Старинные рассказы. Собрание сочинений. Том 2 - Осоргин Михаил Андреевич 3 стр.


В Енисейске зимовали, лето плыли, в Тобольске опять зимовали, шли до Москвы три года. А в пути и во всех местах не упускал протопоп проповедовать веру истинную и обличать Никонову ересь с великим дерзновением. Усумнился было, жалея жену и детей, через то страдавших: говорить ли ему или молчать? Спросил о том протопопицу Настасью Марковну, друга верного и сопутника страданий, а она ему:

— Что ты, Петрович, говоришь? Я тебя с детьми благословляю: дерзай проповедовать слово Божье по-прежнему, а о нас не тужи. Поди, поди, Петрович, обличай блудню еретическую!

В Москве встретили протопопа с лаской и лестью — хотели переломить его непреклонную волю, да напросно. Лаской не взяли, хотели убедить батожьем, мучили много. Подержав на цепи в Пафнутьевском монастыре, опять привезли в Москву и в соборном храме расстригли и проклинали, отрезав протопопу и бороду, а потом болотами и грязью свели обратно в монастырь, заточили в темную палатку и держали год без мала. И еще привозили в Москву уговаривать и мучить, и опять заточали, пока не замуравили в Пустозерье. Других же, Протопоповых сподвижников, кого пересилили и заставили отречься, а кого казнили смертью лютой: жгли живыми, резали языки, гноили в земле закопанных. А кому резали языки, тем иным Господь отращивал заново и без следа. И огнем пытали, и на дыбу вешали, антихристовы шиши, извели смертию верных довольно.

Сидя в заточении пятнадцать лет, учил расстрига-протопоп людей, сколько мог, приходящих словом, а дальних — посланиями. И царям писал, Алексею, а по смерти его Федору, зла не поминая, убеждая прогнать тайных римских шишей, богоборцев и прилагатаев, напитавших народ аспидовым ядом. Писал письма верным боярам, слал послания рабам Бога вышнего и отцам поморским, толковал Книгу Притчей и Соломоновых Премудростей, словом казнил Никона, дьяволова сына и овчеобразного волка.

Ни годы, ни страдания не согнули — хоть опять волоки в Сибирь по камениям и льдам, да и здесь в заточении не лучше. «Долго ли муки сея будет?» — «До самые смерти!» — «Добро, Петрович, ино еще побредем!»

* * *

Апреля 14 дня 1682 года за крепкую веру и за великие на врагов праведной веры хулы сожжен был в срубе мученик Аввакум вместе с попом Лазарем, иноком Епифанием и дьяконом Федором, страдальцами безмерными, ране того лишенными языка.

Господь избиенных утешает ризами белыми, а нам дает время ко исправлению. Вечная им память во веки веков!

СКАЗАНИЕ О ТАБАШНОМ ЗЕЛЬЕ

Когда заходит солнце — распускаются трубчатые чашечки ароматнейшего из цветков, и весь вечер, всю ночь, до нового солнца благоухают. Воспета роза, возвеличена лилия, но их известность ничтожна в сравнении с мировой славой и мировой властью скромного по виду растения с тонким высоким стеблем и клейко-волосистыми овальными листьями.

Его родина — Америка. В половине четырнадцатого века его мелкие, как бурая пыль, семена отправились в путешествие и засеяли теплые побережья Африки и Азии. Двумя веками позже оно появилось в Европе, и хотя его завез сюда как будто испанец Франциско де Толедо, но французам очень хочется увенчать славой такого подвига своего соотечественника, дипломата Жана Нико, и нам, гостям Франции, как-то неудобно не соглашаться. Земля, открытая Колумбом, неправильно названа Америкой; цветок, ввезенный де Толедо, получил ботаническое имя — никотиана. Мы же, курильщики, называем его попросту табашным зельем, отрадой нашей души и отравой нашего тела.

Поехал английский мореплаватель Ричард Ченслер открывать новый путь по холодным морям. Испокон веков англичане суются туда, где их не ждут и куда их не звали. Ледяные поля, ледяные горы, полыньи, торосы, глетчеры. Самоеды, олени, собаки, полозья, моржовый жир. Белые медведи, киты, тюлени, пингвины, перелетные гуси и утицы. Ничего не делается аглинскому человеку, потому что ему уже известна дымная прелесть носогрейки; нового пути не открыл, а попал к нам в устье Северной Двины — местечко забавное и достаточно прохладное, а оттуда пробрался и на Москву, к царю Ивану Грозному. Царь Иван Васильевич встретил его приветливо: «Мы торговать очень согласны, — чего изволишь, именитый купец?» Ченслеру понравился наш пушной товар, и наши леса, и тогдашняя наша советская паюсная икра. Говорит; «Со своей стороны можем в обмен предложить английский пластырь, лондонский туман и уморительную травку — и жевать, и курить, и в нос пихать». На этом согласились. Съездил Ченслер домой, привез табашного зелья, забрал наших соболей и куниц, а на обратном пути погиб славный купец и мореплаватель: Бог его покарал за такое жульничество.

Надо думать, что Ченслер завез к нам не только сушеный лист, а и семена благодатного растения. И хотя нелегко прививалось у нас в те времена европейское просвещение, но этот подарок понравился, и повсюду, где климат был теплее, зацвели розовые и зелено-желтые цветочки; от солнца прятались, к ночи распускались пышно. От дней Ивана Грозного до дней Михайлы Федоровича русский человек беспрепятственно пил табак носом, клал его за губу и пускал дымом. Когда же эта сладостная отрава, по царской воле ввезенная и царями благословленная, пройдя весь путь от Москва-реки до реки Иртыша, полюбилась всему русскому народу («Табак да баня, кабак да баба — только и надо!») — тогда стали табашников преследовать, по государеву приказу отымать табак сырой и толченой, и дымной, и на полях сеяной, а кто его жевал, курил и пил с бумашки, тем людям приказано было чинить жестокое наказание: метати их в тюрьму, бити их по торгам кнутом нещадно, рвати им ноздри, клеймити им лбы стемпелями, дворы их, и лавки, и животы их, и товары все имать на государя. А самый тот табак приказано жечь, чтобы однолично табаку нигде, ни у кого не было, а кто наказан, про тех людей велеть бирючу о том их воровском деле кликать по многие дни и с тех табашников брать заповеди и поручные записи, чтобы впредь им не воровать, табаку самим не пить и никому не продавать.

Горе пошло на Руси!

Ленский воевода стольник Петр Головин сам пивал и жевал табачище; однако, государев приказ получивши, строго наказал пятидесятнику Богдану Ленивцеву имать табак у всякого и виновного представлять на воеводский суд.

Пивал с бумашки и за щеку кладывал и Богдашка Ленивцев, да нечего делать: поймал с поличным Семена Сулеша, да Мартынку Кислокваса, да Ондрюшку Козлова, да еще многих табашников, — а против поличного нет отвода. Тех людей уличенных бил кнутом на козле енисейский палач Ивашка Кулик. Но нет такой силы, которая осилила бы соблазн душистого заморского цветка, крепко прижившегося и на земле и в тавлинках. От кнутового битья пластом лежат и Мартынка Кислоквас, и Семен, и Ондрюшка, а доносчик Ленивцев с палачом Куликом, покончив работу, тянут носами отобранное добро, косясь друг на друга: кто кого раньше в таком деле выдаст головой?

Все у нас грубо и жестоко. В просвещенной Европе было гораздо полегче: римский папа Урбан Восьмой положил на табак проклятье, а табашников велел отлучать от церкви; папа Иннокентий и нюхал, и покуривал, однако запрещенье подтвердил — не к чему народ портить; папа Бенедикт недаром был тринадцатый: и сам курил-нюхал, и всем разрешил дьявольское зелье. Но доброго папу римского опередил наш Великий Петр, усердный ценитель всякого пьянства и похмелья: с 1697 года опять стала вся Россия и за губу совать, и в нос сыпать, и дымом пускать то зелье невозбранно и беспрепятственно.

Что кому по достатку. Сирый и бедный тянул тютюн; кто поразборчивей — бакон и махорку. Одному по вкусу табачок папушный и шнуровой, другому — бунтиковый, иному — рубанка, а тому трапезунд, американ, унгуш. Саратовский житель держался колонистского, приезжий требовал канастера, амерсфорта, самсона, дюбека; если же человек немецкой выучки, то подай ему винцера, гунди и фридрихсталера. И умел опытный и привычный трубакур не по цвету, так по дыму, сразу угадать: этот — виргинский, энтот — мариландский, а тот — фиалковый, попросту крестьянский.

Близко к нашим дням гремел в России повсеместно табачок жуков, при длинном чубуке — сладкое наваждение! А кто баловал нос, те в тертый табак клали малинку, а то гвоздичку, а то и фиалку. Нюхали нафырок, с ногтя большого пальца, огородив его указательным; нюхали и насоколок, из ямки меж тяжей пальца большого; а испанский табак нюхали только с кончика пальца, иначе пропадала тонкость понюшки. От старых времен, от кнута, рванья ноздрей и клейменья осталась поговорка: «Пропал ни за понюшку табаку!» Понюхав — чихали многократно, утирая нос и усы цветным платком и говоря друг другу: «На здоровье!»

Памятью благодарной вспомним и наше недавнее прошлое. Доктор курил месаксуди, адвокат — стамболи, эсер — асмолова крепчайший, эсдек — вышесредний, а кадет, — конечно, мешаный, середка наполовину. И только на одном сходились все партии — на рисовых гильзах Катыка, 250 шт. 18 к. Ныне же все народы земли российской, от Ленинграда до Камчатки, курят сорт единый: советский; едины и гильзы: марксистские. Тот самый сорт, про который сочинен немцами короткий рассказ об охотнике.

Шел охотник по лесу и встретил черта. Черт увидал ружье и спросил:

— Это что за штука?

— Табакерка.

— А ну, дай понюхать!

Охотник выпалил в черта, а черт чихнул и прибавил:

— Дас ист штаркер табак!

* * *

— Несть ли сие вред, яко нос, исполненный сего зелия, изрыгает, яко гора Везувий, нечистые и отвратительные извержения, зане всякому гнушатися и отвращати лице свое?

— Сказано: «Очисти нос твой, яко трубу рожану, зане ветром веяти и вихрям играти».

Спорили о табашном зелье великие начетчики, писали о нем богословы, ученые и просто писатели-табашники, и Чехов — лекцию «О вреде табака», и Ремизов — заветный сказ «Что есть табак?». Чехов не договорил, Ремизов переложил, дым вьется струйкой одинаково.

Сей злак есть поганое, блудное, сатанинское зелье. К ревнителям старой веры и душевной благости пробирался он потайной дверью и совращал младых и поживших. Бежали его духоборцы, гнали штундисты, проклинали молокане, хулили постники, осуждали равно и беспоповцы, и белопоповцы, и бегуны, и скопцы, и имебожники, и непокорники, и чемреки, ветвь Старого Израиля, и баптисты, и сам Лев Толстой. Кто курил табак, тот хуже пьющих горелое вино и бобом ворожащих! Открещивались от него истовым крестом: большой перст через два великие персты подле меньшого перста и середней великий перст пригнув мало. Но враг рода человеческого силен!..

Говорили староверы:

— Кто нюхает табаки, тот хуже собаки.

Отвечали им табашники:

— Кто курит табачок, тот Христов мужичок!

И тянули нафырок сыромолотного зеленчака, вертели собачью ножку.

Тюремные стены одолел! Не дают заключенному ни хлеба, ни мяса, только помойную бурду, — а в табаке отказать не Могут. Идущему на смертную казнь — последняя утеха в папиросе. И против всякого горя — испытанное средство с давних лет: «Табаку за губу, всю тоску забуду!» Из всех потреб нужнейшая, из всех надобностей малейшая: «Ребятишкам на молочишко, старику на табачишко». И когда уж совсем плохо, все пошло прахом, тогда говорят: «Дело — табак».

Бежит по реке пароход, на носу матрос-меряльщик. Когда нет дна, кричит: «Не маячить!», когда мель — считает четверти, а если в самый раз, только-только шест царапает по дну, тогда звучит бодрое: «По табак!»

Хлеб-соль вместе, табачок врозь. Последнюю рубашку отдают, глазом не моргнувши, а последнюю папиросу иностранец не даст ни за что, да и русский только «на затяжку», сам из руки не выпуская.

Знаменит табак и во французском участке.

Табакерками жаловали, советскими папиросами жалуют знатных приезжих дипломатов и сейчас. У Лескова в «Леди Макбет» обозвал Сергей Фиону «мирской табакеркой» — обидное название! Но лучше всего говорят про табакерку, уличая святошу и ханжу в нечистой совести:

— Свят, да не искусен: табакерочка в рукаве выпятилась!

* * *

С заката до восхода солнца благоухает никотиана табакум, цветок из семейства пасленовых, пятитычинковый родственник ночной красавицы, одурь-красавицы (беладонны), белены, дурмана, крушины и своего соперника по власти над человеческим родом — винограда. Человек сушит лист, режет, крошит, пакует, набивает, зажигает — и сладкий дымок окутывает всю землю. Там, где табак не растет, там за него отдаст самоед жену, эскимос — стадо оленей. Поэт окуривает рифму, художник полотно, философ идею. Больной сердцем запивает дымом дигиталис и камфору. У старика, немощами пододвинутого к краю могилы, последняя надежда: «Брошу курить!» И о последнюю свою папиросу он закуривает новую, с которой и отходить в вечность — легко, в ароматном облаке, с затуманенной головой. На том свете его ждут курильщики, раньше закончившие земные дела: не донесет ли на одну затяжку? Ангелы его окружают: хоть и воспрещено, а хочется и им. Вот какая сила у скромного на вид цветка! К нему подлетают мотыльки с длинным хоботом, похожим на дамский мундштук, и пьют, трепеща крылышками; мотыльки вечерние и ночные, серые, расписные, запойные, на дневных непохожие. Липкими волосиками ствола и листьев он защищается от мелких букашек, иначе пропасть бы ему от тьмы горьких пьяниц и наркоманов мелкоскопического мира, — ему, призванному услаждать серое бытие крупных двуногих животных и обогащать государственные казны гражданским порохом.

И только одного мы не знаем: как же жили люди в древности, со свежими ртами и некопченой ноздрей? И не была ли их жизнь непоправимой ошибкой?

СОЖЖЕННЫЙ ДЬЯЧОК

Осенью 1720 года пошло солнышко на убыль, так что под вечер дьячок Василий Ефимов клацал зубами и содрогался, чему соответственно сотрясалась и его косичка, торчавшая крысьим хвостом. Который холод снаружи — на тот управы нет, который же внутри самого человека — тот холод можно изжить приятием обильной пищи и согревающего тело пития. И, однако, было сие пребедному дьячку недоступно за падением в людях веры и малыми доходами даже священнослужителей, а уж простому дьячку прямо пропадать. И даже жена дьячка Василия спала с тела и видом была не женщина, а как бы копченая смерть.

Разве что случится чудо!

Что чудо может спасти человека, о том дьячок Василий знал доподлинно и видал примеры. Будучи же человеком отчаянного воображения, мечтал о таком чуде денно и нощно, пока не додумался.

А как надумал, то собрал последние грошики и купил у посадских людей кроповой водки три золотника да росного ладану четверть фунта, принес домой и спрятал в чулане, где спал.

После чего тайно писал дьячок какую-то бумагу ночью, при свете плошки, а как был малограмотен, то писал ее три ночи. На четвертую ночь, под тринадцатое августа, вышел дьячок Василий из дому тайно, жены не потревожа, с собою взяв большой ржавый ключ, кадильницу и закупленные ароматы. Тем ключом, под покровом ночи, отпер он каменное подцерковье обрушившейся церкви Пресвятые Троицы, что была в Ямской Новинской Слободе Новегорода и при которой он числился в дьячках, из подцерковья же пролез по мусору и каменьям в самую церковь, даже ободрав локоть и обе коленки, после чего проник в деревянный новый притвор в честь великомученицы Параскевы, где свершались служения и куда из старой церкви были снесены богородичные иконы Умиления и Тихвинской.

Лез дьячок не как тать, а для свершения и прославления чуда в помощь немоготе духовенства, с крохотами выгоды и для низших — для себя и исхудалой дьячихи. Сговору ни с кем не имел — сам надумал, сам и выполнял, а там будь что будет.

Был тот дьячок не пуглив и к мраку церкви привычен, а также к крысам. Взятой с собой сереной тросткой возжег свечу, раскадил в кадильнице уголья, положил росного ладану и, став посреди церкви, кадил прилежно, пока не наполнилась вся церковь благоуханиями от низу до самого купола. Пока кадил — думал усердно, достанется ли ему по загривку за подобное воровское и прелестное действо или же выручат его поп Никита Григорьев с причтом, которым предстоящее чудо сулит неисчислимую и безгрешную выгоду. Потом окропил дьячок укропной водкой пелены при образах и помост, побрызгал и в отдаленных углах, чтобы дух был крепче, и наконец зажег перед Умилением и Тихвинской самые большие свечи, завязал в узелок все принесенное и прежним ходом, по мусору — в каменное подцерковье, оттуда — в дверь, ту дверь снова на запор, вышел на улицу, докатился до дому в свой чулан, припрятал узелок и снова вышел — оповестил попа Никиту о чуде в церкви Святой Параскевы Пятницы.

Назад Дальше