Большая старинная папка «Monopol» так же обреченно стояла, пока открыть ее не стало совершенно необходимо. Я знал, что в ней содержится – документы и фотографии моего отчима Федора Кузьмича и всей его прежней семьи – в том числе моей двоюродной бабки Валентины Михеевны и их дочери Валентины. Здесь детали, вернее, те повороты жизни, которые мы зовем судьбой, а также маленькие и большие секреты, о которых я всегда догадывался, но мне было лень все проанализировать и подсчитать.
Лопатник
В папке среди пожелтевшей хрупкой бумаги хранятся два больших, а по сегодняшним меркам огромных, бумажника. В начале прошлого века на соответствующем жаргоне такие бумажники назывались «лопатниками». Это, естественно, тонкая дорогая кожа, старательная работа, ручная прошивка, несколько отделений. Один из этих двух бумажников еще можно было бы как-то сравнить с современным, сегодняшним портмоне, в котором и деньги хранятся, и фотография, и кредитные карты. Но по размеру – это почти pocketbook, в таком формате сейчас выпускают дешевые книги для чтения в метро, самолете или в поезде. Прочел и оставил на месте, где сидел. А вот другой бумажник просто гигантский, какой-то трехстворчатый, как «складень» с дорожными иконами. Оба вызывают во мне ассоциации с пьесами Александра Островского – купцы, промышленники, богатые мошенники. В этом смысле пьесы Островского безумно современные, как бы даже и не устарели, только нынешние биржевики и обманщики ходят не с бумажниками, а с банковскими пластиковыми картами. Я уже решил, что, написав эту книгу, оба бумажника, как бесценный и подлинный реквизит, я обязательно передам во МХАТ им. Горького.
В самом большом бумажнике, в подлинном «лопатнике», в одном месте чуть надорвалась подкладка и видна бумажная, для жесткости, проклейка. В качестве этого самого проклеивающего материала использовано какое-то железнодорожное расписание или инструкция. Я прочел, естественно, со стариной «i»: «Всего от станции Рожище» – дальше шли цифры. Разобрал и название другой станции: «Ковель». Какой же это год? Не исключено, что век был и позапрошлый, самый конец. Кому же могли принадлежать эти бумажники? Только двум людям – или моему деду «машинисту» Сергею Михеевичу Афонину, или моему последнему отчиму Федору Кузьмичу Сапрыкину. И здесь возникает некий казус. В силу исторического момента оба говорили о себе как о представителях неимущего класса. Дед был революционером, советским и партийным работником – крестьянин, пролетариат. Но вот когда мы с матерью (в девичестве Зинаидой Сергеевной Афониной) очутились в эвакуации в Рязанской области, в деревне Безводные Прудищи, то оказалось, что единственный кирпичный дом принадлежал именно моему прадеду Михею, отцу Сергея (мой дед) и Валентины (моя двоюродная бабка и первая жена моего будущего отчима Федора Кузьмича). Возле этого дома рос и большой яблоневый сад. Топить было нечем, но на правах наследницы моя мать этот сад на дрова и срубила.
«Лопатник» не мог, казалось бы, принадлежать и свояку моего деда, Федору Кузьмичу, дяде Феде, как я всегда называл своего отчима. Ах, как запутаны семейные кланы! По его собственным рассказам, дядя Федя – из совсем бедной семьи сельского рабочего. Если быть точным, он родился в 1891 году в селе Никольском Харьковской губернии Волганского уезда Вилико-Бурлуцкой волости. Потом семья переезжает в Харьков, отец – стрелочник, мать – рабочая на фабриках. В 1910 году мой отчим окончил Харьковское железнодорожное техническое училище.
Но в домашних рассказах дядя Федя иногда говорил, что окончил реальное училище. Были гимназисты и реалисты. В феврале 1920 года в Харькове проводилась партийная неделя, и вот тогда-то, 8 февраля, мой будущий отчим вступил в члены КПСС (тогда РКП(б)). В его бумагах, тоже хранящихся в папке, нет никаких справок или упоминаний о службе в армии – естественно, в армии царской. В этих бумагах лишь в автобиографии дан легкий намек на какую-то иную судьбу. Автобиография – это всегда лучший способ по-другому изложить правду о себе. «В 1915 году Харьковско-Полтавским управлением, где я работал, я был командирован в Гидротехническую организацию Министерства земледелия для… действующей армии». И все. Однако в той же самой папке есть небольшая фотография будущего секретаря партийной организации знаменитого Промстройпроекта – в форме царского офицера.
Так кому же все-таки принадлежал этот музейный «лопатник»?
Папка отца
Иногда лучше оставаться в неведении. Мифы учат, что лучше не развязывать узлов и не отмыкать шкатулок. Не успел я открыть картонную с завязками и проклеенной матерчатой боковиной бумажную папку, как был лишен первой своей иллюзии. В семье всегда ходят мифы о своих более удачливых, знаменитых или даже великих предках. Будь то Соловей-разбойник или Ухарь-купец. Рухнула легенда о моем другом прадеде, будто бы владевшем хлебным заводом на Северном Кавказе. Растворилась и привлекательная легенда, будто бы моя прабабушка, в бархатном платье во время масленичного разговения, серебряным половником выудила из серебряного же жбана со сметаной свою комнатную туфельку. Будто бы крутой мой прадед этой же просметаненной туфлей прабабку перед опешившими гостями так хрястнул по морде, так хрястнул… Сцена очень выразительная для кинематографа, а возможно, уже побывавшая где-нибудь в литературе. Домашние мифы обычно не ходят особенно далеко. Первая же бумага, извлеченная из папки, сообщала, что отцом моего отца, родившегося 1 мая 1916-го и крещеного 3 мая был Чембарского уезда, села Кондоль крестьянин Михаил Антоновъ Есинъ. С прабабкой вышел казус – ее имя оказалось на сгибе бумаги и полностью исчезло, правда, чуть ниже значилось: оба православного вероисповедания. Здесь же, в свидетельстве № 858, выданном из Пензенской духовной Консистории Михаилу Есину, значились и «восприемники» после крещения его сына – это саранский мещанин Иван Алексеевич Корнилов и жена крестьянина села Головщина Марфа Павловна Котикова.
От мифа моего собственного «благородного рождения» не осталось и дыма. Я много раз задумывался, как в советское время молодой человек, даже без высшего образования, мог сделать карьеру? И здесь – какое счастье, что сохранились эти корочки и обрывки бумаги, по которым кое-что можно было проследить. Папка, которой хватило бы на добрую книжку из знаменитой молодогвардейской серии ЖЗЛ – жизни замечательных людей. Практически любая жизнь не только неповторима, но и замечательна. Но я ведь не пишу ни историю собственной семьи, ни жизнь замечательного человека. Вещи и предметы иногда рассказывают об эпохе значительно ярче, чем очевидцы.
Как же интересно в старые времена выглядели справки, удостоверения, мандаты и свидетельства. Тогда не было трудовой книжки, но был «Трудовой список» размером с ладонь. На обложке корочки Российского коммунистического союза молодежи, оказывается, был напечатан портрет Карла Либкнехта. Зачетная книжка Московского государственного университета в 1929 году имела не горизонтальный, как сегодня, вид, а вертикальный. Кирпич, поставленный на узкую сторону. Но вот теперь мрачные странички эпохи.
«На основании ордера Народного Комиссара Госбезопасности СССР за № 1285 от 18 июля 1943 г. произведен обыск/арест у гр. Есина Николая Михайловича в доме 10/12 кв. 52 по Померанцеву пер. При обыске присутствовали дворник дома гр-н Качатков и жена Есина Н.М Есина Зинаида Сергеевна.
Согласно ордеру арестован Есин Николай Михайлович. Изъято для доставления в Народный Комиссариат Госбезопасности СССР следующее:
1. Партбилет…»
Дальше идут обычные документы: паспорт, служебное удостоверение, вещевая книжка, хлебная карточка, карточка на мясо – всего 16 пунктов… Записные книжки, фотографии…
Но ни одна гениальная пьеса не смогла бы существовать и стать классикой, если бы в ней не звучали комические ноты. В этой же папке редчайший лагерный документ:
«Пропуск № 81. Столовая отличника производства. Фамилия: Есин. Имя: Николай. Отчество: Михайлович. Бригада 15. Колонна 2».
К пропуску приложена и «Книжка отличника, работающего стахановскими методами труда». Здесь также фамилия владельца, графа с наименованием подразделения, но есть и еще графа: «Ст. УК. и срок. 58/10 – 10 лет». На следующем развороте этой напечатанной на сером оберточном картоне небольшой книжечки: «Положение о книжке отличника, работающего стахановскими методами труда». Пунктов четыре, подпунктов пять. И есть в левом верхнем углу надпись: «Утверждаю. Начальник управления Раблага НКВД СССР ИНОЗЕМЦЕВ».
Шинель отца
Шинель «ушла» довольно рано. Платяной же шкаф, в котором она висела, сохранялся довольно долго и переезжал с квартиры на квартиру. Наконец и он исчез, был разобран и растворился в мусорной свалке. Я любил прижиматься лицом к влажной шинели отца, когда вечерами он приезжал с работы. У шинели был неповторимый сырой и едкий запах. Мне уже было около семи лет, и это было на квартире в Померанцевом переулке. Тут же в переулке стояла и школа № 50, тогда почти новое четырехэтажное здание предвоенной постройки. Сюда уже после ареста отца отвела меня мать – в первый класс. Я помню имя моей классной руководительницы – Серафима Петровна Полетаева, и фамилию директора – Шибанов. Директор Шибанов, как и мой отец, был фронтовиком. Отца, правда, в самом начале войны быстро и тяжело контузили и отправили дослуживать в тыл. Когда его арестовали, он был заместителем военного прокурора Москвы.
Арест я хорошо помню. Меня разбудил брат – он старше меня на четыре года и многое уже соображал. Вот его реплика: «У нас обыск». Через щелочку в дверях мы смотрели, как два молодых человека на ярко освещенном обеденном столе перебирали бумаги. У меня в памяти есть и другие картины, но я их пропускаю. Арест отца я достаточно описал в повести, название которой уже было упомянуто.
Отец, видимо, ушел в старой шинели, а его новая, парадная, запах которой я так любил, осталась висеть в шкафу. «Мой папа в командировке», – сказал я утром мальчишкам во дворе. «Твоего папу арестовали», – поправили меня все знающие мальчики.
Шинель жила в шкафу – подобные сооружения в мое время называли шифоньерами, – пережила, вместе со шкафом, переезд в проходную комнату из спальни. Это когда по суду нас уплотнили и мы втроем (мама, брат и я) стали жить в проходной комнате, за занавеской, отделяющей нас от соседей. Потом ночью раздался отрывочный звонок в дверь, и на одну ночь появился незнакомец.
Это был друг отца по лагерю, доктор, которого внезапно, по жалобе моего отца, освободили. Доктор пробыл у нас всю ночь, разговаривал с мамой шепотом. Он привез и письмо отца, которое не прошло лагерную цензуру. Утром мама отправила приезжего на вокзал, надев на него шинель со споротыми погонами и отцовские сапоги. Тогда в военном ходили все, и форма не вызывала подозрений. Я до сих пор помню запах этой шинели – может быть, это запах отца: табак и спиртное? – и мог бы эту шинель отыскать по запаху.
Офицерский ремень
Остальные вещи отца – парадные галифе, китель, а главное, прекрасный офицерский кожаный ремень и портупея – достались дяде Коле. Это был младший брат моей матери, тогда еще молодой, веселый, красивый и шебутной. Он оказался в проходной комнате где-то в конце 1944-го, а может быть, в начале 1945 года. Пахло победой. Он был моряк. Дядя Коля побывал в боях, был ранен, потом снова воевал, за какой-то свой лихой поступок попал в штрафбат, снова ранен, награжден орденом и демобилизован по ранению. Дяде Коле нечего было скрывать и скрываться. В квартире он вел себя шумно, перезнакомился с нашими соседями – мы с ними не враждовали, но и не разговаривали, только здоровались, мы с ними судились из-за квартиры. Вечером он взял меня и поехал со мною в Центральные бани: париться и разминать кости. Должен сказать, что ванная у нас в квартире в Померанцевом работала от газа всегда, но дяде Коле подавай баню. Для него война уже окончилась, и он твердо верил в победу.
Я уже не помню, что нам мама собрала, – был, правда, у нас с собой не очень большой эмалированный таз. Но я навсегда запомнил просторный светлый зал с мраморными лавками и обилие горячей и холодной воды, которую можно было лить на пол. Дядя Коля посадил меня в таз с мыльной водой и тер мочалкой.
Потом была парилка, а вернувшись домой и сдав меня на руки маме, дядя Коля на двое суток исчез. Кажется, во время своей отлучки он завербовался на какую-то работу во Владивосток. В то время во Владивостоке жил дядя Вася и мамина сестра тетя Вера с сыном, моим двоюродным братом Анатолием. Я дружил потом с Анатолием всю жизнь. Анатолий сейчас лежит на кладбище в Дмитрове, почти у входа. Он старше меня на год или два. Закончив десятилетку во Владивостоке, он ехал через Москву в Таганрог поступать в Радиотехнический институт. Тогда я прицепился к нему, для меня шли школьные каникулы. В квартире у тети Тоси мы вдвоем спали на полу под столом. Анатолий сдавал играючи экзамены, а я целый день купался. Тогда я дружил с Эдиком, моим ровесником, соседом, он жил этажом ниже. Тетка по утрам жарила нам с Толиком роскошную яичницу с помидорами. Позже я узнал, что именно к отцу Эдика мой крестный, дядя Ваня, ходит иногда по вызовам, потому что дядя Ваня был в плену, а отец Эдика на заводе был представителем КГБ. Как иногда вьется жизнь! Дядя Ваня работал на судоремонтном заводе слесарем.
Но я как-то слишком в сторону ушел от своего повествования. Счастливые и довольные, мы вернулись с дядей Колей, маминым братом-моряком, из Центральных бань. Практически я уже спал, дядя Коля нес меня на руках.
Дядя Коля уезжал из Москвы фертом, в своем моряцком бушлате, который он перепоясал офицерским ремнем моего отца.
Буфет
Буфет – мой ровесник, по словам матери, ему сейчас исполнилось бы 77 лет. В Испании есть закон, по которому дома, которым свыше ста лет, не могут быть разрушены. Закон довольно сложный, дающий определенные льготы владельцам старой недвижимости. Это я к тому, что буфет – почти раритет, еще немного, и ему будет сто. Он сейчас стоит на даче у моего племянника, полковника в отставке. Я отдал ему буфет вместе с дачей, к старости собственность вообще не имеет цены в глазах завершающего свой путь человека, а вещи приобретают цену только как носители памяти. С собою ничего не унесешь, а наследники к чужой памяти относятся с безразличием. Я помню, как на даче у родителей своей жены ломал на дрова замечательный, что мы называем «славянский», шкаф. Это был приземистый, еще дореволюционный буфет с пузатенькими колонками и просторными ящиками. Его привезли с квартиры на Второй Брестской улице, а так как по теще моя жена принадлежала к сословию священников, а по отцу к потомственной московской интеллигенции, этот славянский шкаф, рухнувший под моим топором, мог быть достаточно старым и ценным. Но это был чужой буфет, а мой собственный уже переехал с улицы Качалова, из Гранатного переулка на улицу Строителей.
История и маршруты следования старого, 1935 года рождения буфета – это история и моей семьи, и моей жизни. Если быть последовательным, то буфет пока совершил только один переезд – с Земляного Вала в Померанцев переулок – и стоит в проходной комнате. Между ним и стеной, отгораживая ход на кухню от комнаты, в которой живем мы с братом, висит занавеска. Комната – проходная. Районный суд уже давно решил, что мы должны выехать, но по решению суда Моссовет должен был нам предоставить «равноценную площадь» – въехали мы в квартиру в Померанцеве, как признал суд, на законных основаниях, вдобавок ко всему сдав собственную кооперативную комнату на улице Карла Маркса.
Как маме вообще что-то удалось получить в то время в Москве, я не знаю. Я только помню, что и из Владивостока тетя Вера, из Калуги тетя Нюра, из Таганрога тетя Тося (Антонина) все время писали: «Бросай все, Зинаида, квартиры ты никакой не получишь, а в Москве с детьми пропадешь. Приезжай к нам!» Подразумевалось – переезжай. Но мама каким-то образом добилась исполнения закона. Ей предлагали комнату в бараке в поселке Метростроя, и, как помню, отдать меня в ремесленное училище – форма, бесплатное трехразовое питание, надежная профессия слесаря на заводе или сантехника, – каждый раз мама прозорливо отказывалась. Наконец ей предложили комнату в центре на Малой Никитской улице, только что ставшей улицей Качалова. Адрес был двойной: и по Гранатному переулку, и по улице Качалова. Жизненный парадокс и здесь сыграл свою роль. Комната эта – кусок вестибюля в старинном особняке московского градоначальника, в котором сейчас находится таджикское посольство. Дом, а следовательно, и комната находились буквально рядом с особняком, в котором проживал Л.П. Берия – нарком внутренних дел, лично подписавший ордер на арест моего отца. Но пора возвращаться к буфету.