки. Моя подружка ловчее меня, - она умудряется запускать змея даже в затишье, когда облака стоят неподвижно.
В сочельник нам кое-как удается наскрести пятачок, и мы отправляемся к мяснику за обычным подарком для Королька. Покупаем ему хорошую мозговую кость, заворачиваем ее в комикс и подвешиваем на верхушке елки, рядом с серебряной звездой. Королек знает, что она там. Он усаживается под елкой и, словно завороженный, не отрываясь, жадно смотрит вверх. Уже пора спать, а его никакими силами не оттащишь от елки. Я взбудоражен не меньше его. Сбрасываю с себя одеяло, переворачиваю подушку, как в жаркую летнюю ночь. Где-то кричит петух, но это он прежде времени - солнце еще над другой стороной земли.
- Дружок, ты не спишь? - окликает меня из своей комнаты моя подружка. Комнаты наши рядом, и мгновенье спустя она уже сидит со свечкой в руке у меня на кровати.
- Знаешь, у меня сна - ни в одном глазу, - говорит она. - Мысли скачут, как зайцы. Ты как думаешь, Дружок, миссис Рузвельт подаст наш пирог к обеду?
Оба мы беспокойно вертимся, она стискивает мне руку, выражая этим свою любовь.
- А ведь раньше рука у тебя была куда меньше. До чего же мне тяжко видеть, как ты растешь. А когда ты совсем вырастешь, мы все равно будем друзьями?
Я отвечаю, что будем всегда.
- Я так расстроена, Дружок! Мне очень хотелось подарить тебе велосипед Я пробовала продать камею - папин подарок. Дружок... - Она смущенно останавливается. - ...Я опять смастерила тебе змея.