Как льстило Кармеле, что такая знатная дама, пусть и обедневшая, пусть иногда странноватая, удостаивает ее чести так интересоваться ею! «Какая жалость, – думала девушка, – что я недостаточно образованна, чтобы все это понять… А не будь она немного странной, разве стала бы она разговаривать со мной?»
Кармела глядела на нее с тревожной почтительностью. Эта Санциани в черном бархате и с позолоченным зеркалом представлялась ей хранительницей сказочного мира, куда девушка мечтала попасть ребенком и двери в который сейчас были для нее приоткрыты.
– Вас, должно быть, любили многие мужчины, синьора, – вдруг сказала она однажды и зарделась от собственной смелости.
Впервые Кармела увидела на крупном взволнованном лице графини выражение счастья.
– Да. Многие, – ответила Санциани с улыбкой.
Она бросила на Кармелу свой загадочный взгляд.
– А ты уже любила кого-нибудь? У тебя есть жених? – спросила она ласково.
– О, у меня есть Джино…
Джино. Это было прошлым летом во Фрежене. Студент из Милана, будущий аптекарь. Она приходила к нему после работы. Он лишил ее невинности, не причинив той ужасной боли, к которой она готовилась, и не доставив потом того пьянящего удовольствия, на которое она надеялась. Она не забеременела, как это вроде бы всегда случается с соблазненными девочками. В общем и целом все прошло хорошо. Особенно запомнилось ей то, что она с ним болтала без умолку. Когда они гуляли по ночам у моря, он обнимал ее за шею и иногда закрывал ладонью ей рот, говоря: «Помолчи». И она шла дальше, счастливая, склонив голову на его плечо. Она запомнила также вкус его пальцев, которые иногда покусывала: они пахли хвоей и водорослями. Он ей ни разу не написал. Но обещал приехать на следующее лето…
«Слушает ли она меня?» – подумала Кармела, которой так долго не представлялась возможность выговориться и которая вдруг сделала это теперь, не испытав при этом стыда и нисколько не рисуясь, а ощущая просто спокойное удовлетворение. «Она меня не слышит, она думает о чем-то своем. Но это и не важно, мне стало легче оттого, что я кому-то все это рассказала».
– Тебе надо забыть его, – произнесла наконец Санциани.
– Вы так считаете, синьора графиня?
– Прежде всего, он, конечно, о тебе и думать перестал.
– Я и сама себе часто это говорю.
– А потом… Ты бы хотела быть женой аптекаря?
– Если придется.
Кармела вспомнила, как она тысячу раз мечтала о том, какая у нее будет красивая аптека, блестящая никелем и стеклом, как она будет там хозяйкой, а не служанкой, как она будет разговаривать уверенно и любезно. Где у нее будет муж, детишки, возможно машина. И потом, внезапно подумав о том, что, если эта мечта исполнится, ей придется вот так и провести всю свою жизнь, она почувствовала, как душу ее охватила необъяснимая грусть. «Какая же я странная. Чего же мне хочется?» – подумала она. Да и к тому же Джино ни разу и не намекнул на то, что собирается жениться на ней.
Санциани протянула ей зеркало.
– На-ка, посмотри на себя, – сказала она, – и постарайся себя понять.
У девушки задрожали руки.
– Правда, синьора графиня? Я могу…
– Ну да, бери же.
Кармела схватила этот предмет и сжала его пальцами так сильно, словно боялась уронить.
В темнеющем небе продолжали порхать скворцы.
Санциани кивнула в сторону окна.
– Это шум дождя, – прошептала она. – Он так часто слышится в музыке Берлиоза. Он слышал щебетание тысяч этих птиц, когда бывал на вилле Медичи. Эту музыку он нашел именно там. И теперь птицы каждый вечер исполняют музыку Берлиоза.
Кармела не понимала, да и не слушала ее. В овале потертого золота ее лицо похоже было на старинный портрет в позолоченной раме. Умелые руки ювелира времен Возрождения, неизвестного ученика Бенвенуто Челлини, изобразили вокруг слегка позеленевшего от времени стекла переплетенные виноградные лозы и фигурки богов. Эта цепочка переплетенных тел, золотых рук, охвативших виноград в состоянии наслаждения и опьянения, обрамляла лицо девушки, отделяя ее от всего остального мира. Все мечты могли стать реальностью при взгляде на саму себя через это зеркало.
– Просто смотреться – это еще не все, – сказала Санциани. – Надо, чтобы зеркало было красивым.
И так вечер за вечером в те часы, когда в небе кружили птицы, старая дама, давая Кармеле возможность поглядеться во флорентийское зеркало, учила ее находить в своем юном лице признаки красоты; она внушала ей, что прямой нос с прозрачными ноздрями, светлые глаза с длинными изогнутыми ресницами, яблочки щек, овал лица, темные глубины волос на тонкой хрупкой шее – все это было настоящим богатством девушки, которое, перед тем как им пользоваться, следовало узнать. Санциани научила ее выщипывать брови, бывшие слишком густыми; став пореже, брови придали лицу выражение какой-то ангельской кротости; она сказала, что родинка с краю лба казалась на фоне бархатистой кожи признаком неистребимого детства.
– Вот уж не думала, что это красиво, – сказала на это Кармела.
– Мужчины будут душу продавать только за то, чтобы получить возможность прикоснуться губами к этому родимому пятну, – промолвила Лукреция Санциани.
Когда Кармела выходила из комнаты графини, ее черные волосы были то гладко причесаны на прямой пробор, то заплетены в косы и уложены венцом вокруг головы, то забраны в виде шиньона.
– Гляди-ка, принцесса опять сменила прическу, – говорили друг другу служащие отеля.
Но Кармела чувствовала себя под защитой какой-то новой и необычной для себя внутренней уверенности. Наконец-то до нее кому-то было дело.
Эти минуты были, казалось, единственными, когда графиня выходила из состояния непонятного самосозерцания.
– Мне нравится делиться с тобой своим опытом, – говорила она иногда.
Но то, что старики зовут «делиться своим опытом», на деле является лишь их последней возможностью пожить еще перед кем-либо, когда жизнь их уже кончилась.
И она учила молодую горничную любви к самой себе, поскольку именно эта любовь лежит в основе всех соблазнов.
«Но почему, – задумывалась иногда девушка, – она продолжает называть меня Карлоттой?»
Глава VI
Флорентийский ресторан на улице Боргоньона, что в нескольких шагах от отеля «Ди Спанья», был, как всегда в обеденные часы, полон режиссеров, писателей и актеров, составлявших его постоянную клиентуру. Аромат жарившегося со специями мяса, горячего оливкового масла и свеженарезанных помидоров, вырываясь из стеклянного, наподобие аквариума, помещения кухни, где блюда готовились на глазах у клиентов, растекался по обоим залам с белыми стенами. Аромат этот был вкусен, почти осязаем, он вызывал аппетит.
Посреди шумной ватаги, сидевшей за столиками, в которой одну половину составляли знаменитости, а другую те, кто жаждал стать таковыми, известный композитор Огеран, приехавший в Рим для того, чтобы написать музыку к какому-то фильму, вел разговор по-французски со своими приятелями на тему этого кулинарного аромата.
Этот толстый любитель вкусно поесть, колыхаясь на стуле, словно медуза, говорил в нос, прищелкивая языком после каждой фразы, будто пробуя на вкус слова, прижимая их к нёбу.
– Ни один запах, – говорил он, – во всем Средиземноморье… я-то это хорошо знаю… не сравнится с ароматами итальянской кухни. Мне можно завязать глаза и повозить по этому морю – я не ошибусь. Понюхайте этот аромат, принюхайтесь хорошенько… Это вам не пропахшая дымом острота испанских таверн, хватающая вас за горло и больше не отпускающая. Не тот запах жареного сала, который исходит из французских кухонь, и уж совсем не стойкий запах плавящегося бараньего жира, которым наполнены улочки в исламских странах… Запах этот, кстати, не так уж и противен, но очень быстро надоедает. Здесь – столь же сильный аромат, но он более веселый, более нежный… более милый и языческий. Вот именно… языческий. Последний запах античного язычества. Остальные кухни пахнут религиозным фанатизмом; на них готовится пища для людей, которые верят в существование ада. А здесь, можно сказать, испарения от жаровен и кухонных печей возносятся, как дым от жертвенных камней, к широким ноздрям любящих полакомиться ироничных богов, а лучшие кусочки жертвоприношения подаются на стол великим жрецам… то есть нам.
Он щелкнул языком и умолк, поскольку на стол подали спагетти в масле и вареные ракушки, которые он начал жадно поглощать, тряся складками тройного подбородка.
Лишь он да еще режиссер Витторио Викариа – поскольку оба они уже добились мирового признания – ничуть не заботились о том, в каком виде их снимет фотограф, забравшийся на стул и сверкавший вспышкой над столиками, подчиняясь указаниям молодого парижского репортера Мишеля Санлиса, который показывал на объект для съемки то пальцем, то взглядом. Все же остальные посетители ресторанчика смеялись слишком громко, говорили неестественными голосами, норовили предстать перед фотографом в профиль, рассказать свой фирменный анекдот, чтобы выделиться на фоне других и чтобы им посвятили абзац, строку или просто упомянули в газете, которая увидит свет за две тысячи километров отсюда, которую они, несомненно, не прочитают и про которую все очень скоро забудут. Киноактриса из отеля «Ди Спанья», накрывая своими белыми волосами плечо твидового пиджака журналиста, говорила ему:
– Мишель… вы ведь позволите мне называть вас Мишель, не правда ли?.. Надеюсь, вы будете так любезны, что расскажете обо мне в вашей статье. Соотечественники должны помогать друг другу, не так ли?.. И потом, я могу рассказать вам кучу историй, я всех знаю. С кем вы сегодня ужинаете? Я приглашаю вас.
Нино, хозяин трактирчика, подгонял официантов и сам принимал заказы от клиентов с тем важным и самодовольным видом, который бывает обычно у людей, рожденных для скромной жизни, но оказавшихся очень близко к славе, а посему сумевших приобрести некоторую известность и на этом построивших свое благополучие. Толкнув дверь стеклянной клетки, он крикнул поварам, перекрывая гул голосов посетителей:
– Un abbachio alla romana per il dottore Vicaria! Prestissimo!
Когда в зал вошел Марио Гарани, все взгляды устремились на него. Черные густые волосы, жесткие, чуть раскосые глаза, длинные ноги в брюках из искусственной замши, – таким он предстал перед всеми. Молодой сценарист сел за столик, сказав «чао» с усталым и рассеянным видом. Его светлый пиджак был потерт на локтях.
– О, Марио! – воскликнула киноактриса таким тоном, словно они не виделись полгода, хотя их комнаты были рядом.
Он не ответил ей. Прошлой ночью он переспал с ней и теперь старался забыть об этом. Он сделал заказ, налил себе в стакан вина, опустив вниз горлышко толстой бутылки кьянти, стоявшей на столике в корзине-качалке.
– Никак не получается сцена с девушкой. Ничего не могу поделать, – сказал он Викариа.
– Ладно, вечером посмотрим, – тихо ответил Викариа, опустив веки.
– Какая сцена, Марио? Какой сценарий? Тот, о котором ты мне вчера рассказал? – воскликнула киноактриса.
Журналист сделал ей знак помолчать. Ему хотелось послушать Викариа, поскольку седовласый режиссер с благородными чертами лица, на котором было написано очаровательное выражение посла, извиняющегося за собственную гениальность, объяснял спокойным голосом:
– Рим – это вам не Париж. Здесь аристократы никогда не смешиваются с интеллигенцией, а деловые люди – с талантливыми. У нас общество признает и принимает только тех своих соотечественников, кто добился успеха за границей, или же известных иностранцев. Но к тому времени у нас бывает очень много дел, и мы уже не так молоды, чтобы терять время в гостиных и на званых ужинах. И тогда мы начинаем жить своей жизнью, в кругу людей нашего ремесла, в двух-трех ресторанах наподобие вот этого, и там мы все встречаем друг друга каждый день, что, кстати, облегчает нашу работу… и обостряет ревность.
Затем, улыбнувшись, он добавил:
– Вам следовало бы сказать вашему фотографу, чтобы он снял Альбертини, он сидит вон там… А то он совсем извелся оттого, что никто не обращает на него внимания.
Сидя вдвоем за «своим» столиком в дальнем зале, Туллио Альбертини и звезда Карин Хольман с тоской во взгляде жили своей огромной показной любовью. Подробности их встречи в Голливуде, похищения Карин Туллио, их разводов, их последующей женитьбы заполнили газеты и журналы Европы и Америки, явились причиной скандалов и заставили мечтать о любви горничных обоих континентов. Альбертини, бывший прежде всего собственным постановщиком, давал сообщения в прессу о каждом этапе развития их страсти и позволял публиковать их письма. Он относился к себе как к умершему гению, чью жизнь следовало бы показать на экране. Толпа обрекла их на вечное счастье.
Когда к ним направился фотограф, Альбертини смог заставить себя сделать усилие не смотреть в объектив и изобразил на лице выражение человека, который с крайней неохотой несет тяжкое бремя славы.
Фотоаппарат в очередной раз запечатлел Лауру и Петрарку, глядящих друг другу в глаза, соединивших лежащие на скатерти руки; при этом он был погружен в глубокие раздумья, а она в восхищении приоткрыла свои красивые губы.
Затем Альбертини повернул голову в сторону Викариа, и их взгляды встретились. Некоторое время разделенные залом два самых великих кинорежиссера Италии мерили друг друга взглядом: один – любитель ярких эффектов, другой – настоящий творец, один поставил искусство на службу личным интересам, другой сам этому искусству преданно служил. Потом они наконец улыбнулись друг другу, поскольку перед улыбкой Викариа устоять было невозможно.
– Да, я, возможно, приеду еще недельки через три вместе с балетом маркиза де Паламоса; они поставили несколько танцев на мою музыку, – вновь заговорил Огеран, приступая к четвертому блюду.
Было около половины третьего, когда, как обычно, в ресторан вошла Лукреция Санциани. И как обычно, на нее устремились взгляды всех присутствующих и шум разговоров резко прекратился. Можно было подумать, что в те места, куда она приходила, Санциани приносила с собой новое измерение. На голове у нее была все та же шляпа из шкуры пантеры. Она пробежала по залу своим неспокойным взглядом и направилась к стоявшему в углу свободному столику.
Деньги, вырученные от продажи часов, кончились за две недели. И теперь она ела один раз в день, ничего не платя.
Не дожидаясь заказа, официант поставил на стол перед ней ее обычный обед: вареные стебли сельдерея, тарелку макарон с сыром, большой стакан молока – короче, дежурные блюда.
– Это графиня Санциани, – пояснил Викариа парижскому журналисту. – Одна из последних великих европейских куртизанок. Она была любовницей Д’Аннунцио, кайзера…
– Как, Санциани? Это действительно она? – сказал Огеран. – Так она еще жива? Помнится, я видел ее однажды в Париже. Она тогда была уже немолода, но как необычно выглядела! И какие про нее рассказывали истории. У нее был ужасный роман с Вильнером. А потом с некоторыми политическими деятелями, с финансистами… – Он пощелкал языком и добавил: – Но как она изменилась! Ее просто не узнать! Какая драма для такого лица!.. Когда Викариа говорит «куртизанка», – Огеран обращался к журналисту, – он прав, но не совсем точен. В том смысле, в каком мы обычно воспринимаем куртизанок. Я хочу сказать… не в том роде, как Лиана де Пужи на площади Перейры… Понимаете… Это скорее… Вандомская площадь.
– Она живет в моем отеле, на одном со мной этаже, – вставил Гарани.
– И вы с ней видитесь? Вы говорите с ней?
– Она ни с кем не разговаривает.
– А следовало бы вам с ней поговорить. Это же кладезь воспоминаний, – промолвил Огеран.
– Да, это может быть интересным, – согласился журналист.
Он уже придумал и подзаголовок: «В ресторанчике, где собираются звезды, графиня Санциани обедает с призраками своих знаменитых любовников».
Нино вмешался в этот разговор, наклонясь между Викариа и журналистом и фамильярно опершись на спинки их кресел.
– Вы не представляете себе, до чего эта женщина была красивой, – сказал он. – Даже когда ей исполнилось уже пятьдесят лет. Когда я увидел ее в первый раз… Я только открыл ресторан, дела мои шли не очень хорошо… она вышла из машины, желтой как солнце и занявшей всю улицу, и я подумал: «Этого не может быть, неужели эта женщина идет ко мне?» Она вошла с двумя своими борзыми в сопровождении какого-то худого господина, который, как я потом узнал, был египетским принцем. Она спросила у меня, какое фирменное блюдо подают в моем ресторане. Я ответил, что фасоль в масле. Она расхохоталась и велела мне зажарить для нее фазана. А потом она приходила сюда со всеми своими знакомыми… И можно сказать, что она создала мне репутацию. Такое не забывается. Потом она пропала. Всю войну она была за границей. А в прошлом году я вновь увидел ее… Как, однако, плохо кончают люди… И мне от этого грустно…