Ануфриев создал на мысе склад с продовольствием, одеждой и оружием для тех, кто, быть может, еще где-то во льдах бредет к мысу, как и их счастливые предшественники.
В салоне никто не знал о героическом плавании Ануфриева. А он не считал нужным рассказывать о нем. Что было, то было.
Он рассказал лишь о Брусилове. Дрейф его «Св. Анны» близок к дрейфу «Соловья Будимировича». Пусть теперь капитан, пассажиры и экипаж сами решают, как им быть дальше. Для себя Ануфриев уже решил.
И он умолк. Он все сказал. Никто не решается нарушать молчание. И тогда, словно забивая последний гвоздь в крышку гроба, Рекстин размеренно произнес:
— Суточный дрейф «Соловья Будимировича» в среднем достигает двух миль.
— Эх, если бы беляки не вернули «Канаду»! — Сергунчиков в сердцах бросает на пол шапку и с вызовом смотрит на офицеров.
— Свой скур доросе, — вторит Яков.
А офицеры, которые не могли простить и малейшего непочтения, молчат, будто в рот воды набрали.
Генерал гладит двумя руками зеленое сукно на столе, чтобы спрятать их дрожь, полный горести, тихо спрашивает:
— Кто нам может помочь? Кто?
— Положение сложное, — заговорил Рекстин. Колкости его не касались. — Крупные ледоколы «Святогор» и «Александр Невский» в Англии. Только им под силу пробиться к нам. Согласится ли английское правительство направить их сюда? Из Архангельска «Канаде» не пробиться. В Архангельске нет угля.
— Конечно, Англия согласится! — воскликнул Звегинцев. — Англия и только Англия, как можно сомневаться?
Молодые люди с оттопыренными карманами живо переглянулись. Конечно же, Англия! Это их устраивало. Судно из Архангельска — они военнопленные, из Англии — они эмигранты.
— Такова реальность, — отсекал дальнейшее обсуждение Звегинцев.
— Союзники, — зашумели вокруг, — цивилизация... гуманизм... прогресс...
Молчали и хмурились только матросы. Ждали, что скажет Захаров. А он что, пророк? Офицеры поглядывают с тревогой.
— Что поделаешь, если кому-то и не нравится Англия?
— Погодите! — выкрикнул Захаров. Поднялся с места громоздкий, широкий, как утес над овальным столом и притихшими за ним людьми. — Вы с самого начала держали туда курс. Но дальше Мурманска не ушли бы, а теперь и подавно ничего не выйдет у вас.
И вновь тишина. Но теперь настороженная, злая. Звегинцев покраснел, руки на столе замерли, а пассажиры в штатском насторожились.
— Не надо торопиться, — заговорил Рекстин. — Обсуждать спокойно, трезво и без лишнего шума.
Захаров повернулся к дверям, возле которых стояли и сидели матросы, машинисты, камбузники, пассажиры — как будто пришли из обогревалки, в которой отдыхали во время околки льда. Только и разница, что тогда были измотаны работой, лица мокрые от пота, а сейчас бледные, обмороженные, и в глазах не усталость, а испуг затравленного зверя, не знающего, где спасение.
— Послушай, послушай, матросик, — приподнялся со стула человек купеческой внешности. — Какая нам разница, кто выручит? Русские, англичане или, скажем так, турки?
Молодой человек — представитель зарубежной фирмы — поддержал купца:
— Будем реалистами — нам может помочь только Запад. Так повернемся к нему лицом. Вы согласны, господа?
— Разумные речи, — одобрил Звегинцев.
У Захарова из-под ног уплывала почва. Она была прочнее даже тогда, когда с Сергунчиковым по льду пробирались к берегу. А сейчас закачалась, не удержаться. И Захаров испугался:
— Не дадим украсть наш пароход! Хватит, угнали в Англию самые мощные... Будь они в Архангельске, не сидели бы здесь. Давно бы были дома. Теперь и «Соловья» желаете спереть. Наводите тень на плетень. Государство стало у нас рабочее, крестьянское и солдатское. Мы, рабочие, и будем оберегать наше имущество.
— Вот и хозяева нашлись! Нам, господа, делать нечего. Решать будут они, — раздраженно засмеялся Звегинцев, и группа уже бывших офицеров сдвинулась возле него.
Они не посмели, как раньше, угрожать, но и не собирались без боя уступать свои права. Они лишь не решались нападать первыми.
— Братцы, смекайте их курс! Мы теперь, как на лезвии, можно скользнуть и на ту, и на эту сторону! — Правда крепила голос Захарова, и он звенел, как чистый металл. — Если за рубеж, жизнь как была под верхней палубой, так и будет. Перемены какие? Чужбина! Нам зорче глядеть, где наше правительство, и подаваться к тому берегу!
Странное дело — его горячие, от сердца слова не до всех доходили, даже до своих. Некоторые не смотрят в его сторону, отводят глаза: Сторжевский, за ним Метерс и еще матросы.
Для них же звенит голос Захарова:
— Пароход нашего Российского государства, законы-порядки и приказы нам выполнять российские. Если набрать морской воды, какая она? Такая ж, как все море. Если и отошли мы малой каплей от государства, все едино мы его капля.
— Это еще с какой стороны смотреть на Россию, — поднимаясь, начал Звегинцев. Бледность у него ползет со лба на дрожащие щеки, подбородок.
— Россия одна, всегда держалась на трудовом народе, жила им. Я так понимаю!
Они могли долго спорить, потому что у каждого была своя Россия. Слово одно, а виделось за ним разное.
— Прекращаем разговор, — поднялся рядом со Звегинцевым Рекстин. Они стояли несколько секунд. Один — высокий, худощавый, но плечистый, в морской форме, второй — погрузневший, с оплывшим морщинистым лицом. Звегинцев плюхнулся на стул, а Рекстин, опершись растопыренными пальцами о край стола, продолжал: — О нашем положении поставлен в известность Архангельск. Наше положение существенно отличается от шхуны Брусилова: мы имеем связь — где мы и что с нами, знают на материке. Но наше положение и близко с командой шхуны. Провизии надолго не хватит. Мука и сухари на исходе. Из двадцати тысяч банок молока и трех тонн сыра едва имеется половина.
— До августа дотянем? — прикидывает Ануфриев. — Лето приходит сюда не раньше. Только летом нам смогут доставить уголь.
— Какой август? — удивленно воскликнул Рекстин и, повернувшись к Ануфриеву, якобы только ему объясняя: — Хватило бы до июня.
— И чего? — лихо вмешался Захаров. — Опять-таки подводите к тому же: нужны ледоколы из Англии, чтобы до августа пришли. А наше мнение такое: потуже затянуть пояса, каждому просверлить еще по дырочке. Правильно говорю? — вновь обратился за поддержкой.
— Правильно, — вразнобой откликнулись несколько голосов.
— Будут строгие нормы. Будем смотреть, что скажете через неделю, через две недели, — согласился и не согласился Рекстин.
В глубине коридора раздался крик, топот ног. В салоне прислушались:
— Медведь! — донеслось снаружи.
За время дрейфа не видели ни зверя, ни птицу. А тут сам медведь, хозяин здешних мест. Жизнь идет. Каков же он, местный обитатель? Если он может существовать среди льдов, почему бы и людям не приспособиться, не продержаться еще несколько недель?
Практическую сторону дела представил только Ануфриев.
— Скорее! Оружие!
Выбежав на палубу, ослепли от света и захлебнулись свежим воздухом. Такой ясности и чистоты дня еще не было. Солнце висело над пароходом как прибитое, и под ним голубыми и бордовыми переливами зеркально сверкал снег. Возбужденно крича, показывали друг другу в сторону уходящих в белизну сугробов.
— Вон он! Улепетывает!
Такой крик мог напугать кого угодно, хоть дюжину медведей, привыкших к тишине полярных просторов, знающих только вой ветра да скрежет льда.
В последнее время, чтобы спуститься с парохода, трап не был нужен. Ледовое крошево поднялось до палубы, его забило, спрессовало снегом — отличная горка. Прорубили ступеньки — и лестница готова.
Несколько храбрецов, соскользнув на лед, побежали по медвежьему следу, размахивая руками, подбадривая друг друга озорными выкриками.
Появление медведя всколыхнуло в общем-то неподвижную, однообразную жизнь парохода. Ануфриев, щурясь от яркого света, объяснял стоявшим возле него офицерам:
— Если появился один, будут еще. Запахи камбуза разносятся далеко. Медведь к весне голодный. Только встречать не криками. Нужна группа охотников. Свежее мясо может нас крепко выручить.
Последним со льда возвратился Сергунчиков. Раскрасневшийся, с прилипшими ко лбу волосами, возбужденно рассказывал:
— Лапища — во, огромная зверюга! Карабин и пару собак — верняк наш будет.
— Жди теперь еще, — многоопытно рассуждал и боцман. — Вахту установить. Что ему по горке взобраться на палубу? Раз плюнуть. Столкнешься, не успеешь и перекреститься. Голодный, он страсть какой злой.
— А вот у нас бурые в овсы забираются...
Пошли воспоминания о медведях, их повадках. Только Захаров перебил пустой разговор:
— Дела есть поважнее. Кто мы? Белые или красные?
Как-то так получалось, что все дела теперь решались в кубрике кочегаров. На верхней палубе центром жизни был салон, а у команды — кубрик.
Бывало, велись жаркие споры, хоть в кулачном бою их решай — твердо каждый на своем стоит. И споры не о жизни на пароходе, а об устройстве Российского государства. Были такие, что землю крестьянам отдай — и на этом ставь точку. Были и такие, что любую власть отрицали, любую свергать требовали. Пусть каждый сам по себе, вольная ему воля. И у сторонников Захарова, которые за Советы, не всегда единство. Особенно в отношении к пароходным офицерам. Захаров — за разумное сотрудничество, Сергунчиков — за насильственное разоружение и подчинение. Захаров уверяет: такие действия опасны, могут привести к гибели людей, а желаемого не добьешься. Сергунчиков стоит на своем и ничего не хочет слышать.
И все же были сплочены, когда дело касалось внутренней жизни. У них было больше общего между собой, чем с теми, на верхней палубе.
После слов Захарова «кто мы?» все дружно посыпались по трапу вниз, в кубрик. Разместились, затихли. Кто первым начнет?
В кубрике тускло светит одна плошка. Темень здесь кажется особенно густой после солнечного дня. Иллюминатор прочно залеплен снегом, в него можно смотреть как в зеркало.
— У офицеров свое, у нас свое, — подскакивает на скамейке Сергунчиков. — Наш курс на братишек в Архангельске. Там нас поймут и не оставят.
Сторжевский поднялся, обеими руками провел по усам, расправляя их в разные стороны:
— Все так. Душой мы в Архангельске, только пожеланиями, разговорами делу не поможешь. Нужны ледоколы. А где они? И здесь прошу поворачиваться в обратную сторону. Мы действуем не по желанию, а по необходимости.
И боцман разводит руками:
— Правильно пан рассуждает. Англичане могут подмогнуть. — Боцман со Сторжевским соперничает пышностью усов, а тут спелись, и боцман прячет, отводит в сторону глаза, чтобы не встретиться взглядом с Захаровым.
— Думаешь, пожалеют тебя?
— Ни в жисть, — как будто обрадовался боцман, — а своих-то должны, — и пальцем показывает вверх.
— Разумные слова, — поддерживает Сторжевский. — Дело так наворачивается, что за них нам приходится держаться.
Всегда готовый всех выслушать, Захаров сорвался:
— Вы смекаете, что говорите? Хоть на карту гляньте! Мы где находимся? На какой такой территории? Да мы же в России. Так какое такое у нас право через забор лезть к соседям, когда еще у себя в доме не разобрались, не огляделись. Стыд языки вам не разъест, такое предлагать? Правильно — и обнищали, и оголодали, и полное разорение, а все же в своем доме!
Вглядывается Захаров в лица, ищет сочувствия и понимания. Вот Метерс. Хватило же у него совести прибежать, предупредить об офицерах. В общем деле не подвел. Почему сейчас безучастный? Еще раздумывает? Или против?
А Сторжевский? К нему поворачивается Захаров. Чрезмерно гордый, чрезмерно осторожный. Однако позвал в салон. Понял — у экипажа общая судьба. Куда его теперь заносит? Неужели непонятно?
— Только у себя дома мы хозяева! А по ту сторону дадут корку хлеба и пляши для их полного удовольствия. Не желаем! Таким должно быть наше общее мнение и окончательное!
А Сторжевский так и не поднял головы. Взгляд Захарова прыгнул на боцмана, ухватился за него: ты-то архангелогородец, казалось, говорил он. Но боцман смотрит в темный угол.
Взволнованны моряки, молчаливы и взволнованны. Каждый решает свою судьбу. В полумраке не видны глаза, расплываются лица, только слышно частое горячее дыхание, от которого в кубрике душно и сыро. Густым дождем по стеклу иллюминатора катятся струйки воды.
Захаров примолк. Не пробить ему обособленности и разобщенности. Не надеется на себя, ищет другие авторитеты:
— Свяжемся с Архангельским Советом, пусть радист передаст нашу обстановку и затребует ответ: как быть? Тогда и решать. А идти на поклон к англичанам, что голову в петлю совать.
— Кому совать, а кому нет, — тихо, но непреклонно произносит Метерс. — Нам что из России, что из Англии.
Молчат матросы из Прибалтики, молчат китайцы. Метерс высказался за всех, открыто и понятно. И залегла недобрая тишина, словно чья-то рука скользнула между людьми и раздвинула их.
Чернота залепила глаза Захарову. Поднялся будто на железных шатунах.
— Ваши рассуждения ошибочны. Мы на территории Советов и все законы Советов должны выполнять. И об этом мы должны сказать там! — указал пальцем в потолок. — А если каждый по себе, быть беде.
Многие сейчас не согласны с ним или еще колеблются. Самое большее мог ожидать, что они не будут выступать против, будут держаться в стороне, но и это ослабляло команду парохода.
О том, как быть и на кого ориентироваться, думал и Рекстин. Он не выскочил на палубу, когда все бросились смотреть медведя. Прошел к себе. Кто может оказать реальную помощь?
А офицерам было все ясно: Англия!
— Рискованно, — жевал Звегинцев осторожное слово. — Поговорить бы с капитаном.
— Сколько можно разговаривать! Сколько приспосабливаться? — загорячился худенький поручик.
— Лисовский прав!
— Господа, настало время действовать! — раздались голоса.
Гражданская одежда защищала их от армейской субординации, и они спорили со Звегинцевым. Он это понимал. Развел руками, дескать, перед таким напором бессилен.
Не прошло и часа, как телеграмма английскому правительству была готова. Лисовский с двумя спутниками направился в радиорубку. Постучал. Открылось узенькое окошко, в нем мелькнула остроносая, веснушчатая физиономия.
— В чем дело, граждане?
— Открой! — приказал Лисовский. Физиономия отшатнулась, из недр рубки послышалось:
— Не имею права. Граждане, отойдите!
— Открой!.. Буду стрелять! В рубке стихло.
Лисовский дулом револьвера постучал в дверь.
— Что там антимонию разводить, — зашептали сзади.
— Эй ты, телеграфная крыса! — шепотом прокричал в оконце.
Молчок. Не поддается.
Почти вплотную приставив к замку револьвер, Лисовский несколько раз выстрелил. Удар плечом — и дверь распахнулась.
— Граждане, граждане, аппаратура... — жалобно заскулил телеграфист, пятясь от ворвавшихся людей.
— И тебя кончу. Садись, стучи! Лондон, премьер-министру...
Телеграфист, опасливо косясь на револьвер и заикаясь, заявил:
— До Лондона не достать. Может, через Норвегию?
— Норвегию? — Лисовский оглянулся на помощников. — Крой через Норвегию. И норвежскому премьеру. В два адреса один текст. Они не помешают друг другу.
Телеграфист закопошился в своем аппарате.
В дверях шум: «Назад! Не подходите!» И сухой голос Рекстина: «Что здесь происходит? Почему стрельба?»
— Пропустите его! — крикнул Лисовский. А когда Рекстин появился на пороге, с угрозой предупредил: — Не мешайте, капитан. Все для общего блага.
— Прошу оставить рубку! — приказал Рекстин.
— Не раньше, чем радио уйдет по назначению, — недобро усмехнулся Лисовский, блеснув ровными, белыми зубами. — Не раньше. И вам не мешало бы подписаться под текстом. Так нужно действовать, если хотите жить. Через неделю меры будут приняты. Это вам не совдепия сумасшедшей черни.
Третья историческая справка.
В эфире трещала морзянка, передавая тревожные и успокоительные сообщения. Советские Архангельск, Петроград и Москва не забывали о людях на «Соловье Будимировиче».