Он сидел на кровати, свесив ноги, и она провела по его выгнутой, справной спине ладонью.
— Ложись, спи, — сказала она и, помедлив, поднялась на колени, обхватила его за плечи. — Господи, Игнат, да что это с тобой… Допился, ложись, ложись, Игнат… Ложись…
Впервые, как она помнила, ее муж, Игнат Жук, плакал, по-мужски трудно, глотая слезы.
Он лег, вытянув ноги.
— Игнат…
— Ложись, — сказал он. — Хватит. Теперь уже нечего… Пропили, сволочи июды, прокукарекали все. Ничего от России теперь не останется. Ты думаешь, зачем они, наши гостечки, немцы, приехали? Поместью какому-то барону они из нашей земли выбирают, вот тебе фон барон. Ты думала, они нам — землицы-то? На-кась, выкуси! — с неожиданной злобой и ненавистью выдавил он из себя, сжимая оба кулака в кукиши. — На-кась! Дураки они тебе, они вон из нашей землицы поместья себе выбирают… Что мне большевики дали? На цепь, как кобеля, пристегнули, а эти, гляди, и того хуже…
— Игнат, — робко сказала жена. — Те какие-никакие, а свои, ты бы, Игнат, подумал. Знаешь поди, шкура хоть не черна соболя, да своя. Да и что тебе колхоз-то плохого сделал? Весь мир, значит, туда, а ты — сюда. Ты бы, Игнат, образумился, провались она, эта земля, без нее и слободнее стало.
— Заговорила, заговорила, — оборвал Игнат бабу злобно. — А ты думаешь, они тебе прощение дадут, свои-то? У меня задумки есть, они покрепче других будут…
Игнат Жук замолчал; если бы он не был так возбужден, он не стал бы разговаривать с женой, но теперь он не мог остановиться; он лишь говорил, словно еще раз думал тяжелую, сжигающую злобой думу все о той же земле, бывшей вначале под колхозом, а теперь вот немцы хотели ее отобрать под поместье барону. И он ничего не мог сделать или переменить, ему теперь, как скотине на веревке, шагай вслед за хозяином и не думай, то ли на бойню тебя, то ли на продажу.
От неожиданной злой жалости к себе, за погубление от своих же рук у Игната опять выдавило тяжелую слезу, и он замолчал, боясь выдать себя голосом перед бабой.
— Лишь бы немец с колхозами покончил, — сказал Игнат Жук минут через пять то затаенное, о чем думал долгими ночами и о чем он впервые сказал другому человеку. — А с немцем потом мы сами справимся. Мы у него из горла вырвем землицу-то, — сказал Игнат, каменно сводя скулы (вот-вот кожа лопнет), и жена испуганно зашептала:
— Тише, тише, да что ты мелешь! Перекрестись, вояка, господи! Ложись, слышишь, Христом молю, ложись! Бес тебя донимает, людей как мух бьют, какое тебе хозяйство?
Запел во дворе второй петух, и, знать, мороз укрепился: звонче доходил в другой раз голос петуха.
19
Прицелившись в дикого кабана ранней осенью 1941 года, Юрка Петлин не знал, чем все это обернется, но как бы то ни было, в Ржанских лесах жил и действовал, — все больше набирался сил партизанский отряд капитана Трофимова, или 1-й Ржанский. Эта встреча оказалась спасительной: в глубине души понимая, что никакой он не командир, не знает, с чего начать, Глушов растерялся. В мирных условиях он умел влиять на людей и привык к этому, а здесь, в лесу, он впервые почувствовал себя беспомощным. Военная премудрость начиналась прежде всего с умения стрелять, кидать гранаты, способности не через других и не через бумаги, а самому, прямо в глаза приказывать и добиваться исполнения своих приказаний, — пусть даже идти и умереть. У Глушова такой способности не оказалось, и он, присмотревшись несколько к Трофимову, сам предложил объединить его и своих людей вместе и командиром сделать Трофимова, за собой он оставлял роль комиссара, он был здесь свой, и даже никакого сомнения не возникало, кому быть комиссаром отряда; Трофимов первым делом предложил Глушову выбрать место для зимовки и вырыть землянки, одновременно оборудовать в глуши запасную базу на всякий случай.
— Что же ты, капитан, — тяжеловато пошутил Глушов, — воевать собираешься или скот разводить? Сколько ты думаешь здесь сидеть, год, два?
— Сколько потребуется, — недовольно щурясь, не сразу отозвался Трофимов. — Места хорошие, отчего не посидеть? Жен заведем, детишек — малина.
— Все-таки…
— Ну, тогда выкладывай, коммисар, свои соображения. Только учти, нас сорок три человека, есть раненые, еще не в строю, фронт от нас, ну, километров двести — триста, о нас никто не знает, ни по ту сторону, ни по сю, и мы не знаем, есть ли кто еще в этих лесах. Да и вообще, что мы знаем? Я разве против? Предлагай свои соображения.
В их первой стычке Глушов внутренне вскипел и, сдерживаясь, мирно предложил:
— Брось, Трофимов, не надо. Ты видишь, я хочу все обдумать серьезно.
— Подготовить зимовку в наших условиях, разве несерьезно?
— Я не к тому. Нужна зимовка, нужно начинать помаленьку и шевелиться. Мы уже можем ходить по деревням и разъяснять людям правду.
— А что, мы ее знаем?
— Как что?
Трофимов повернул голову, на него глядели настороженные, умные глаза. Наполняясь злом и отчуждением, сдерживая себя, тихо сказал:
— Слушай, комиссар, или мы сработаемся, или… или сразу в две стороны. Работать вместе и быть гадами, вот так ловить друг друга на слове… Знаешь, комиссар, нет, я не согласен. Сразу давай и решим такое дело.
— Перестань. Что нам с тобой делить?
— Делить нам нечего, я хочу не оглядываться на каждое свое слово. А ты нехорошо на меня посмотрел только что… Какую правду мы знаем, а? Где фронт? Не знаем. Почему пол-России отдали? Вот о чем я говорю.
— Подожди, Трофимов, — медленно выговорил Глушов. — Подожди. Есть и еще правда. Ты поплачь, авось пол-России и вернется. Слышишь, не наше дело сейчас устанавливать, что и как. Чего-чего, а правдоискателей и страстотерпцев на Руси всегда хватало. Сделают потом все и без нас, и наверняка лучше нас. Ты — советский командир, русский человек, тебе сейчас одной заботой жить, одной правдой — спасти Россию. А иначе — стыдно.
— Ты не стыди! — резко оборвал Трофимов. — Мне пока нечего стыдиться, комиссар.
— Мы должны сработаться, другого выхода у нас нет.
— Я тоже считаю — должны.
— Давай не обращать внимания на резкость. И ты прав, и я прав по-своему, никто не собирается сидеть сложа руки. — Глушов помолчал и, переводя разговор, сказал: — Нам еще надо подобрать начальника штаба. Кого ты думаешь?
Трофимов снял с куста ярко-желтый кленовый лист, поглядел, бросил.
— Знаешь, Михаил Савельич, пока об этом нам не стоит думать. На четыре десятка человек и нас с тобой хватит. Нужно будет — найдем. У меня вон Валентин Шумилов — грамотный, аккуратный парень.
Глушов честно старался ничем не обострять отношений, а когда наступили первые заморозки и лес, сбросив лист, весь сквозил, и начались холодные ветры, которым уж не стало преград, Глушов вполне оценил предусмотрительность Трофимова, потому что все равно пришлось бы делать землянки, только с той разницей, что они не успели бы просохнуть к зиме.
И еще всю осень люди, разделившись, по приказанию Глушова, на небольшие группы, собирали везде, где возможно, брошенные при отступлении советскими частями оружие и особенно боеприпасы и сносили все в лесные тайники: снаряды и мины, патроны и гранаты, пулеметы без замков и винтовки с отбитыми прикладами. А в одном месте на железнодорожном перегоне партизаны закопали в землю несколько тысяч артиллерийских снарядов больших калибров: в июле немцы разбомбили здесь состав с боеприпасами; часть взорвалась или сгорела, но треть состава осталась цела, и вагоны были лишь свалены с путей и ждали хозяина.
Здесь, по ночам, работали всем отрядом около двух недель; ободряя уставших людей, Трофимов, трудно потирая болевшие от непривычных тяжестей руки, все повторял:
— Веселее, веселее, ребята. Это же взрывчатка. В любой момент откроем производство: свои мины, гранаты будут.
20
Глушов сидел, а Трофимов, пригибая голову, все ходил; из окрестных деревень вернулся разведчик Николай Дьяков, коренастый крепыш, по-крестьянски хитроватый, любивший посмешить других. Уходя на задание, он притворялся или хромым, или слепым, и делал это умело, даже у Трофимова не вызывал никакого беспокойства. Со своими липовыми бумагами он уже несколько раз пробирался прямо к немцам в логово, в Ржанск, и торговал связками лык на базаре, и один обер-лейтенант долго допытывался, что это у него за товар, а потом взял одно лыко, туго свернутое в колесико, послать на память в Германию. Это Николай Дьяков первый принес весть о каком-то неблагополучии у немцев; Ржанск за несколько дней забили ранеными; Эдик Соколкин стал принимать сводки о боях под Москвой уже после, когда удалось раздобыть аккумуляторы с немецкого грузовика, а с начала осени Николай Дьяков был единственными глазами и ушами отряда.
Сейчас он вернулся после очередного своего похода по окрестным селам и рассказывал Трофимову и Глушову о том, сколько и где видел немцев и машин, и о разговорах в деревнях, и чем торгуют на базаре в Ржанске и в районных окрестных городах, и кто где назначен старостой, и еще о многом другом, встреченном на пути, и Трофимова, да и Глушова особенно заинтересовало сообщение о том, что на полустанок Поротово немцы свезли большое количество отобранного у населения продовольствия, которое грузят в вагоны и отправляют, по слухам, в Германию. «Хозяйственные, сукины сыны, — почти беззлобно подумал Трофимов. — В самом начале запасаются. А может, чувствуют, что дело затягивается, они же хотели скорым шагом, раз-два — и конец».
Словно угадывая мысли Трофимова, Глушов покачал головой:
— Много ли на себе унесешь?
— А почему на себе? Поротово, скорее, село, там должны быть кони. И потом, нам все равно есть надо, на себе мы будем таскать или на конной тяге. Я думаю, стоит. Морозы хорошие — нам на руку. Я сам займусь, пошлем Рогова, Почивана заранее все подготовить. Эти сделают.
— Хорошо, не возражаю. Лошадей там, конечно, найдем, а потом что с ними делать? Еще и лошадей придется кормить…
— Здесь беды нет, будем кормить. И потом лошади — сами мясо. Возможно, теплых вещей достанем, мы же — голые.
— Да, валенок, полушубков хорошо бы. Слушай, капитан, а Почиван с Роговым не очень ладят.
— Ничего, все равно должны притираться друг к другу. Пора.
— Пора, — согласился Глушов, думая о дочери. Рогов околачивался возле нее, и пора к нему приглядеться. А лучше бы, если б ее совсем тут не было, зря он тогда уступил, уехала бы в Саратов к тетке, как вначале предполагалось. А теперь что? Теперь — ничего. Взрослая, ремнем не погрозишь, не поучишь — на смех поднимут.
Да, продукты действительно нужны, и это для отряда важнее, чем отношения между его дочерью и Роговым и его отцовские страхи. И Трофимов совершенно прав, нацеливаясь на Поротово; эти мысли еще больше укрепились у Глушова после успешно проведенной операции: в ней впервые участвовал весь отряд, разобрали и растащили вокруг рельсы, взорвали семафоры, стрелки, разбили аппаратуру на полустанке, спилили телефонные столбы и сожгли два десятка вагонов с зерном. И лошади нашлись, Почиван с Роговым здесь хорошенько поработали. И хотел или не хотел Глушов, ему вновь пришлось столкнуться с Трофимовым и опять пришлось отступить, и все из-за пустяка. Глушов старался во время операции держаться ближе к Трофимову, быть полезным, все что-то предлагал и советовал. Трофимов, разгоряченный удачным делом, пошутил:
— Перестань, комиссар, вертеться под ногами. Пошел бы, занялся делом. Митинг какой, что ли, провел…
Глушов засмеялся в ответ, но смех получился невеселый, вымученный, слова Трофимова больно задели Глушова, хотя он не подал виду.
Была луна, холодная и седая, и выстрелы давно умолкли; партизаны быстро выносили из низеньких дощатых складов вдоль железнодорожных линий мороженые свиные туши, мешки с крупой и зерном, связки битых кур и гусей, ловко укладывали в сани, перевязывали веревками, чтобы не растерять: переговаривались довольно и оживленно, гарнизон Поротово оказался из трех десятков пожилых хозяйственников ржанской «виртшафтскоманды», наполовину их перебили, наполовину сами разбежались, и у партизан совсем не было жертв, даже никого не ранило. И еще, как на заказ, пошел снег, сначала слегка, тихо, потом с усилившимся к рассвету ветром, крепким, рвущим снежную замять, сухо секущим лошадям и людям глаза.
— Будут к новому году у нас пироги, — весело сказал Почиван, подходя к Трофимову. — Капитан, — сказал он, — капитан! Мы нашли перо и шерсть. Тюков триста, не меньше, упаковано аккуратненько, на каждом бирочка.
— Что?
— Волну и перо. Тюками, килограмм по двадцать — тридцать, предлагаю волны тюков десять увезти, найдем каталя, глядишь, обует на зиму.
— А лошади есть?
— Игра стоит свеч, капитан, ей-богу. Можно?
— Смотри… Как, Глушов?
— Не против, дельная мысль. На валенки пойдет килограмма три в среднем. Центнера три надо шерсти.
— Остальное сжечь, ладно, — неожиданно взорвался Трофимов. — К чертовой матери! Все сжечь!
— Сделаем.
— А может, мы ее раздадим?
— Брось, комиссар. Назавтра немцы все назад соберут, да еще перевешают людей. Все непосильное придется сжечь.
— Много не сумеем забрать. В этой войне получается как-то странно. Все время уничтожаем свое, нажитое. Так что уж сейчас скупиться?
В это время и раздался крик: «A-а, ты, значится, командир, разбей вас паралич!», и на Трофимова откуда-то из-за угла набежала длинная и тощая старуха и затрясла перед ним руками, не переставая кричать и ругаться.
Трофимов наконец понял, что кто-то из партизан забрал у нее валенки сына, который был на фронте.
— Тихо, мать, тихо, — сказал Трофимов, когда старуха, сделав короткую передышку, глотала воздух. — Валенки твои найдем, вернем, а ты все-таки придержи язык. Нехорошо ты кричишь, нельзя так, мы же советские люди, свои.
— Бандитские вы люди, а не свои! — опять закричала старуха, все пытаясь двигаться к Трофимову; тот опять осторожно, но сильно отстранил ее от себя. — Посудите нас, люди добрые! Да какой же ты свой, босяк, если у старухи последние валенки забираешь?
— Ты лучше сына вспомни, тоже сейчас не мед в казенных обмотках. Ты бы и сыну валенок пожалела…
— Так нешто ты мне сын?
— Э-э, мать, хватит, не мешай. Сказано, разберемся.
— Ты мне сейчас разберись, мне твоих обещаниев не надо. Ищи тебя потом, кобеля, как же.
— Отойди. А то прикажу силой отвести…
— Это меня-то, советскую мать-старуху? Да я тебя так отведу, у тебя в башке зазвенит. Ты не гляди, что я старая, я жердину из горожи выдерну, еще не так тебя отведу… Я тебе….
— А, черт! — не сдерживаясь больше, заорал Трофимов, и старуха попятилась. Даже Глушов никогда не слышал у Трофимова такого дикого голоса. — Мы еще, бабка, проверим, какая ты советская. Ты хочешь, может, валенки для немца оставить, а мы ноги обмораживай? А, говори, старая, говори, кому ты валенки бережешь? Эй, Почиван!
— Тю, тю, тю, — быстро сказала старуха, отступая; ветер выдувал вперед ее юбку, широкую и старую, и Трофимов отвернулся.
— Почиван, узнай фамилию. Найдешь валенки, вернуть. А мне доложить — кто там постарался.
— Сделаем, капитан.
— Обнаружите виновного, судить, и все, — вмешался Глушов, и Трофимов раздраженно кивнул и отошел в сторону.
Длинная вереница в четыре или даже больше десятка тяжело груженных саней тянулась от железнодорожных построек в мутные поля; Трофимов сквозь ветер слышал скрип полозьев.
— Начальству оставить сани? — спросил Почиван полуофициально, можно было принять и в шутку и всерьез.
— Все нагрузить, — бросил через плечо Трофимов. — И всем навьючиться, сколько может унести каждый — взять.
— Понятно.
— Заканчивай, пора уходить.
Склады горели дружно, ветер рвал, крутил на месте, и Скворцов, подпаливая последнее, дощатое строение, долго бился. Почиван торопил и побежал поглядеть, не осталось ли в бочке мазута, он вернулся с немецким котелком, из которого густо и черно капало. Они облили двери и часть стены и стали поджигать, и огонь пошел весело и ровно. Для надежности поджигали изнутри и, пока дым не мешал, грели руки.
— Так-то, брат, — улыбнулся Почиван. — Помнишь, боялся, толку не будет?
— Мало ли что я говорил.
— Здорово ты тогда болел, у тебя нагноение в середину пошло. — Почиван не сказал, что он отсасывал гной, даже фельдшеру не сказал.
— Знаю, спасибо.
— Чего там, Володька, на том свете сочтемся, — сказал Почиван, шевеля толстыми пальцами и поднося их ближе к огню. — Вот Рогова не пойму никак…
— Почему?
— Шалопай. Крутит девке голову, только один отец и не знает, что он с ней живет. Нехорошо, одна женщина и сто мужиков.
— Не знаю, наверное, как раз и хорошо, если у них серьезно.