— Ладно, Юрка, кабан — потом. Что вам надо, товарищи? И, во-первых, кто вы?
15
Листья начинали осыпаться, легли на землю толстым, пышным слоем и при малейшем движении шуршали. Павла заходила в лес, только чтобы переночевать, а днем пропадала где-нибудь в полях, в забытой скирде или в оврагах; она боялась сел и людей. Везде было много бездомных, одичавших собак и кошек, в лугах, заросших кустарником, прижились избежавшие солдатского ножа или пули свиньи и даже коровы, к ним медленно возвращались настороженность к людям, разнообразие запахов и звуков, у коров подсыхало вымя и уши становились беспокойнее, подвижнее. Павла уже дважды встречала коров с телятами, она устраивалась ночевать где-нибудь поблизости, она сама уже одичала и боялась людей больше, чем эти животные.
Она научилась ходить почти бесшумно, только опавшие листья мешали ей теперь, она держалась опушек; дым она теперь чувствовала издали и обходила стороной. Собак не боялась, и они ее подпускали вплотную. Как-то раз, в сумерки, она подошла к остроухой собаке, сидевшей под дубовым кустом, у собаки был большой лоб и толстый загривок.
Она подошла, протянула руку и тотчас отдернула. Собака, мгновенно вскинув голову, щелкнула зубами и прыгнула в сторону, скрылась в кустах, держа прямо толстый темный хвост. «Волк», — подумала Павла и не испугалась, она почесала под иссохшими грудями, и пошла вслед за волком, и обрадовалась, выйдя к какому-то лесному озеру, где слышалось шлепанье и бульканье: она угадала, что это кормились утки, и успокоилась. Собрала под дубом у бугорка сухих листьев, пошла, напилась из озера, став на колени и поднося воду к лицу пригоршнями, потом вернулась назад, легла на листья и, подтянув колени к лицу, чтобы было теплее, заснула.
Иногда она подходила к селам близко, слышала голоса, и ее охватывала дрожь. Люди превратились для нее во что-то враждебное, она хорошо помнила своих соседей и помнила, что их нет больше, она помнила деда Родина, помнила и Скворцова, как с ним была, и вот только одного, самого главного, не помнила. Оно у нее раньше было, и она чувствовала себя хорошо, покойно, а теперь что-то гонит ее с места на место, и чего-то ей все время не хватает. Она никогда не ночевала дважды в одном и том же месте, она не заходила в деревни, и кружила вокруг них, ей все казалось, что там она встретит то, чего ей не хватает, и по-звериному чутко прислушивалась к детским голосам. Почти каждую ночь она по нескольку раз просыпалась с коченевшим сердцем и не могла продохнуть — она слышала тот, последний крик сына, мучительно вслушивалась, крепко зажмуривала глаза, стараясь заснуть, надеясь снова услышать его голос во сне.
А как-то с месяц назад она, сидя в бурьяне в одной из деревень позади огородов, услышала детские голоса и подползла ближе, перелезла через низкий плетень во двор и, прислушиваясь, готовая метнуться назад в бурьян, подступивший к самой избе (и двор тоже начинал зарастать, это была заброшенная изба), наткнулась на старый заржавевший топор и долго рассматривала его, потом подняла, провела по щербатому острию пальцем и, забыв, зачем она сюда пришла, долго стояла неподвижно, даже улыбалась заветревшими, шелушащимися губами, и только детский отчаянный голосок: «Ванька! Ванька! не трожь, маме скажу, вот посмотришь, скажу!» — спугнул ее. Она ушла назад в бурьян, унося с собой топор, привычно и крепко обхватив топорище, она ушла неслышно, и ничто не хрустнуло, ничего не шевельнулось. С этого дня у нее появилась цель.
На второй вечер она набрела на готовящихся к смене Петера Шимля, Иоганна Ромме и студента Карла Вальдке, и так как она научилась ходить по-звериному бесшумно, она успела убить их раньше, чем они проснулись, и пошла дальше, так же бесшумно и неторопливо, как если бы ничего не случилось, только тревожно и чутко прислушиваясь, не подаст ли где-нибудь голос Васятка. Теперь все чаще, переночевав где-нибудь в глуши, в лесных оврагах, камышовых зарослях (ей бывало достаточно двух-трех часов чуткой дремоты), она выходила к дорогам, к селам и разъездам, и ей везло. В одном месте она убила двух старых немецких связистов (они чинили линию), а серую большую лошадь, на которой они тащились вдоль линии, она распрягла и пустила ходить; потом ей удалось зарубить мотоциклиста, рослого и совсем молодого, она промахнулась немного, и он долго умирал. Она стояла и глядела, и у нее не было жалости.
Вероятно, и об этом бы забыли, но в течение двух следующих недель в окрестностях Ржанска было убито еще одиннадцать человек, и все тем же способом, и тогда в Ржанске впервые заговорили о партизанах. В селах все упорнее шептались о черной женщине; ее видели по ночам, она бесшумно бродила от избы к избе, некоторые видели ее из окон, из-за занавесок, и божились, что она исчезает бесследно, стоит послышаться человеческому голосу или скрипнуть двери. Мало кто этому верил, но в некоторых избах старухи на ночь выставляли на завалинках хлеб, вареную картошку, лепешки; еда к утру исчезала, и слухи все росли потому, что немцев в самом деле кто-то убивал. Убийства стали подкатываться к Ржанску, все ближе и ближе; в горуправе было зарублено три человека, и тогда начались широкие облавы и обыски. А после убийства генерал-майора Бролля, командира 112 легкопехотной дивизии и коменданта города Ржанска, на похоронах которого в Берлине присутствовал весь генералитет, все местное гестапо было поставлено на ноги и из ставки Эрлингера из Смоленска прилетела особая группа для расследования. Может быть, это дело и начинал один человек, но теперь никто не сомневался, что в Ржанске действует группа террористов. И хотя генерал Бролль был убит взрывом мины, брошенной в машину каким-то неизвестным мужчиной, успевшим скрыться, солдаты, поеживаясь, продолжали упорно рассказывать друг другу о «лесной смерти», о «черной ведьме» и даже по нужде ночью не выходили в одиночку.
На место Бролля после лечения и отдыха в Германии в Ржанск прибыл полковник Зольдинг, новый командир 112 легкопехотной дивизии, несущей охрану железных дорог, тыловых служб группы армий «Центр» в Ржанской области; Зольдинг был назначен командующим Ржанским административным округом и военным комендантом города Ржанска. Для пресечения беспорядков командование требовало в Ржанском округе принятия решительных мер. Новому коменданту были даны чрезвычайные полномочия. По приезде Зольдингу сразу же доложили о ночных убийствах, захлестнувших теперь уже и город. Как раз накануне патрульные едва не схватили на окраине женщину, у одного из солдат остался в руках клок ее платья, у другого патрульного оказалась разрублена рука и проломан череп — его пришлось отвезти в госпиталь.
Можно подумать, что они сами сгоряча покалечили друг друга, и это тоже могло оказаться правдой, потому что в дело с некоторых пор вступил еще один соучастник происходящего — страх. Только так случившееся и можно было объяснить, если бы не кусок материи в руках одного из патрульных, задубевший, давно утративший от пота и грязи свой естественный цвет. Этот клок материи долго разглядывали в комендатуре солдаты, затем его передали по начальству выше вместе с подробным рапортом, вплоть до Зольдинга, и тот, три раза подряд прочитав рапорт, время от времени брезгливо приподнимал пальцами над столом клок грязной материи, тщательно его рассматривая. Он поглядел на плотно задернутые шторами окна, уверенная тяжесть пистолета в кобуре настраивала реалистически, и если раньше Зольдинг время от времени оставался ночевать в комендатуре, то сегодня твердо решил идти к себе на квартиру. Он сухо усмехнулся, завтра он подымет всё на ноги, пока не наведет железного порядка в этих местах, где мирного населения действительно нет, теперь он верил, здесь убивают и женщины и дети.
Зольдинг почувствовал усталость, внезапно решил прилечь в своем кабинете, на диване. Он еще раз прошелся по кабинету, и ему, старому кадровому офицеру, стало стыдно: пусть он недалеко шагнул по служебной лестнице из-за своего слишком резкого прямого характера, но он все-таки солдат, и, черт возьми, ему не к лицу поддаваться общему психозу. Он, конечно, будет спать на квартире, в удобной постели, благо тут всего три сотни метров и перед дверью круглые сутки торчат двое часовых. Зольдинг придвинул к себе бумаги и закурил.
Суровая военная кампания, в которую именно и вылилась война с русскими, требовала вдумчивости и серьезности, к ней нельзя было относиться точно к ночному походу в публичный дом. Солдат не рассуждает на войне; когда полковнику было приказано ликвидировать Филипповку и жителей села, он сделал это не задумываясь, как требовал воинский долг. Солдат не рассуждает, когда речь идет о приказе. Он рассчитывал после ранения и возвращения в строй попасть на передовую — гораздо достойнее для старого кайзеровского офицера, чем торчать здесь, в глубинах оккупированных земель, и опасно — не более. Поэтому назначение командующим Ржанского административного округа он воспринял как проявление неуважения к себе, и обида, застарелая, глубоко спрятанная, усилилась еще больше.
Рапорту о террористке Зольдинг не придал особого значения, никак на него не прореагировал, но 1-й офицер штаба дивизии подполковник фон Ланс заметил его иронию и обиделся.
— Уверяю вас, полковник, очень скоро вам перестанет это казаться забавным.
Зольдинг ничего не ответил, пуская кольцами дым, помолчал.
— При каких обстоятельствах убили генерала Бролля? — спросил он. — Я читал материалы расследования, но, я слышал, вы были свидетелем…
— Совершенно точно. Я ехал в следующей машине, шоссе неожиданно оказалось разбито, шофер Бролля затормозил, и в ту же секунду из-за угла со стороны генерала выскочил этот русский террорист… Специалисты считают это взрывом самодельной мины. Представьте, шофер отделался пустяковой царапиной, а от генерала Бролля…
— Я знаю, Ланс. Благодарю.
Зольдингу как-то хотелось сблизиться с Норбертом фон Лансом, в Берлине Ланса характеризовали как дельного, умного офицера, да и раньше он слышал это, будучи командиром полка. Зольдинг в сопровождении трех солдат прошел по пустынному ночному городу, под ногами кое-где шуршал упавший сухой лист. Зольдинг молча кивнул часовым у своего подъезда, отпустил сопровождавшего солдата, поднялся по лестнице на второй этаж, удивляясь темноте, зашел в переднюю и, нащупывая выключатель, недовольно позвал:
— Э, Ганс, Ганс. Что за чертовщина, что со светом, эй, Ганс?
— Яволь, г-господин полковник! — услышал он странно напряженный вздрагивающий голос денщика, нащупал наконец выключатель, щелкнул им.
— Я з-здесь, господин полковник.
Зольдингу бросилось в глаза от бледности мучнистое, возбужденно-потное лицо денщика, обычно всегда румяное и непробиваемо-спокойное. Последнее качество Зольдинг особенно ценил в своем денщике.
— Спал?
— Нет, господин полковник, я… н-не зажигайте свет!
— Что-о?
— Господин полковник, вы можете отправить меня на гауптвахту или на передовую… Здесь была она. Н-не зажигайте свет!
— Слушай, Ганс, я устал. Не морочь мне голову. Подогрей молока, молоко и галеты, ничего больше, у меня что-то опять с желудком.
— Яволь, господин полковник. Позвольте доложить. Я говорю, здесь была эта проклятая черная баба. Совершенно не возьму в толк, как она меня не прикончила?
— Да что с тобой, Ганс, в своем ли ты уме?
Зольдинг с интересом, пытливо взглянул денщику в лицо и почти насильно сунул ему в руки фуражку.
16
Было случайным совпадением, что Павла оказалась у Зольдинга на личной квартире именно в тот вечер, когда он, не зная ни ее имени, ни жизни, получасом раньше думал о ней, разглядывая кусок провонявшей потом материи, но Павла неосознанно, с самого начала, с тех пор как исчез Васятка, хотела одного: убить самого главного, и тогда Васятка вернется и все станет, как раньше. Она угадывала немцев внезапно пробудившимся вторым, бессознательным чутьем, и в каждом встречном она вначале видела главного, но чем больше их встречалось на пути и чем больше их оставалось потом лежать мертвыми, тем сильнее росло недовольство, потому что Васятка не возвращался и ничего не менялось. Как-то в одной из деревень, спрятавшись на день на огородах, она совершенно случайно услышала разговор о том, что главный немецкий начальник находится в Ржанске и что он приказывал отдавать немецкой армии хлеб и скотину. Если бы не было в этом разговоре слова «главный», она не обратила бы внимания: разговаривали две пожилые испуганные женщины, два дня назад немцы забрали в деревне всех коров и свиней, и вот Павла, притаившись возле покосившегося тына, опять услышала подтверждение, что есть «главный», от которого все зависит, и она пошла к Ржанску, стала кружить возле него и, осмелев, ночью вошла в город и чуть не попала патрулю в руки. С неожиданной силой и яростью отбившись топором от двух солдат, она два дня просидела в каменном подвале, под домом, полуразрушенном бомбежкой; отсидевшись, она принялась бродить по городу, стараясь узнать, где живет самый главный. Она никого больше не трогала, и в городе потихоньку успокоилось, и она еще четыре ночи кружила по улицам и переулкам, скрываясь в подвалы при первом звуке подков патрулей; она слышала их за квартал, привыкши различать малейший шорох в ночном лесу, и все ближе и ближе подходила к центру, наконец она узнала, где живет Зольдинг, и раза два даже подкрадывалась близко, когда он возвращался домой. За ним всегда шла охрана, и Павла выжидала. Как-то даже увидела полковника в ярко освещенном окне второго этажа, она не разглядела лица, но хорошо запомнила его белую голову.
В среду, когда денщик Зольдинга Ганс в переднике заканчивал уборку и проветривал перед приходом полковника спальню (комнату с тем самым окном, которое отметила для себя Павла), что-то стукнуло за его спиной. Ганс выпрямился, оглянулся и прирос к полу. Он не смог ни двинуться с места, ни закричать. Не сводя с Ганса неподвижных широких глаз, медленно и бесшумно приближалась к нему от раскрытого окна женщина, она показалась ему неимоверно высокой. Ветер шевелил за нею тяжелые драпировки.
Денщик в ту же секунду узнал ее по солдатским рассказам и слухам, и точно какая-то сила сковала его по рукам и ногам и отняла голос. Ему даже не пришло в голову звать на помощь или сделать что-нибудь в свою защиту, он молчал и ждал и не мог оторвать от нее взгляда. Он видел, как она медленно подняла над собой длинный уродливый предмет, он не мог вспомнить, что это такое: перед ним неотступно были ее глаза, они приближались, приближались, и он знал, что сейчас, сейчас все кончится. Когда ее глаза остановились перед ним, огромные, во все лицо, он вдруг явственно осознал свой конец, и ему стало жалко себя и страшно, и он безвольно сполз по стене на пол, силы оставили его.
И в тот момент, когда он сполз на пол, все так же не отрываясь от ее широких, безумных, неподвижных глаз, он понял, что спасен, ее глаза дрогнули, ожили, и под бровями выступил крупный пот, с почти конвульсивным усилием разжались губы, вырвался хриплый гортанный звук, точно она только что вспомнила что-то и нашла; и в следующую минуту она исчезла в окне. Ганс крепко зажмурился и снова открыл глаза: спальня была пуста. Он ощупал себя, все цело: руки, ноги, голова. Господи, теперь он вспомнил, в руках у нее был просто топор, старый зазубренный топор. У денщика дробно стучали зубы, он тяжело поднялся и подтащил тело к окну, в котором исчезла женщина. Ноги совсем не слушались. Окно находилось на втором этаже, почти рядом с окном чернел ствол старой липы, и как раз на уровне окна отходили толстые сучья: денщик потрогал лоб, его круглое, молодое лицо сразу взмокло, он стоял, раздвинув драпировки, выделяясь на ярком свету, и, точно от электрического удара, прянул от окна — он весь как на ладони, его могли сейчас подстрелить, как куропатку; дрожащими руками он торопливо выключил свет, нашел в передней и нацепил свой автомат, проверил диск и побрел по коридору, всюду выключая свет, в темноте ему было спокойнее, его никто не мог увидеть…
Зольдинг выслушал торопливый и сбивчивый рассказ денщика внимательно, не прерывая.
— Завтра ты сходишь к врачу, Ганс, — сказал наконец Зольдинг. — Я прикажу проверить тебя, мне нужен денщик, а не истеричная баба.