В день холодный Волков шарил особо усердно, — но без толку. В одном кармане нашел солдатскую пуговицу, в другом — тетрадь.
Откуда у малого тетрадь? Кем писана? Разогнул посередине, наложил на строку прокуренный палец с черным ногтем, повел и, сам не сильный в грамоте, прочитал слово за словом, помогая себе губами:
«Оный Бог пребывает на горе под небом и живет с супругой Юнонией, однако, будучи весьма охоч до земных девок, является к оным бычком либо лебедем, а то золотой монетой, и те девки от Бога брюхатеют. Имеет бороду, лицом пригож и пьет брагу, именуемую нектаром, часто до пьяна».
Не будь солдат Иван Волков брит — стали бы у него волосы дыбом: этакое написано про Бога! Сунул ту тетрадку за голенище и прямым путем пошел доложить про находку прапорщику Елагину.
Прапорщика нашел в кабаке, за первым утренним шкаликом, по причине холода. Был Елагин ростом мал и умом кроток, звезд с неба не хватал, грамоте был почти что не обучен, с солдатами не зверь, с начальством робок. Греться — грелся, но в будний день знал меру и не терял офицерского достоинства. В школе доверял учителям, а сам больше пекся о солдатском продовольствии, муштрой не донимая. Верил в Бога, верил в розгу, служил отечеству без обмана и по правде.
Первым делом порешили школяра Василия Рудного допросить под лозой: откуда взял тетрадь, кто научил богопротивным мыслям, да с кем про эти дела ведался? И хотя день был не субботний, — по субботам драли всех школьников, — но после урока выдвинули скамейку и спустили Васе штаны. Драл его учитель Иван Волков, а допрос вел самолично прапорщик Елагин. Драли, по важности случая, всерьез и нещадно.
Сначала Вася запирался, что ничего про ту тетрадку не знает, а нашел ее на улице, прочитать же ее не хватило ни разуму, ни времени. Но когда от ягодиц к спине набухли красные полосы и голос Васи от крика стал сдавать, то сообразил он лучше сознаться и наклепать на неизвестного человека, что будто дал он ему ту тетрадку. Будто встретил он на улице не знаю какого посадского человека, всего два раза его и видел, зовут его Семен Никитин, а прозвище неизвестно, и тот посадский дал ему тетрадь, а для чего — неведомо, и ту тетрадь он, Васька, положил в карман не читая, да и забыл, и в том вся правда, и чтобы до смерти его, Ваську, не били, а отпустили, потому что сказывать ему больше нечего, все сказал.
Велев додать Ваське счетом еще десять, прапорщик Елагин приказал учителю Васькино сознанье записать на бумаге и, ту тетрадь приложивши, отправить дело в архангелогородскую губернскую канцелярию, чтобы не было нарекания от начальства за покрытие того Васьки богохульных дел.
* * *
Без лозы и линьков следствие в те времена не производилось. Хоть и назвал солдатский сын Василий Рудный имя посадского человека, а как прозвище он указать не хочет, то взять его, Рудного, и испытать еще раз под лозами, содержать же его в секретной камере, пока человека не укажет и не будет по тому делу решения.
Первое время били Васю многократно, с пристрастием и нещадно, содержа на воде и хлебе в холодной камере. Но как ничего сказать больше он не мог, то дело его затянулось на месяцы.
Что было в богопротивной тетради, то прочитали, но толком понять и растолковать никто не мог, хотя и была в ней явная ересь и хула на Бога и призыв к язычеству с описанием всяких историй, полных соблазна и не известных христианской вере имен. Повальным обыском спрашивали про неведомую женку Юнонию, нет ли такой хлыстовской богородицы, пытали и про распутную девку именем Венера, не знает ли кто и не донесет ли губернской канцелярии. Но, на Васино несчастье, никто про сих еретиков и нехристей ничего не слыхал и разъяснить не мог, сам же Вася ни в чем больше не признавался.
К весне, которая в архангельских краях хоть и поздняя, но полна красоты и ласковости: роскошна черемухой и белыми пахучими лесными цветочками, а поля зеленеют просторами, а ручьи шумят, да не могут заглушить щебетанья и гомона прилетных птиц, и дышит человек свободно, на ходу легок, в обращении улыбчив и весел, — к той весне осталась в секретной камере городского острога только тень Васи Рудного, былого здорового парнишки. Только кости торчали, а тело сползло, хриплым стало дыхание, и кровь вся истратилась у малолетнего колодника. Кашлял днем, перхал ночью, так что и спал мало, ел же через силу по малости выдаваемый черный хлеб. И словно бы повредился малый в разуме, всякого слова пугался и дрожал весенней осинкой.
Когда зацвела сирень, пришлось Васю перевести из острога в архангелогородский полковой госпиталь, потому что сам он был в холодном поту, а внутри тело пылало печкой, и было крепчайшее запирание в груди, от которого запирания колодник Василий Рудный волею Божьей и помре в начале месяца мая 1756 года.
* * *
Со смертью преступника дело, однако, не кончилось, и кончиться оно не могло, потому что Вася был только сообщником, а главный виновник того прелестного воровского деяния так и не был найден.
Пришлось губернской канцелярии потрудиться и исписать немало по тому делу бумаги. Потрудился и прокурор, подыскивая статьи закона, по которым можно было завершить дело, так и не двинувшееся с первого дня.
Всего труднее, что не было в военных законах никаких указаний на богохульные тетрадки, могущие сеять в народе неверие и соблазн. И случая такого раньше не было.
Нашлось, однако, в военном уставе 1716 года, в артикулах 149 и 150, указание, как будто к случаю подходящее, каковое гласило:
«Кто пасквили и ругательные письма сочинит и распространит и тако кому непристойным образом какую страсть или зло причтет, через то его доброму имени некой стыд причинен быть может, сочинитель же не найден, то палач такое письмо имеет сжечь под виселицей, а сочинителя онаго за бесчестного объявить».
И хотя ни стыда доброму имени, ни вреда от той тетрадки никому, кроме Васи, не причинилось, но, за неимением закона более подходящего, было дело подведено под эти артикулы, о чем и прочитана публикация в губернской канцелярии, а также назначен день исполнения приговора.
В сей день была поставлена на городской площади легкая виселица на помосте, а под виселицей поставлена железная жаровня, полная раскаленных березовых угольев.
Собирались праздные посадские люди посмотреть на казнь. Кого будут казнить — не все знали, а кто поопытней, говорили, что перед казнью будут прижигать казнимому либо лоб, либо пятки каленым железом, другим же ставить клейма по обычаю. Палача знали хорошо в лицо и уважали, так как он считался одним из лучших в тех краях заплечных мастеров и перевешал немало народа.
Явились на площадь разные начальства из губернской канцелярии и военные власти. Пришел и прапорщик Елагин со взводом солдат, а всех молодцеватее красовался унтер, учитель школы солдатских детей Иван Волков, всего торжества главный виновник.
Тетрадь принесли прокурор с копиистом, в той самой синей бумаге, в которой завернутой нашел ее на улице мальчик Вася Рудный. И только тут узнала толпа посадских, что ныне вешать никого не будут, а жечь будут только пасквильную бумагу.
И был барабанный бой. После боя долго читал чтец канцелярское постановление, писанное языком мудрым, подписанное людьми темными. И кто слышал в нем многократное упоминание имени волей Божьей помершего колодника Василия Рудного, тот представлял себе этого колодника высоким и мрачным злодеем, который, попадись ночью или даже днем, — не упустит обобрать человека донага, а то и загубить христианскую душу: лицом зверь, борода рыжая, шея воловья, уши и ноздри рваны, на щеках и на лбу клейма. Такому человеку нипочем загубить чужое доброе имя клеветой и позорным слухом, да не щадит он и имени Божьего, хуля его в угоду самому сатане! И что тот Василий Рудный помре в остроге — в том виден перст Божий, покаравший его ранее всякого человеческого наказанья.
По прочтеньи же длинной бумаги опять загремел барабан, и тогда на помост взошел палач в красной рубахе, взял из рук прокурора преступную тетрадку и, огонь в жаровне раздувши, так что пламя едва не опалило ему бороду, бросил ту тетрадь в самый жар.
Отогнулся и, почернев, откинулся первый листочек, за ним второй — точно неведомый дух листает тетрадку. Сгорело писанное и сгорели чистые листы, на которые позарился школьник. Сгорели древние боги, мифы о которых старательно записал прилежный семинарист, потерявший тетрадку на улице.
И когда тетрадка сгорела начисто, палач залил жаровню полуведерком воды. Разошлось начальство и разошлись посадские, пораженные мудростью и справедливостью законов, но не совсем довольные зрелищем: все-таки настоящая казнь, человеческая, много занятнее!
Что здесь рассказано, то случилось в стародавнее время, в российском медвежьем углу, в краю смоляном, деготном и рыбном, среди людей темных и суеверных.
Когда же пройдет еще сотня лет, с полсотней и четвертью, — новый сочинитель расскажет людям про то, как его предки, постигшие и логику, и риторику, и самую философию, жгли соборне на кострах преступные книги в городах больших и славных просвещением.
Ибо возвращается ветер на круги свои, ночь сменяется днем, день ночью, и мало нового в подлунном мире.
ЧАРОДЕЙ
В старые годы дамы и девицы заместо нервов имели ваперы; потом кисейные барышни (кличку придумал Помяловский) стали падать в обморок и дрыгать ножками; в деревнях же во все времена истерика выражалась в кликушестве, причем одни кликушествовали взаправду (при падучей), а другие только кликушничали притворства ради, по собственным причинам.
Так точно залаяла жена Родиона Жигалова, а за ней еще четыре женки той же волости. Лаяли они каждая на свой образец: одна — собакой, другая — скорее всего волком, третья — иподьяконом, четвертая — с пророчеством. Общим у них было, что в своем бреду и нечистом смятении называли соседа, Андрея Козицына, батюшком.
Тут, собственно, и думать не о чем. Если какая порченая называет кого батюшком, — значит, он ее и испортил. Не столько, конечно, врачебная истина, сколько вековая народная мудрость.
Андрей Козицын был, на деревенский счет, годами стар — пятьдесят два года, но собой крепок, еще совсем молодец. Может быть, между ним и женками что-нибудь и было, мы не знаем — и дело не наше. Однако ни в чем подобном ни женки, ни их мужья Андрея Козицына не обвиняли; а вот что кликуши называют его батюшком — очень подозрительно!
Весной 1756 года обо всех этих делах поступило доношение сотского в яренскую воеводскую канцелярию. В наше время потащили бы женок в больницу и к психиатрам, стали бы врачевать последствия; но сто восемьдесят лет тому назад смотрели в корень и старались изничтожить причину, а тогда сами исчезнут и следствия. Поэтому яренская канцелярия затребовала прежде всего присылки того, на кого злой слух происходил в чародействе. И первым забрали Андрея Козицына.
Козицын отозвался полным незнанием всего, в чем его обвиняли. Ни трав он не знает, ни жабьих костей, ни чаровных слов, ни прочего какого зелья к порче людей. И подлинно ли те женки испорчены или кричат притворно, того тоже не знает. Жил со всеми в мире, и никто его не осуждал.
Сначала допросили просто, затем под пристрастием битья батожьем, потом по добровольном увещании, потом без особого членовредительства — ничего мужик не знает и ни в чем не признается. Потребовали вновь допросить с истолкованием — кряхтит крепкий мужик, но толку никакого. Пришлось вытребовать в канцелярию всех потерпевших и всех близких им людей, а потом прибегнуть и к повальному обыску — опросу всей деревни. Раз дело, да еще такое важное, началось — покатилось оно вперед до полного разрешения и по крайней сложности катилось оно десять лет: зачавшись в дни Елисаветы, закончилось в просвещенное царствование Екатерины Второй, царицы мудрой и милостивой, приятельницы заморских философов.
Спервоначала все потерпевшие и все свидетели единодушно отозвались незнанием. Что в деревне и девки и женки кликушествуют — истинная правда; у Родиона Жигалова одна жена чахла три года, скорбела сердцем и была в чахоточной болезни, пока не померла, а когда он взял другую, та через полгода заскорбела икотной скорбью и по сей день скорбит и кликает. Родион, мужик добрый и разумный, учил ее и плеткой, и поленом, и ногами на полу топтал, и в бане обдавал ее, дурную, горячим мятным паром, и на мурашиную кучу сажал, задрав ей исподницу на голову; — помощи никакой, как и с первой женой было. Что обе бабы испорчены — в том нет ни спора, ни сомнения, а кто испортил, Родион не знает и догадаться не может.
Так же точно и порченые женки показали на допросах, что подлинно они впадают почасту в беспамятство и несостояние ума и в том безумстве называют Андрея батюшком; но чтобы тот Андрей был чародеем, еретиком и волшебником, знал бы травы и зелья для порчи людей, того они не знают и показать не могут.
Была в деле мелочь: Козицына невестка Агафья будто бы сказала одной из кликуш: «Я-де тебе не по свекрову учиню!» За такие похвальные речи Агафье учинено битье батожьем, дабы впредь жила смирно и от брани удерживалась, а паче таких похвальных слов не говорила. А затем ее, как и всех других, отпустила яренская канцелярия по домам с миром, взяв с обыскных людей поручную запись по Козицыне.
Но вмешалось в дело другое ведомство: консистория преосвященного Варлаама, епископа великоустюжского и тотемского, и потребовала то дело пересмотреть в согласии с указом Святейшего Синода, коим повелевалось:
«Где явятся в церквах и монастырях, также и в городах и селах, притворноюродцы и босые и с колтунами, тех для расспросов, чего ради такие притворства, а кликуши в церквах и монастырях безобразия чинят, отсылать в светский суд без всякого отлагательства».
Нужно сказать, что борьбу с кликушеством и притворно-юродством начал еще царь Иван Грозный, жаловавшийся собору, что «лживые пророки, мужики и женки, и старые бабы бегают из села в село нагие и босые, с распущенными волосами, трясутся и бьются и кричат: св. Анастасия и св. Пятница велят-де им» и прочее. А в следующем столетии на то же жаловался и патриарх, говоря, что в церквах «от их крику и писку православным божественного пения не слыхать» и что они «приходят в церкви в Божии, аки разбойники с палками, а под теми палки у них бывают копейца железные, и бывают у них меж себя брани до крови и лая смрадная».
И хоть в данном случае ничего подобного не было, а все же пришлось следствие возобновить. Для начала еще раз выдрали невестку Козицына, а самого его посадили в узилище для «добровольного увещания», время от времени допрашивая с пристрастием. Собственно, судить надо было женок, виновных в кликушестве, но вышла небольшая путаница, и ответил за все чародей Андрей Козицын, как увидим, по всей справедливости.
* * *
Сидит Андрей Козицын в узилище год, и два, и три, и пять, и больше. Дело его тянется и осложняется, допрос идет за допросом, батожье за батожьем, толкованье за увещаньем. Пишутся протоколы, посылаются промемории простые, дубликатные и трипликатные. Конца следствию не видно, борода у Козицына из белокурой стала совсем седой, кости ноют, тело подгнивает от частых увещаний. Выдержи чародей еще лет десять в упорном отрицании — может быть, и вышел бы на волю к семидесяти годам. Но, видно, и у чародеев бывают минуты слабости! В одну из таких минут, лежа на козле под розгами, заговорил Козицын толково, а писарь записал.
Было дело на Пасху. Зашел Козицын к соседу Гордею Карандышеву выпить пива. Ну — выпили. Потом легли спать, а наутро принялись опять пить пиво. Тут ему и говорит Карандышев:
— Хочешь ли научиться портить людей?
— А как?
— А вот видишь ли пятерых дьяволов, которые мне служат? Если хочешь — будут они и тебе послушны.
Козицын вгляделся — и действительно увидал пятерых невидимых дьяволов. Один сидел на чарке и болтал ножками, другой спокойненько ползал по потолку мухой, третий ковырял нос кочергой, остальные тоже занимались своими делами. Из себя черненькие, роста небольшого, спинка в шерсти, животы голые, хвосты с кисточкой. Вообще — обыкновенные дьяволы, как им и быть надлежит.