Он станет петь хвалу мягкому климату древнего Парижа, несмотря на то что однажды видел из окон своей резиденции «плывущие по Сене льдины, точь-в-точь похожие на мраморные доски». Он высоко оценит качество вин и искусство выращивать смоковницы, которое проявлялось в том, что «их одевали, как в платья, пшеничной соломой, чтобы укрыть от холода и ненастья».
Париж вскоре позабудет не только благодеяния, оказанные ему Юлианом, но чуть ли не само его имя. Но тем не менее – подобно ребенку, прожившему какое-то время с мудрым, богатым и всемогущим родственником и всю жизнь носящему потом на себе эту отметину, – в память (пусть бессознательную) о том, как наш город три года был истинной столицей Западной Римской империи, он сохранит привычки главного города – города, который правит, – и вести себя будет как столичный.
Все было бы хорошо, вот только Византию сильно беспокоили все возрастающее влияние Юлиана и популярность его у всех слоев населения. Для того чтобы ослабить цезаря, у него отняли сначала главного сподвижника и самого верного друга – галла по имени Саллюстий, а после этого одному из императорских легатов – за спиной у Юлиана, конечно, – был отдан приказ явиться в Лютецию и увести оттуда больше половины войск, находившихся в подчинении императора, – самых верных и испытанных легионеров цезаря. Констанций потребовал от Юлиана добровольно отправить войска на восток. Население растерялось, что и естественно: люди почувствовали угрозу своей безопасности, они боялись оказаться беззащитными при дальнейших вторжениях. Парижане на улицах умоляли легионеров остаться, женщины протягивали детей уходящим солдатам, а они ведь часто и были отцами этих ребятишек.
Воинские соединения заколебались – главные волнения происходили в среде германских и франкских наемников, которые согласились на вербовку только при условии, что им не придется идти через Альпы. На Марсовом поле была построена трибуна, к которой пришли на последний парад перемещаемые войска. Юлиан пытался успокоить своих людей, но чем сильнее он их уговаривал, чем настоятельнее советовал подчиниться, чем с большим сочувствием выслушивал их жалобы, тем яростнее был их гнев: как же – их хотят оторвать от такого доброго начальника! И вечером солдаты взбунтовались. Мятежники с оружием в руках окружили дворец, скандируя: «Ю-ли-ан! Ав-густ! Ю-ли-ан! Ав-густ!» – а «Юлиан – Август» означало в те времена не что иное, как «Юлиан – император».
Люди, восходящие на вершины власти, имеют обыкновение заверять, что сделали это, уступая напору друзей и исполняя навязанный им долг. На этот раз подобные заверения оказались бы правдивыми. Никогда еще властитель не находился перед более ясным и определенным выбором – перед выбором, который требовалось осуществить безотлагательно: между верховной властью и смертью. Потому что солдаты непременно убили бы Юлиана, если б он, отказавшись, тем самым их предал.
Но все же цезарь колебался, всю ночь он провел в раздумьях, стоя у открытого окна, молился Юпитеру, «повелителю царей и планеты, наделяющей властью», просил подсказать решение. Смотрело ли его окно на колонну Юпитера? Как бы то ни было, утром Юлиан вышел из дворца. Его встретили тысячи голосов, требовавших ответа. Он еще раз попытался успокоить войска, уверяя, что добьется для них снисходительности и милосердия со стороны императора Констанция, но они и знать не хотели никакого императора, кроме самого Юлиана. Его подняли на щите пехотинца – впервые римский цезарь был, на франкский манер, поднят на щите. И все это происходило на том самом участке земли, где сейчас возвышается собор Парижской Богоматери!
Поскольку не нашлось тиары, чтобы увенчать ею нового императора, ему посоветовали взять взаймы диадему у своей супруги, но Юлиан отказался начинать царствование в женском уборе. Кто-то предложил воспользоваться для такого случая позолоченной серебряной деталью конской сбруи, напоминавшей очертаниями корону и украшавшей собой подгрудный ремень офицерского коня. «О нет! – воскликнул Юлиан. – Надевать на себя конскую сбрую я тоже не хочу!» В конце концов взяли золотой обруч, украшавший древко знамени, – собственно, даже не обруч, а ленту, которой и обвязали голову провозглашенного солдатами императора.
После такой вот коронации те же самые войска, что так противились походу на восток, радостно двинулись на Константинополь под командованием своего кумира. Это случилось в июле 360 года. Два императора – один из Лютеции, другой из Сирии, где пришлось подавлять беспорядки, – уже двигались навстречу друг другу, когда Констанций скоропостижно скончался, в последний момент назначив своего соперника законным наследником престола. А Юлиан проживет еще два года и умрет на обратном пути после неудачного Персидского похода в азиатских пустынях, уже ставших гибельными для Александра Великого, – от смертельной раны. Ему был тридцать один год. Судьба Юлиана могла бы стать иллюстрацией к известному правилу: «Лучше прожить недолго, совершая хорошие поступки, чем долго, совершая плохие».
Париж, забывчивый Париж, скажи, где памятник твоему первому императору, где площадь, название которой напоминало бы о первом твоем «возлюбленном», этом молодом человеке, который явился к тебе из Византии, спас от вражеских вторжений, выбрал тебя, чтобы править, и был провозглашен правителем в твоих стенах? Где памятник этому «язычнику», который был мудрее, просвещеннее, человечнее – словом, лучше по всем статьям, чем многие жестокие святоши, владевшие тобой?
Оправдать столь неверную память удаленностью во времени у нас не получится: Юлиана от святой Женевьевы отделяют всего девять десятилетий – меньше, чем прошло от войны 1870 года до наших дней.
У Парижа уже имелись свой собственный победитель, основавший город, свой собственный святой, он же революционер, свой первый мятеж и свой первый император. А скоро он увидит свою первую ясновидящую и – одновременно с ней – своего первого спасителя.
После кончины Юлиана, а точнее, после кончины императора Феодосия (в 395 году) снова явились варвары. Они вовсе не были такими неуправляемыми ордами дикарей, не были такими примитивными разбойниками и грабителями, какими мы их себе представляем. Этот термин «варвары», став именем нарицательным, несколько затуманивает для нас картину. А ведь у них, у истинных варваров, были законы и властители, правила наследования и кутюмы – как основные источники уголовного права, если не промышленность, то ремесла, представительные ассамблеи, сильно продвинутая для своего времени военная подготовка. И все это непрерывно менялось и совершенствовалось в результате постоянного соприкосновения с римскими нормами.
Как уже говорилось выше, многие варвары поступали на военную службу к римлянам, служили в императорских войсках, а многие другие использовались крупными галлороманскими собственниками в качестве рабов или колонов.
В то время, о котором мы говорим, варвары – это были целые народы, которые искали, где бы им обосноваться, проявляя удивительное чутье в отношении «экономических регионов», как сказали бы сегодня наши эксперты, а если проще – речь идет о дорожной сети, о водных путях, о городах с активным населением, о природных ресурсах.
Вестготы после долгих и удивительных странствий, во время которых они полностью разорили Грецию и Италию, обосновались наконец в Аквитании, главными городами которой стали Бордо и Тулуза. Однако их король Атаульф, хотя он Рим и захватил, и разграбил мимоходом, тем не менее возомнил себя защитником его величия и наследником всех его императоров. Почему бы и нет? Разве он не женат на сестре Гонория, дочери Феодосия Великого?
Часть аламанских племен устроилась в Эльзасе. Бургунды, подарив свое имя Бургундии, сосредоточились затем большей частью в Савойе. И пока саксонцы искали возможности осесть на берегах Северного моря и Ла-Манша, франки, начав с левого берега Рейна, Меузы и Самбры, не переставали продвигаться на юг.
Ни один из этих народов не проповедовал анархизма и не применял его на практике для себя самого, зато Галлия в результате их сражений друг с другом пришла в состояние полной анархии и смятения. Захватчики, императоры по случаю, возникали то в Бретани, то в Майнце, и пурпурная мантия переходила с плеч на плечи порой весьма неожиданно.
Единственным, кому и в голову не приходило на нее претендовать, был тот, кто был бы достоин ее благодаря своему авторитету, своей прозорливости, трезвости взглядов, исключительной энергии: римский военачальник Аэций. То воюя с варварами, то проводя с ними переговоры и заключая сделки, то становясь их союзником, он ухитрялся в течение двадцати пяти лет сохранять относительное единство Галлии, спасать главные промышленные и ремесленные центры, обеспечивать стране на какое-то время шаткий мир, чтобы она могла перевести дыхание и залечить раны. Это он заставил бургундов остаться в Савойе и Швейцарии, он ограничил экспансию готов, угрожавших долине Роны, он остановил короля франков Хлодиона на берегу Соммы и оттеснил его в Турнези.
А что происходило в это время с Парижем? Париж дрожал от страха, но Аэций защищал его, Аэций постоянно вел переговоры или сражался на границе круга, центром которого было место, откуда осуществлялась власть, – город Париж, и этот круг непрерывно сужался и расширялся. А дрожать у Парижа были веские основания. Если Галлию наводнили варвары, такие многочисленные и такие разнообразные, то лишь потому, что на них наступали совсем уж дикие орды гуннов.
Поначалу разделенные на независимые племена гунны как раз тогда обрели вождя, которому удалось навязать им единовластие. Его называли Аттила, что в переводе означало «маленький отец». Истории не известно никакое другое его имя.
Этот неистовый азиат обладал умом политика, и ужас, который он наводил на всех, был частью его тактики. Когда ему не удалось атаковать империю с востока, он повернул к Риму, объявив себя другом и защитником Вечного города. Аттила рассчитывал получить в качестве семьсот пятидесятой жены принцессу Гонорию, сестру западноримского императора Валентиниана III, и заверил посланников, что он хочет войти в Галлию исключительно ради борьбы с вестготами. Возможно, в этом его заявлении и содержалась частица правды. Похоже, Аттиле и впрямь хотелось свести счеты – как знать, личные или древние, дедовские – с готскими народами, и это дело не стоило откладывать в долгий ящик.
В начале весны 451 года гунны, чьи ряды ощутимо умножились всей германской чернью, подонками из подонков, перешли через Рейн неподалеку от Вормса, к югу от Майнца. Перед тем, на последнем большом отрезке пути, они обратили в пепел Кёльн и, по преданиям, замучили там одиннадцать тысяч девственниц. Ужасные слухи далеко опережали сам ужас.
Шестого апреля загорелся Мец, потом стало известно, что гунны уже в Вердене, Лане, Сен-Кантене, что они уже в Реймсе, что они достигли берегов Марны… Донельзя запуганные беженцы с севера и востока целыми толпами стекались к мостам Лютеции, теснились перед ними, заполняли улицы города, жили под открытым небом в надежде, что скоро удастся перебраться на тот берег. Римская администрация снялась с места, отступила к Орлеану, к Туру, к Аквитании, где вестготы, перед лицом близкой опасности, внезапно почувствовали себя солидарными с должностными лицами империи в деле защиты галльской земли. Не вчера это началось: стоит наступить панике, как власти скорее-скорее берут путь на Бордо.
Св. Женевьева. Деталь скульптурного убранства старой церкви аббатства Сен-Женевьев. Романский стиль. XII в.
Аэций, Аттила… Битва между двумя «А» продолжалась трое суток, была великой битвой – ожесточенной, решающей. Это было одно из самых решающих сражений в истории – и одно из самых кровопролитных. Аттила, отброшенный на линию позади его обозов, уже готов был взойти на костер из конской сбруи и военных трофеев – опять немножко похоже на Гитлера с его бункером! Однако он все-таки смог быстро уйти – помогли наступившие сумерки. Он снова перешел Рейн с остатками армии гуннов, год спустя напал на Северную Италию и скоропостижно скончался в 453 году, во время своей семьсот семидесятой или восьмидесятой первой брачной ночи в объятиях некой германки по имени Ильдеко или Ильдико, – вот таким в общем-то веселым образом закончилась жизнь человека, которого называли Бичом Божьим…
Его соперник, Аэций, умер в следующем, 454 году: его убили по наущению Валентиниана III – тем самым лишившего империю ее последнего оплота… Что ж, в этом поступке проявилось столько же дурости, сколько несправедливости и неблагодарности!