– Блейз…
– Ой, простите, пожалуйста! Я имел в виду, конечно, «вагина»!
Среди прочих больших печалей Блица были та, что некогда, не так уж давно, он был таким изгоем, что клейма ставить некуда, автоугоны в особо крупных размерах, тяжелые и опасные наркотики, стрелковое оружие и динамит, и эпически дальние перегоны под покровом луны. Но затем его поймали, и маленькая жена-подросток его бросила, а суд отнял у него детей, и Блиц обратился, иного выбора не осталось – только зарабатывать себе путь наверх по их сторону закона, вскоре же понял, что никто не доверяет ему настолько, чтобы впустить до конца в какую бы то ни было руководящую структуру. Так и пришлось зависнуть, снаружи, как украшение, позвякивая со всеми прочими, кем он рулил или кто рулил им, горгульями, живущими на отвесном фасаде. Он знал, что пустят его только туда, где ничего не сломается, если он обратится вновь. Это бы значило – двадцати– или тридцатилетняя орбита вокруг мерзотно неоновой планеты пубертата, всю взрослую карьеру провести подростком под наблюдением, у кого никто в «семье» в него ни за что никогда не поверит.
На снимках для ОТС и тюремных, на рождественских «полароидах», в старых массовых сценах с разрешением слишком низким, чтоб различить, чье там лицо, Блиц всегда выглядел одинаково, неулыбчивый, поджарый, до срока осунувшийся молодой человек, настороженный и не обдолбанный, с такой прической, какой ее представляет себе какой-нибудь местный цирюльник. Давно попав в капкан притворства, будто он знает, что делает, он в самом начале обнаружил, что выходит это до того недурно, что вскоре уже не прекращал лицедействовать, даже когда «вокруг никого другого», как выразился бы Уилсон Пикетт. Нынче его семейные обязательства были вполне ясны, хоть и не всегда слишком захватывающи, а потому, не умея вообразить, что их троица когда-либо распадется, он мужественно выполнял долг с чем-то похожим на бодрый стоицизм, вот только внутри оставался пылким и чрезмерным нытиком, научившись лишь пользоваться этим навыком агрессивно, выторговывать хоть частичку того, что он хотел от мира. Шарахал он, как правило, негодованием – веря, что уязвлен, он, силой собственной веры, способен был убедить посторонних, никак не могущих быть связанными с делом на рассмотрении, что они виновны. На большаке, особенно, был известен тем, что гонялся за мотополицией, отжимал их на обочину, выскакивал и затевал ссору. Бессчастный патрульный втискивал голову в плечи, бочком съежившись в седле, елозил, думал: С ума б не сойти, – но не в состоянии отыскать клавишу передатчика… странно…
– Более того, только птушта вам дают разъезжать на этом мелком – гля тока на этот говна кусок, да я мопеды видал, которые этот твой ‘сос опустят, это что вообще, их кто делает, «Фишер-Прайс»? «Маттел»? этта Мацацыкл Барби или что еще? – У некоторых эдакая сварливость могла б указывать на мягкотелую жилку в ярд толщиной, но не у Блица, самочинного мстителя за гражданские неправды, который квитается за все своей смертоносной и крупнокалиберной пастью.
Многие в стукаческом сообществе одобряли, ибо самих давно уж не устраивал прежний образ осведомителя с его хорьковой вороватостью.
– Чего нам таиться, будто стыдимся того, чем занимаемся? – вопрошал Блиц. – Все доносят. У нас тут Инфо-Революция. Кредитку сунешь куда-нить – и уже Дяде сообщаешь больше, чем намеревалась. Не важно, много или мало, – ему все сгодится.
Френези его поливов не прерывала. Все ее детство и отрочество и без того полнились телефонными прослушками, машинами через дорогу, обзывательствами и школьными драками. Не вполне детка в красных пеленках, в пятидесятых она все ж росла скорее на закраинах политической борьбы в Голливуде, но первым правилом все равно было не распускать язык больше ни о ком, а особенно – об их приверженностях. Мать ее тогда рецензировала сценарии, а отец, Хаб Вратс, работал бригадиром осветителей, вечно под сновидческими коловращеньями черного списка, серого списка, тайн сохраненных и выданных, взрослые ведут себя хуже испорченнейших деток, детки – так, будто в курсе, что происходит. Как домашней секретарше, Френези пришлось научиться не путаться в целом списке липовых имен, и кто каким с кем пользуется. Чем бы оно ни было, она этого терпеть не могла и боялась, один комплект взрослых осатанело против другого, слова и названия, которых она не понимала, хоть и знала, когда Саша оказывалась между работами или когда Хаба увольняли с картины, и парочка эта много поглядывала друг на друга, но разговаривала совсем чуть, – в такое время неплохо, сообразила Френези, не мешаться под ногами.
Френези-младенец появилась вскоре после окончания Второй мировой, имя ее славило пластинку Арти Шо, крутившуюся во всех музыкальных автоматах и по всем волнам эфира в последние дни войны, когда Хаб и Саша влюблялись друг в друга. У Френези было свое представление, как они познакомились, забранные наверх волосы отчасти выбились из прически, бескозырка лихим углом над бровью, жарит джиттербаг, затолпленный бескрайний танцпол, пальмы, закаты, в Заливе боевые корабли, в воздухе дым, все курят, жуют резинку, пьют кофе, некоторые – всё это сразу. Общее осознание, как это воображала Френези, чьи бы глаза ни встретились, что все молоды и живы в опасные времена, и эту ночь проведут вместе.
– Ох, Френези, – вздыхала ее мать, ознакомившись с этой костюмной драмой, – сама там была б, чирикала б иначе. Попробуй иногда побыть такой женщиной, да еще и политической, посреди мировой войны. Особенно когда вокруг полно распаленных господ. Я была исключительно попутавшая плюшка.
По старой 101-й она приехала из секвойных чащ в Город, юная красотка с теми же синими глазами и ногами, которым восхищенно свистели вслед, что унаследует и дочь, сама по себе осталась рано, ибо дома слишком много лишних ртов. Отец ее, Джесс Траверз, пытаясь организовать лесорубов в Винляндии, Гумбольдте и Дель-Норте, пострадал в несчастном случае, устроенном неким Крокером, он же «Вершок», Горшкингом для Ассоциации нанимателей, на глазах у такой толпы людей, что наверняка дошло, на местном матче, где он играл центральным принимающим. Дерево, из лесонасаждения старых секвой сразу за оградой поля, срезали заблаговременно почти полностью. Никто на трибунах не слышал скрежета пилы, вышибаемых клиньев… никто не поверил, когда начали сознавать, медленному скрипучему отторженью его от живых вокруг, когда ствол начал спуск. Наконец обретенные голоса достигли Джесса как раз вовремя, чтоб он успел вынырнуть из-под удара, спасти себе жизнь, но не подвижность, ибо секвойя рухнула ему на ноги, раздавив их, вогнав его наполовину в землю. Затем были откупные Ассоциации – наличка в магазинном пакете, оставленные в машине, – небольшая пенсия, несколько страховочных чеков, но все равно не хватит растить троих детей. У них там местный адвокат по проклятым, верняк не Джордж Вандевир, занимался этим делом, но недостаточно прилежно и к Горшкингу даже близко не подобрался, чтоб возымело какое-то значение.
Мать Саши Юла была из Бекеров, из округа Бобровая Голова, Монтана, ее качали на коленках друзья семьи, известные тем, что стреляли в штрейкбрехеров, а также лично сбрасывали их, титулуемых «инспекторами», в шахты, до того глубокие, что можно сказать, добирались они до самой Преисподней. Встреча с Джессом случилась по воле слепого рока, ей в тот вечер и в городе-то быть не полагалось, случайно столкнулась с подружками, и те уговорили сходить в клуб ПРМ в Винляндии, где у них парни знакомые, и как только Юла вошла – вот он, а вскоре она выяснила, что не только он, но и подлинная она сама.
– Джесс меня познакомил с моей совестью, – любила говорить она в следующие годы. – Стал привратником всей моей жизни. – Шатуны, над которыми глумились хозяева недвижимости в Винляндии, и даже кое-кто из арендаторов, дескать, Пускай-Работают-Межеумки, не знамениты были тягой к гнездостроению, да и брачный материал из них никакой, но Юла Бекер, познакомившись с собой, обнаружила то, чего поистине хотела: дорогу, его путь, жизнь перекати-поля, его опасную кабалу у идеи, мечты об Одном Большом Союзе, о том, что Джо Хилл называл «содружеством труда грядущих лет». Вскоре она была уже с ним на угрюмых лесоповалах, в городках меж вырубленных склонов, выступала на распутьях бездорожья, уставленного некрашеными хибарами в грязи да утыканного обугленными корягами секвой, ни клочка зелени окрест, обращалась к чужим людям «братья по классу», «классовые сестры», шла под арест с потасовок о свободе слова, любила под ольхой на берегу ручья на маевке, привыкала к мысли о «вместе», когда по крайней мере кто-то один в тюрьме в любой год, что ни возьми. Потом она помнила первый раз, когда в нее стреляли, пинкертоны в лагере на Безумной реке, отчетливей родов своего первенца, коим была Саша. Когда Джесс обезножел, она достигла наконец состояния холодной, отточенной ярости, до которого росла, как она теперь осознавала, все эти годы.
– Взяла б котомку да пошла бы с тобой, – сказала она Саше, когда та уезжала, – а в этом городишке нам больше ничего не светит. Тут нам можно только остаться. Только все просикать. Жить, чтобы все помнили – как поглядят на какого Траверза, а то и Бекера, так и вспомнят то самое дерево, и кто это сделал, и зачем. До чертиков лучше статуи в парке.
Саша отбыла в Город, нашла работу, начала слать домой, что могла. Обрела она тут боевитый профсоюзный городок, что еще держался на волнах эйфории после Всеобщей Забастовки 34-го. Она общалась с портовыми грузчиками и крановщиками, которые тогда еще раскатывали шарики от подшипников под копытами полицейских лошадей. Когда же пришла война, она работала в лавках, конторах, на верфях и авиазаводах, вскоре узнала, что делаются попытки организовать сельхозрабочих в долинах Калифорнии, называли их «Марш от моря», и отправилась туда на время помогать, жить на отвалах канав с мексиканскими и филиппинскими иммигрантами и беженцами из пыльной лоханки, стоять ночную стражу от банд «бдительных» и наемных громил «Ассоциированных фермеров», и стреляли в нее далеко не раз, хоть домой пиши. «Это что-то, нет?» – отвечала ей Юла. Подрастая, Френези слышала о тех довоенных временах, о забастовке на консервном заводе в Стоктоне, забастовках из-за вентурской сахарной свеклы, венисского латука, сан-хоакинского хлопка… обо всем противопризывном движении в Беркли, где, как Саша особо ей напоминала, демонстрации проводились задолго до рождения Марио Савио, не просто на плазе Спраула, но и против самого Спраула. Где-то посреди всего Саша еще находила время добиваться освобождения Тома Муни, бороться против позорного антипикетного указа, Предложения Один, и агитировать за Калберта Олсона в 38-м.
– Война все поменяла. Уговор был – никаких забастовок, пока длится. Многие из нас думали, это какой-то отчаянный последний маневр капиталистов, чтоб Нация так мобилизовалась под Вождем, который ничем не лучше Гитлера или Сталина. Но в то же время так много из нас по-честному любили ФДР. Я так растерялась, что даже работу бросила на сколько-то, хоть невероятных мест завались, только из-за того, чтоб хорошенько все обдумать. Представляешь, как меня поддержали.
– А как же другие женщины? – интересовалась Френези.
– Ой, кого б можно назвать боевыми сестрами, уу нет, нет, моя бедная обманутая тыковка, и думать не стоит. Всем недосуг. Шашни крутили, пока мужья за морем, детишек старались держать в узде и свекровей в придачу, работали или развлекались слишком уж прилежно, так что о политике и не поговоришь. Да и на вечернюю школу времени нет, на соучеников там, учителей. Поэтому в итоге, когда возник твой отец, в своем казенном мундире, ни единого лоскута на нем от портного, манжеты на штанинах до того высоко подвернуты, что носки видать, а в них по лишней пачке покурки заткнуто…
– Граммофоны крутятся, от духовых сердце тает, – предполагала Френези, – обожаю! Расскажи еще!
– О, в те ночи дым стоял коромыслом по всем точкам. Повсюду мундиры. Исступление и свары, как в кино с Кларком Гейблом. Бары не закрывались весь день и всю ночь, из каждого парадного тебе ревели трубы и саксофоны, в бальных залах отелей яблоку негде упасть… Энсон Уикс и его оркестр на «Верхушке Марка»… по всему центру, просто половодье мундиров и коротких платьиц. Я жила одними жареными пончиками и кофе без сливок, наконец пришлось пойти опять искать работу.
И вскоре ее удочерил, таким манером, что мог быть сексуально, хоть и никак иначе, невинным, некий оркестрик с постоянным ангажементом в Вырезке. Каждый вечер матросы и солдаты толпами валили танцевать с сан-францисскими девушками, пока в окнах не светлело, под музыку Эдди Энрико и его «Гонконгских хватов».
– Все верно, я была у них певичкой, не фальшивить-то я всегда умела, дома мелких вечно укачивала колыбельными, и они не жаловались, сам-собой, как спела «Знамя в звездах» в финале игр в свой предпоследний год, наша школьная хористка, миссис Кэппи, такая подошла, головой очень медленно качает – «Саша Траверз, Кейт Смит из тебя не выйдет!» – а мне как с гуся вода, я хотела быть Билли Холлидей. Не в смысле хочу, аж все чешется, скорей вот было б мило. И тут откуда ни возьмись этот профессионал, сам Эдди, мне рассказывает, что петь-то я могу… не-а, не в постель он меня так затащить пытался, и без того слишком хлопотно с бывшими женами и гастрольными подружками, когда те вдруг в городе объявляются, итакдалее. Я его мнению поверила, он много лет в больших оркестрах трудился – еще на востоке на конгах играл с Рамоном Ракелло в тот вечер, когда «Ла-Кумпарситу» оборвали известиями с Марса. И наконец, примерно когда Город пустился отплясывать буги-вуги, собственный оркестр собрал. Если он считал, что я могу петь, что ж, значит, могу. Да и кто там вслушиваться станет? Этой публике лишь бы побалдеть.
Выяснилось, что, если только не забывала мыть голову и оставалась в тональности, она просто еще один инструмент, а на ее месте мог оказаться кто угодно, так уж вышло, что именно Саша, и в то утро, цокая высокими каблуками в клуб «Полная луна», вроде туда официантка нужна, о чем она услышала накануне вечером в другой мелкой точке. Такова тогда была у нее жизнь, от одного ночного клуба к другому, только ходила она днем. «Полная луна» не была ничем особенным, но она видала и похуже. Хозяин за барной стойкой чинил какие-то трубы, и вскоре уже Саша передавала ему разводные ключи. Наощупь вполз один «Гонконгский хват», бумажник посеял. Саша заметила – не китаец, но в оркестре ими никто и не был, всеми отсылками к Китаю в те дни кодировались опийные продукты, а личный состав «Хватов» навербовался из армейских оркестров, вроде 298-го, расквартированного в округе, либо шпаков слишком молодых или слишком старых для службы, поэтому наш маленький орк сочетал в себе юношескую бодрую молодцеватость, опыт прожитых лет и тот циничный профессионализм, коим широко известны армейские оркестры.
– Прошу простить, – обратился к Саше искатель бумажника, – вы тут насчет канареечной халтурки?
Насчет чего? призадумалась она, однако сказала:
– Ну да, а я похожа на водопроводчика?
Хозяин вывернул голову из-за своих труб.
– Поете? а чё ж сразу не сказали? – Музыкант, оказавшийся самим Эдди Энрико, сел к пианино, и вот уж Саша с бухты-барахты поет «Я не забуду апрель» в соль-мажоре. Зачем только она ее выбрала? там же сто раз тональность меняется. Но банда эта, должно быть, уже отчаялась искать, кто б им почирикал, потому что Эдди не пытался добиться, чтоб она облажалась, а вместо этого помогал, телеграфировал смены аккордов, мягко вел ее, чтобы вдруг не сбилась с мелодии. Когда кончили – вместе – хозяин одарил ее 0–0.
– А у вас нет ничего, э-э, помодней надеть?
– Чего б не. Это я надеваю, только если официанткой устраиваться хожу. Вы что предпочитаете, золотое ламе или норку без бретелек?
– Ладно, ладно, я просто о мальчиках в форме думаю. – О них же думала и Саша, хотя они с Эдди уже на четыре очень быстрых такта углубились в «Ах те глаза». Она расстегнула пуговку на платье, сняла шляпку, а волосами, как Вероника Лейк, окутала один из ах тех глаз, и снова они перебрались через песню вместе, и не туда у них пошло почти ничего. – У жены спрошу, – сказал хозяин, – может, она чего шикарного найдет.
В «Полной луне» она и пела, пока длилось. Иногда парни и девушки, не танцуя, все прибивались к эстраде, и стояли там, не отпуская друг друга, покачиваясь под музыку. Будто и впрямь слушали. Поначалу она нервничала – ну чего они не танцуют? кто придумал вот это сосредоточенное немое покачиванье? – но затем обнаружила, что помогает ей на слух пробираться по музыке. Последние весну и лето войны, Сан-Франциско реально начал улюлюкать и голосить – через город на Тихий океан передислоцировались войска, а среди них и старшина-электрик третьей статьи Хаббелл Вратс, коего назначили на длиннокорпусный эсминец класса «Самнер», только со стапелей, который тут же вжарил через океан к Окинаве и как раз, в первые же четверть часа боя, попал под раздачу камикадзе, поэтому его пришлось отгонять обратно в Пёрл на ремонт. Когда же корабль снова был готов, война почти закончилась, и Хаб более чем рвался к какой-нибудь романтике в жизни.