— Согласен, согласен с вами, капитан Лисовский.
Генерал не понимал трудностей, которые испытывал пароход, пробиваясь через льды, не придавал особого значения неожиданной остановке. Лисовский, метнув в генерала насмешливый взгляд, вышел из салона. Поднялся по трапу к рубке, но не вошел в нее, а остановился у приоткрытой двери, услышав напряженный нервный разговор.
— Иван Эрнестович, нужно идти. Ветер. Нанесет лед, зажмет нас окончательно.
— Идти, не видя берега? Когда под килем очень малая глубина?
— А маяк?
— Жалкий костер называете маяком? Глубина под килем всего двенадцать сажен. А если выскочим на мель, как будем сходить? — Рекстин весьма недоволен, его чеканная речь потеряла свой строй, ломаясь как льдины при ударе друг о друга.
— Нас здесь зажмет.
Наконец Лисовский сообразил, что с капитаном спорит лоцман Ануфриев. Потомственный помор, сам часто командовал пароходами. Правда, сейчас для него не нашлось судна, он только ледовый советник Рекстина.
Кто же из двух капитанов прав?
— Я не буду рисковать людьми, пароходом, выполнением приказа.
— Не рискуйте. Передайте мне командование до Индиги.
Рекстин не ответил. Зашагал по рубке. «Сейчас подойдет к двери», — подумал Лисовский и шагнул навстречу.
Никто не знал не ведал, что трещина между Ануфриевым и Рекстиным пролегла чуть ли не с первых дней плавания. Когда «Козьма Минин» направился на выручку портовому ледоколу № 7 и Рекстин в бинокль следил за его маневрами, разглядывая застрявшее судно, Ануфриев вышел на капитанский мостик и осмотрел море впереди, по курсу следования.
Мороз был довольно крепок, ветер нажег ему лицо. Ануфриев возвратился красный, с заиндевелыми ресницами и бровями, но довольный осмотром.
— Середина горла Белого моря чистая, можно идти! — сообщил радостно, вытирая ладонью повлажневшее в тепле лицо и поэтому не видя выражения лица Рекстина, уверенный, что и тот обрадуется такой возможности, как обрадовался он сам.
Рекстин даже не глянул в его сторону, будто не слыхал. И Ануфриев подумал, что Рекстин не понял его.
— Иван Эрнестович, зачем нам терять время? «Минин» будет не только окалывать, а передавать уголь. Мы далеко пройдем за это время.
А Рекстин был взволнован и даже напуган необычной ледовой обстановкой. Настойчивость Ануфриева его раздражала: «Здесь чисто, а через пять-десять миль? Там, за белой каемкой горизонта?»
С «Мининым» надежнее. И Рекстин решил напомнить, что он хозяин на пароходе, а у лоцмана только одно право — советовать. По-прежнему, не глядя на Ануфриева, произнес резче, чем нужно:
— Будем стоять!
Ануфриев, конечно, сразу понял, что его ставят на место. Он отошел к штурманскому столу, склонился над картой, ничего не видя перед собой.
Исконный помор, Ануфриев знал море как свой дом, ибо море было его вторым домом, в котором он жил и кормился. Он никогда не задумывался над выбором жизненного пути. Один был путь, определенный с малых лет, — в море! Мальчишкой уходил с отцом от деревни Куй на берегу Двинской губы на зверобойный промысел. Парусное суденышко верно служило им многие годы.
А подрос, окреп — нанялся матросом на пароход. Закончил курсы — стал штурманом, а затем и капитаном. В 1902 году, когда Рекстин пешком под стол ходил, Ануфриев был уже достаточно опытным и известным моряком. В тот год Комитет для помощи поморам русского Севера добился устройства спасательных станций на Мурманском побережье и купил для них в Норвегии два бота. Один и получил Ануфриев под свое командование. В первую же навигацию он оказал помощь, спас от гибели десятки людей.
Так что Ануфриев давненько славился своим мастерством. Однако наибольшая известность пришла к нему, когда начал выступать в печати, делиться своими навыками ледовых плаваний.
Первая публикация в 1910 году в «Известиях Архангельского общества изучения русского Севера», в которой он рассказал о переходах на пароходе-ледоколе «Николай», привлекла внимание многих моряков. Затем были другие публикации. Все они отличались глубоким знанием морского дела, давали практические советы. Были ценны тем, что описывалось в них не то, что происходило с кем-то, а то, что Ануфриев сам видел, испытал, пережил. Его советы обосновывались на собственном опыте и наблюдениях. В этом была их сила. И была от них большая польза. А его наставление для нужд Архангельского порта по плаванию во льдах Белого моря с 1917 года стало настольной книгой многих капитанов.
Теперь же Ануфриеву на «Соловье Будимировиче» нужно было терпеть власть человека, получившего ее по случаю. Смирял себя, гордость не позволяла вступать в спор. Негоже опускаться до разъяснений или, того хуже, оправданий. Сказано — на том и конец.
Вторично Рекстин не учел совет Ануфриева, когда ночью повел пароход через тяжелые, торосистые льды.
— Капитан, следует дождаться рассвета и выбрать направление, где полегче, — повторил Ануфриев.
Рекстин обычно неулыбчив, а тут усмехнулся. В этой усмешке было недоверие. После первой размолвки между ними возникло то внутреннее недоброе напряжение, которое внешне не проявляется, но грозовой тучей висит над головой. Избегали лишний раз обратиться друг к другу, встретиться взглядом, чем-то проявить свое отношение к беседе, если в ней принимал участие один из них.
— Вы торопились, Иван Петрович, от ледокола. Теперь не торопитесь?
Ануфриев не ответил. Он дважды дал совет, он выполнил свой долг. Лишь грозовая туча над ним загустела и потяжелела.
Утром, когда пароход оказался в центре торосов, а вправо от него, правда, значительно ближе к берегу, лежал гладкий лед с просвечивающей под ним водой, Ануфриев вновь не вытерпел:
— Капитан, предлагаю держать до мыса Микульского ближе к Канинскому берегу. И ветер материковый — скорее отнесет лед...
Рекстин отрубил предложение Ануфриева коротким приказом:
— Так держать!
Так и держали. Лишь на третьи сутки повернули к берегу. И вот новый спор, свидетелем которого случайно стал Лисовский.
В рубке полумрак. Лишь над столом маленькая лампочка, освещающая карты, блестящие никелем инструменты и судовые журналы.
— Господа, генерал-майор Звегинцев просит вас в салон.
Генерал-майор приглашал только капитана, но Лисовский решил по-своему, поняв, что между Рекстиным и Ануфриевым нет согласия.
В салоне Лисовский, подойдя к столу, заявил:
— Между моряками нет согласия. Нужно их выслушать.
Ни Рекстин, ни Ануфриев не удивились, что их так представили, не удивились, что Лисовский знает об их споре. Не до того.
А генерал только поморщился, поднялся и, улыбаясь, дружелюбно произнес:
— Прошу прощения... Вы — хозяева, мы — гости. Единственная к вам просьба: расскажите, что происходит, каковы дальнейшие ваши планы. Согласитесь, в нашем положении неведение хуже всего. Когда мы садились на пароход, надеялись через пять-шесть дней попасть в Мурманск. А мы только у входа в Индигу.
Рекстин подошел к столу и, растопыренными пальцами упершись в зеленое сукно, заговорил полновесно и внушительно, уверенный в себе и в том, что его будут слушать со вниманием:
— Обстановка весьма плохая, не буду вас успокаивать. Отправляясь из Архангельска, мы знали, что встретим лед... Но не такой, с которым пришлось столкнуться. Наш пароход бессилен перед ним. Обстановка зависит не от нас, а от бога. — Он смотрел прямо на генерала, говорил только для него. Лицо неподвижное, двигаются только губы. Сухость и деловитость доклада придавали ему особую значимость. — И все же мы у Индиги. Здесь новое препятствие — туман, мелководье. Опасность сесть на мель. Сядем — снимать некому. Идти фарватером — не пробить мощный лед. Идти — мелко, стоять — сожмет лед. По всем мореходным законам нам нужен ледокол. Мы будем его ждать. Необходимая радиограмма отправлена.
Вот он, главный рекстинский козырь — радиограмма! Никто о ней не знал, а теперь она самый весомый довод в споре.
Офицеры переглянулись. Что же предлагает Ануфриев? Но Ануфриев молчит. Пауза затягивается. Рекстин увидел, что окружающие ждут от него еще чего-то. Обвел салон взглядом — и понял. Убрал со стола пальцы, на которые опирался во время доклада, будто уступал свое место, но не отошел в сторону. Он уверен, что совершенство капитана не в рискованных действиях, а в осторожности, в действиях наверняка. Еще днем, разглядывая в бинокль далекий берег и льды, отделяющие от него пароход, Рекстин представлял, как при движении по узкой полосочке чистой воды у припая пароход заденет килем каменистое дно, как разорвутся, разворачиваясь острыми лепестками, стальные листы обшивки, как хлынет вода в машинное отделение...
Придется тогда с Аннушкой, с трудом двигающейся по каюте, идти через льды к затерянному где-то в снегах поселку из плоских темных домишек.
Приближавшееся отцовство сделало Рекстина особенно осторожным. В его душе что-то тонко и жалобно ныло при малейшей опасности, угрозе Аннушкиному спокойствию и будущему ребенку.
Послушаться Ануфриева — потерять покой, а может быть, и значительно больше. Нет, нет. Только помощь ледокола, только ледокол. День-два, и «Козьма Минин» будет здесь. Рекстин сказал:
— Капитан Ануфриев предлагает рисковать. Даже готов взять командование пароходом на себя. Я не могу рисковать, не могу передать командование пароходом. Избегу ответственности, но потеряю пароход и людей. Подождем решение Архангельска. Радио было отправлено вечером, получим ответ на радио, все прояснится.
В глазах, со всех сторон обращенных к Рекстину, лишь заинтересованность. Тень тревоги прячется где-то на самом их донышке. Уж очень нужно быть внимательным, чтобы ее разглядеть. От капитана ждали успокоения. Он все продумал и все делает, как должно быть. Он такой уверенный, подтянутый, аккуратный — и нечего понапрасну тревожиться. Не хочет рисковать? И это им нравится, и им риск ни к чему. Ждали успокоения и получили его. И всей душой с капитаном.
В Ануфриеве же чувствовали сопротивление тому спокойствию, которое давал Рекстин. И еще не зная, о чем спор и в чем несогласие капитанов, офицеры ощущали к нему неприязнь.
В светлом и теплом салоне, где сверкала полировка и даже зеленое сукно на столе искрилось ворсинками, где все располагало к доброжелательности, повисла мрачная настороженность. Ануфриев темнел все больше и больше. Веки у него потяжелели и почти закрыли глаза, будто он никого не хотел видеть. В уголках рта прорезались скорбные, но упрямые складки.
Ануфриев хорошо знал, что замерзшее море может продержать их в плену и день, и неделю, и месяц... Но выступать в этом обществе против Рекстина, доказывать собравшимся то, что для него было совершенно ясным и не требовало доказательств, рассказывать о том, что Рекстин с первых дней не прислушивается к советам?
И решил Ануфриев, что конфликт с капитаном касается только их двоих. Пассажиров нечего втягивать в него. Толку не будет, все равно ничего не понимают. Спорить — подрывать авторитет капитана, нарушать железное морское правило: капитан парохода — единственный, полновластный и ответственный его хозяин. Поэтому Ануфриев произнес:
— Иван Эрнестович вам все сказал.
Офицеры видели, что один капитан спокоен, рассудителен, второй мрачен и молчалив — и стали на сторону первого.
И только Лисовский, слышавший спор капитанов, остался недоволен Ануфриевым. Там, в рубке, был голос убежденного в своей правоте человека, трезво рассматривающего обстановку, не боящегося отвечать головой за свои поступки, а здесь...
— Хотелось подробнее, господин Ануфриев.
Вмешался добродушный генерал:
— Зачем так? — укоризненно покачал головой. — Обострять не нужно. Подождем указаний из Архангельска.
В ту ночь пассажиры не спали. Как обычно, играли в карты, кто-то пытался бренчать на фортепиано, пили вино, болтали о том о сем, а между тем прислушивались к шорохам за бортом парохода.
Усилившийся к утру ветер не только вытягивал дым из трубы парохода, тащил его высоко над палубой, а и нагонял льды из арктических просторов, сминая небольшие разводья, ломая их и кроша друг о друга.
Не спал этой ночью и Василий Захаров: у него вахта. В кочегарке, блестя потными плечами, у топок с красным нутром работало несколько человек. В их руках истертые широкие лопаты. Они с хрустом входят в уголь и, наполнившись, отваливают, пролетая по воздуху черными шарами. Сошвырнув свой груз, сверкнув кончиками, будто крепкими белыми зубами, возвращаются назад. Кочегары кажутся шарнирами, вокруг которых лопаты летают от мертво лежавшего угля к малиново светящимся чревам топок. Они единый механизм, как детали машины, вращающиеся и деловито стучащие, разгоняющие по воздуху сладковатый запах горячего масла и легкого угара, наполняющие его рабочим гулом.
Лязг закрывающихся чугунных дверец ножами режет этот гул. Кочегары отдыхают, повиснув на лопатах, уперев их в палубу, положив на черенки натруженные ладони.
Люди в пыльной, темной и жарко гудящей преисподней не знали, что творится наверху, не знали о костре на побережье, не видели торосов. Но то, что пароход остановился, и остановился надолго, они поняли, как только сверху поступила команда уменьшить давление пара. И то, что остановка из-за льдин, преградивших путь пароходу, тоже поняли. У самого днища были особенно хорошо слышны тревожные их удары. Теперь ударов не стало, тихо.
— Каково там? — забеспокоился Сергунчиков.
Неспокойно всем, но виду не подают.
— На мостике знают, — машет рукой Захаров.
Они привыкли верить и надеяться на тех, кто в рулевой рубке, на капитана. На мостике решается их общая пароходная судьба.
А пока отдых, кочегары ведут неторопливый разговор о том, что волнует в эти дни каждого, — какой власти придерживаться. Но при этом они ни на минуту не забывают, что пароход во льдах, так же как и офицеры в салоне, прислушиваются к шороху и треску по ту сторону бортов.
В кочегарке все тусклое, серое и черное. Лица людей припорошены угольной пылью. Каждая морщинка, складочка будто прочерчены тушью. И это всех одинаково старит. Ростом, телосложением различаются, а лица похожи.
Захаров, помор из зимнебережной деревни, бывало, говаривал: «Море — горе, а без него вдвое». Потому что хорошо знал: одних оно делает счастливыми, других — несчастными, одних — богатыми, других — нищими. К его отцу, Захарову-старшему, оно было беспощадным.
В первом же плавании пароход, на котором отец пошел матросом, напоролся на банку, не отмеченную на карте. Была глубокая осень, штормило. Холодные волны раскачивали пароход, разбивались о надпалубные постройки и замерзали на них гранитным накатом, вода заливала трюм.
Единственным спасением было спустить шлюпки и отойти от погибающего судна. Одну из шлюпок с людьми перевернуло тут же у борта. Захаров-старший попал в другую, которая уцелела. Сидели в ней рядами, тесно прижавшись друг к другу. Но холод, голод и вода беспощадно расправлялись с людьми.
Падать начали уже на второй день. Побелеют глаза, застекленеют, и валится человек — мертв. В шлюпке становилось просторно. На волнах за нею тянулись трупы. Они то всплывали, то уходили под воду, но неизменно кружили вокруг, догоняя живых. Их несло одно течение, и живых и мертвых, били одни волны.
На восьмой день шлюпку подобрали норвежские моряки. В ней осталось всего трое. В больнице, куда их доставили, Захарову отняли почерневшие, опухшие, отмороженные ноги. Спустя месяц он возвратился в Архангельск, там и остался. В деревне калеке нечего делать.
Кончилась мечта о вольном ветре морских просторов — судьба спустила на десять ступенек вниз, в подвал сапожной мастерской.
Страшная отцовская участь не испугала Василия Захарова. Он ушел в море с надеждой на счастье, на удачу, представлявшуюся большими заработками. И просчитался. Богатство не приходило. Зато море свело с интересными людьми, которые говорили: за счастье нужно бороться, и не в деньгах оно. Их планы и мечты пришлись по душе. Но 17 февраля 1918 года, когда в Архангельске установили Советскую власть, Захаров был в плавании, а когда возвратился в августе, власть уже была в руках Антанты.
С трудом Захарову удалось найти некоторых старых товарищей, направивших его в тот домик на окраине, где думали и планировали, как помочь Красной Армии освободить город.
И вот все планы рухнули, очутился он за многие мили от Архангельска.
Рядом с Захаровым присел Яо Шэн, устало опустив руки между колен. Выносливый, тихий и очень сильный человек. Оторванный от привычной жизни, от своей горькой земли, от родных, взваливший на костлявые плечи тяготы жизни на Севере, он жертвовал собой ради тех, кто его ждал в далекой хижине.