Немота - Нагибин Юрий Маркович 2 стр.


— Он чертовски талантлив и предан театру, как рыцарь Тоненбург Святой Деве! И другие ребята такие же. За театр — в огонь и в воду… Фанатики!.. Аскеты!.. Святые люди!.. Старики его развалят, им бы только до пенсии дотянуть, а у молодых в нем вся жизнь!..

Я глядел в горящие юношеские глаза и думал: «Черт возьми, я тоже теряю свой театр, но почему же не кричу, не взываю о помощи?.. Быть может, еще не поздно выйти из скорлупы и заорать: „Спасите мою душу!..“»

А потом был клуб, где нам предстояло выступать, и директор клуба, бывший актер с крашенными хной, но уже заседевшими от корней длинными, слабыми волосами, тщательно выбритым розовым лицом, напудренным подбородком, с ярко-голубыми экстатическими глазами. На нем был клетчатый пиджак с косо обрезанными спереди, на манер визитки, полами, крахмальная рубашка и ярко-красный, будто стеклянный, галстук. Поначалу мною владела уверенность, что человека этого на самом деле не существует. Вернее, он существует, но в ином, куда более естественном, привычном для окружающих виде. Но некие высшие, сочувствующие мне силы расцветили его специально для меня, чтобы вырвать из плена слепонемоты. Но я проявил железную устойчивость к этим добрым потугам. Многоцветный человек жеманничал, строил гримасы, комически всплескивал руками, казалось, подмигивал мне: очнись, мол, для тебя же стараюсь! Но я оставался нем…

А город, славный Тирасполь, борясь за меня, наслал новое чудо. Мы топтались в тесном предбаннике в ожидании, когда проветрят зрительный зал после выступления самодеятельного оркестра, и тут, будто из сна, возникли два изящных мушкетера в коротких форменных плащах, шляпах под страусовыми перьями, ботфортах, шпагой на боку, с лицами такой нежной прелести, о которой не мечталось даже красавцу Арамису, с темными, чуть подвитыми волосами, обрамлявшими персиковую смуглоту щек. На груди у мушкетеров висело на цепочке по золотому солнцу с загадочными буквами: ЭКС. Мушкетеры грациозно скользнули в нашу тесноту, от них шел тонкий запах цветов.

— Вы поедете с нами? — сказал мне один из них, а другой добавил почти жалобно:

— Ну пожалуйста!..

И тогда я увидел, что мушкетеры — девушки, и, совсем обалдев, с глупо-озабоченным видом спросил, что значат загадочные буквы на их медалях.

— ЭКС — экспериментальный цех, — пояснили мушкетеры. — Мы встречаемся в финале городского КВН с пошивочным цехом.

Этот финал происходил в помещении театра. Экспериментальные мушкетеры выполняли выездное задание, именовавшееся «неожиданность». Они просили меня стать этой неожиданностью. У них машина, дорога туда и обратно займет пять минут. Мне только надо выйти на сцену, сказать несколько слов, и меня тут же доставят назад. Внезапно многоцветный человек поддержал просьбу девушек. Зрители немного подождут, он берет ответственность на себя.

Мушкетеры бережно, но решительно подхватили меня под руки. Мы рухнули в бархатную тьму ночи. Пока мы втискивались в «Москвич», подоспела моя партнерша. Мне было как-то не по себе, что ее не сочли неожиданностью, и я хотел уже предложить ей стать неожиданностью пошивочного цеха, но вовремя удержался от бестактности. «Москвич», словно застоявшийся конек, яростно рванул с места.

Мне было радостно и чего-то совестно, и я вдруг заметил угольные провалы в набитом звездами небе, почувствовал близость забытых слов и, возможно, соединился бы с ними, но мы домчались слишком быстро.

О том, что было дальше, хорошо сказала моя растроганная партнерша: пережить такое и — умереть, все равно ничего лучше уже не будет…

Можно ли сомневаться, что намечаемый праздник Тирасполя был мне выдан ради каких-то высших целей, а вовсе не моего тщеславия ради. Прелестные девушки, надевшие мушкетерский наряд, чтоб увезти меня из клуба, вся невероятная, незаслуженная доброта зала, дружно откликнувшегося на сомнительный сюрприз моего появления, должны были пробудить меня от спячки. Город тормошил меня Днестром, узкими, печальными телами байдарок, очарованием своих людей, жаром очага и терпкостью светлого вина. Но добился лишь одного: я решил, что не в оскудении интереса к окружающему, не в безразличии к нему причина постигшей меня немоты. Я любил Тирасполь, как ни один город в мире, мне хотелось связать свою судьбу с его театром, вступить в Тираспольский мушкетерский полк. Но утром следующего дня, схватившись за перо с давно забытым жаром, я не мог выдавить из себя ни слова о тираспольских впечатлениях.

Вернувшись в Кишинев, я попытался разобраться, только ли слов мне не хватает или дело в чем-то другом. Вероятно, что-то случилось с безотказным аппаратом моей памяти, — я не помнил ни цвета плащей, ни цвета глаз мушкетерш. Несомненно одно, мне помнится что-то темное. Золотые кресты на темном фоне плащей. Быть может, девушки, подобно д'Артаньяну, принадлежали к черным мушкетерам? Нет, плащи их казались черными лишь в полумраке клубного предбанника, а когда мы шли на сцену, я знал, что они не черные. А какие же? Не помню. Не помню или не могу назвать? Я не помню, потому что вовремя поленился назвать этот цвет про себя.

Наверно, я заметил и цвет их темных, блестящих глаз, но тоже не посвятил ему ни слова и не знаю, какие у них глаза. Моя память сохраняет не объективный образ лица, явления, предмета, а «запись», которую я делаю в мозгу. Она запоминает слова.

Мне что-то приоткрылось в работе, которую трудолюбиво и безостановочно совершало сознание, чтобы я мог быть писателем. Оно все время создавало словесный образ виденного, вот почему, кстати, я уставал умственно и душевно от пребывания в жизни больше, нежели за столом, когда переносил эту жизнь на бумагу. Основная работа творчества происходила в соприкосновении с материалом действительности, а потом я скорее «записывал», нежели творил. Конечно, тут есть упрощение, схематизация, как и во всяком головном построении, касающемся таких тонких, неуловимых явлений, но для анализа упрощение допустимо, даже необходимо. Иначе погрязнешь в бесконечных оговорках и уточнениях.

Выходит, я целиком завишу от наблюдения? И да, и нет. Все дело в том, какой смысл вкладывается в слово «наблюдение». В обычном понимании это нечто длительное, пристальное и как действие вялое, а меня окружающее расстреливает с ходу. Я органически неспособен к длительному разглядыванию, к тому, что принято называть «изучением жизни». Для меня это означало бы утрату творческого запала. Мне нужно столкнуться с материалом и тут же обрести свободу от него. Тогда откроется простор мечте. Из столкновения с материалом жизни я выносил точные образы лиц, явлений, предметов, а мечта позволяла играть с ними как мне заблагорассудится. Я совершал много промахов из-за того, что не проникал в глубь вещей, но я выигрывал и главное для себя — возможность наделять их художественной жизнью. В тех редких случаях, когда я начинал добираться до самой сути не воображением, а изучением, я терял способность творить. Короче говоря, я фиксировал окружающее как художник и как робот, но строил произведение со свободой мечтателя. А сейчас мне не из чего было строить, механизм художника — робота — отказал.

Так что же произошло со мной? Слова, слова, где вы? Без вас все виденное и пережитое тут же умирает. Теперь я, как никогда, убежден, что вы не слова, вы суть…

В смятении и усталости я поднялся из-за стола и подошел к окну. Будто впечатанные в оконную раму, открылись дворики, крыши, абрикосовые деревья, холмы, цементный завод. И тут я увидел старуху с мешком на спине. Она приблизилась к забору, перебросила мешок на ту сторону и по-давешнему форсировала преграду. Мне стало не по себе — буквальное повторение раз наблюденного вызвало дурноту. А затем я все понял. Город нарочно прислал эту старуху. Он, как добрый учитель, повторил по складам строчку диктанта, пропущенную нерадивым учеником. Но усилия его пропали впустую…

— Пойдемте к Пушкину! — сказала, появляясь в дверях, моя партнерша.

Боже мой, совсем из головы вон! А ведь я еще в Москве мечтал посетить маленький домик на краю Кишинева, где Пушкин прожил несколько месяцев своей бессарабской ссылки.

И мы побрели сквозь воскресный, ликующий, нарядный, солнечный город по главной улице в сторону парка. Там мы начали спрашивать, как пройти к Пушкину. С чудесной, гостеприимной улыбкой — флаг Кишинева — прохожие объясняли певуче: все вниз и вниз, а за церковью направо, а там налево и еще направо, и будет рынок, а там рукой подать…

И мы шли уторопленным, опадающим шагом под горку, сворачивали направо за церковь и тут же налево, и все ниже, приземистее становились дома, все старше деревья, асфальт сменился булыжником, вскоре меж лобастых камней зазеленела травка, зажелтели одуванчики; на плитняке и пыльных закрайках тротуаров возились босоногие дети. Каменные, покосившиеся, вросшие в землю дома со старинными медными ручками входных дверей, с воронками дождевых труб под карнизом незаметно сменились белыми сельскими мазанками с белыми глухими заборами, и по солнечно-меловой белизне повлеклись в сторону рынка легкие, бесплотные, как видения, цыганки, вовсе не яркие, не пестрые, а дымчато-голубые, что усугубляло их призрачность, и смуглые костлявые девочки-подростки подражали ведьминской повадке взрослых женщин — сторожкому шагу то ли беглянок, то ли лазутчиц, рыщущему огляду зорких глаз.

Неожиданно мы оказались у цели. Будто из милости к нам низенькая, ничем не примечательная хата согласилась принять на себя бремя исторической значимости. Сколько ни ломай голову, никак не уразумеешь, почему этот, а не любой другой соседний дом избрал Пушкин. Может, здесь двор как-то по-особому повернут к мирозданию или звездам сподручнее заглядывать в маленькие окошечки хатки. Трудно поверить, что поступком гения может руководить простой случай или мелкий бытовой расчет.

Вход был со двора. Ступеньки крыльца вели не вверх, а вниз, так глубоко осела хатка в землю. В передней горенке висел в раме под стеклом большой и подробный текст, рассказывающий про великого насельника здешних мест. А дальше замелькали знакомые портретики молодого мечтательного Жуковского, сонного Дельвига, Кюхельбекера с грустным носом, Пущина — человека без особых примет, бесчисленные изображения Наталии Николаевны Пушкиной, неизвестно когда уполномочившей поэтов всех мастей называть себя доверительно Натали, императора Николая с базедовыми глазами и непременных стукачей — Булгарина с Гречем, а также бесчисленные искусные подделки под рукописные тексты и рисунки Пушкина, литографии петербургских плац-парадов — для характеристики эпохи и почему-то будочников возле полосатых будок, и совсем уж ни к чему — офорты художника Василия Звонцова, изображающие виды Михайловского.

Я вышел во дворик и, присев на низенькую скамеечку, стал ждать свою партнершу, задержавшуюся возле набивших оскомину экспонатов. Впрочем, этот домик-музей был не хуже себе подобных. Он ничего не давал мне, как, впрочем, не дало бы сейчас и любимое всей кровью Михайловское. Пушкин не мог исцелить меня, я это понял, едва переступил порог. Нужно искать исцеление в настоящем, на улицах, где дети возятся в пыли, где цыганки сизым дымом струятся по меловой белизне заборов.

Да, только отсюда, из мира моих дней, должен я ждать благости. Спасательный круг может бросить вот этот рассеянный прохожий, поминутно оступающийся с тротуара на мостовую, или девочка, баюкающая тряпичную куклу, или босоногий парень верхом на соловой лошади с полосатыми от пота боками, или старуха в шляпе с вуалеткой — как только найду слова хоть для одного лица, я буду спасен.

Литература останавливает быстро текущее, позволяет людям вглядеться в изменчивый лик бытия. И раз это стало твоим делом, будь добр вернуть себе слова. Не думай отвертеться. Слово — твое орудие и оружие, лишь им ты участвуешь в заботе народной. Без него ты как столяр без рубанка, маляр без кисти, плотник без топора.

Я понимал, что зря подстегиваю себя. Меня переполняло чувство вины перед городом, перед детьми, деревьями. Все вокруг так напрягалось жизнью, а моя немота не давала этой жизни подняться над самой собой. Мне было стыдно и больно…

В вестибюле гостиницы нас ждали дети. Члены литературного клуба одной из школ нового микрорайона. Две девочки и мальчик с огромными шелковыми пионерскими галстуками. У девочек были косы, заложенные кренделями, и длинные, стройные ноги с развернутыми, как у балерин, ступнями. Возможно, они увлекались не только литературой, но и балетными танцами. Мальчик — староста клуба — был серьезен и собран, как перед испытанием огнем. Покраснев в тон своим галстукам, дети хором попросили нас приехать в их литературный клуб. Прямо сейчас. Ребята ждут. Вся школа ждет. У них есть машина. Новенький «Москвич».

— Ой, поедем! — тонким голосом сказала моя партнерша, изнемогая от неутоленной любви к детям.

Мне не хотелось ехать. Я боялся лишний раз убедиться в своей потере. Но я не мог отказаться. И не только из-за детей, а из-за партнерши, у нее глаза постарели, едва она догадалась о моих колебаниях. Мы втиснулись в «Москвич», староста клуба гордо сел рядом с шофером, а мы четверо уместились на заднем сиденье…

Зал был битком набит, сидели в проходах, на подоконниках, стояли в дверях. Такое вот многолюдие действует на меня, я сосредоточил внимание на передней скамейке. Чуть вкось от нас сидело дивное существо: смуглое, большеротое, златоокое. Подростковый возраст — самая неблагоприятная для девушек пора. Но эта, золотоглавая, обрела гармонию совершенной формы, когда сверстницы еще оставались глиной. Сознавала ли она чудо постигшего ее превращения? Не знаю. Если и сознавала, то не оплачивала утратой непосредственности.

Слушая выступление моей партнерши, она покатывалась со смеху, в изнеможении хваталась за свою прекрасную голову и убирала слезы с уголков золотых глаз кончиками пальцев. Она приметила, что ее наблюдают со сцены, и улыбкой просила извинить за слишком ребячливое поведение. «Да, правда, я уже большая, и мне надо быть сдержаннее, серьезнее, строже, но я ничего не могу поделать с собой. Наверное, я немножко не дотягиваю до такой, какой кажусь с виду, но не стану притворяться, будто я совсем, совсем взрослая».

Непонятно было, почему моя наблюдательная и чуткая партнерша никак не отзывается на близкое чудо. И странная мысль пронзила мозг: действительно ли существует эта девочка, или видение послано мне для воскрешения из мертвых? И когда мы покидали школу, я спросил партнершу: видела ли она девочку с золотыми глазами? Она ответила с какой-то далекой улыбкой:

— А мне казалось, я ее придумала…

Мы едва успели привести себя в порядок, как прибыл автобус, чтобы доставить нас на первое выступление в Кишиневской филармонии. Взамен старой, дребезжащей колымаги, везшей меня с аэродрома, и элегантного маленького «рафика», на котором мы ездили в Тирасполь, нам прислали роскошный зиловский экспресс для междугородных рейсов. Удобные кресла с откидными, как в самолете, спинками, вентиляционное устройство, сетки для чемоданов, плавный, мощный ход — и как же досадно было расставаться со всем этим прочным комфортом, через каких-нибудь пять-шесть минут.

Когда мы после выступления вышли из филармонии, город был залит огнями, а небо оставалось светлым, с лиловатым отливом, и там, где дома позволяли проглянуть закат, лежала чистая, ровная, ярко-алая полоса.

Девушка с темными, робкими и упрямыми глазами увязалась за моей партнершей. Ей нужно было выяснить, стоит ли бросать педагогический институт ради театрального училища. Она играет в самодеятельности и мечтает стать профессиональной актрисой. Их режиссер верит, что из нее получится толк.

— А на каком ты сейчас курсе?

— На третьем.

— Боже мой, окончи сперва институт, а там видно будет. Сколько тебе лет?

— Скоро двадцать.

— Есть о чем говорить! Ты все успеешь. Учитель — такая прекрасная профессия! Быть с детьми, наставлять маленькие души, что может быть лучше?.. Конечно, все девушки, особенно миловидные, — быстрый, косой взгляд на собеседницу, — мечтают о театре. Или о кино…

Назад Дальше