Повесть
1
Кажется, ночь сжалилась: выпустила луну. Ветер, дувший по щели от самой горы Мудрой, стал виден, точно поземка. Дохнуло полынью, ледяной горной водой, запахом железнодорожных шпал, потому что рельсы бежали рядом, вдоль русла речки, однако не огибали гору, а пронзали ее старым, позеленевшим от времени туннелем.
Мрачная, сложенная из тяжелых камней арка туннеля напоминала Николаю Ивановичу вход в средневековый замок. Он никогда не бродил по овеянным легендами и преданиями рыцарским замкам, не трогал ладонями их замшелых стен, но туннель напоминал ему замок и ничто другое. Директор школы, старый Захар Матвеевич, усмехаясь в седую, а-ля Ришелье, бородку, как-то сказал:
— Историку должны мерещиться замки, астроному — звезды, учителю черчения — белый ватманский лист. Каждому свое.
Наверное, это была мудрость всего лишь провинциального масштаба. Увы, масштаб — он не только на карте.
…Возле туннеля ползало пятно света, ползало под лампочкой, раскачивающейся на столбе мерно и неторопливо. Охранник слился с грибом, заметен, был лишь козырек фуражки, поблескивающий светло и лихо.
На водокачке глухо застучал мотор, потом внезапно смолк, и тишина захлестнула ночь сразу, будто свалилась с неба.
Тополь — белая высокая свеча — стоял на взгорке у поворота дороги, чуть шевелил листьями. Точно так стоял тополь и четыре года назад, и точно так шевелил листьями, когда Николай Иванович повстречал возле него Светлану. Она подъехала из города попутной машиной, несла тяжелый, неизвестно чем набитый чемодан. Николай Иванович, совершавший свою традиционную вечернюю прогулку, взялся помочь девушке. Лишь возле дома директора он узнал, что это есть та самая, горячо любимая внучка Света, о которой Захар Матвеевич мог рассказывать часами так же увлеченно, как и о звездах.
На следующее утро Николай Иванович увидел девушку при свете солнца. И понял, что ее любит не только дедушка. Было бы глупо и нелепо, если бы в целой Москве не нашлось человека, влюбленного в нее по кончики ушей. И конечно же такой человек был: молодой, смелый, решительный, как Александр Невский или Македонский (уж эта история!).
— Здравствуйте, — обыденно сказал Николай Иванович.
Как хотелось ему произнести это слово совсем иначе, чтоб в звуках оно обрело первозданный смысл, поразило бы Светлану вершиной или простором, обозримым с той вершины.
— Здравствуйте, — ответила Светлана.
— Вы узнали меня? — спросил он, дивясь собственному голосу: глухому и непослушному.
— Да. Вы помогли мне вчера нести тяжелый чемодан. В нем книги по астрономии, которые заказал дедушка.
— Ваш дедушка любит смотреть на звезды.
— А вы?
— Я — нет, — признался он. И тут же подумал: нужно было сказать «да» и предложить посмотреть на звезды вместе.
Но Светлана улыбнулась?
— Я тоже не люблю.
— А что вы любите?
— Танцевать шейк.
— Тогда станцуем сегодня вечером. — Нет, нет, Николай Иванович не произнес этой фразы, потому что не умел танцевать шейк.
И они разошлись, так и не договорившись о встрече.
Два дня он не видел ее. И на третий день нашел какой-то предлог и явился к старому директору домой, но там узнал, что к Светлане приехали однокурсники. И она ушла вместе с ними в горы на целую неделю.
Он учился в заочной аспирантуре, и в связи с этим у него были дела в Краснодаре. Дела заняли больше двадцати дней, и когда он вернулся домой, то думал, что Светлана уже уехала к себе в Москву. Но вечером в клубе, где показывали польский фильм «Как быть любимой?», их места оказались рядом.
— Здравствуйте, — радостно и просто сказала Света. — Я думала, что вы не вернетесь никогда.
Страдала Барбара Крафтувна, метался Збигнев Цыбульский… Мелькали кадры, крупные и средние. Вообще, кадров было много для одного фильма. А может, это просто показалось Николаю Ивановичу.
Когда вышли из клуба, все думал: «Надо бы поцеловать… Поцеловать… Вот дойдем до трансформаторной будки, и я поцелую. Там тень, там Светлана не увидит моего покрасневшего лица, не заметит смущения…»
У трансформаторной будки действительно лежала тень, но не такая густая, чтобы нельзя было различить голый череп на железной дверце и угрожающую надпись под ним: «Не трогать! Смертельно!»
— Нет, — покачала головой Света, упершись ладонями в его грудь. — Только не здесь. Уж лучше на кладбище.
Кладбище было за речкой. А над кладбищем, точно белье на проволоке, колыхался висячий мост, один вид которого вызывал у Николая Ивановича головокружение даже при ясном солнечном свете.
Он не уловил юмора в словах девушки, потому что от рождения был глух к смешному, а при мысли о висячем мосте у него вообще пропало желание целовать Светлану.
Совершенно неожиданно для себя он сказал:
— Грек Диоген Лаэртский в своем обширном произведении «Десять книг о жизни, учении и изречении…»…
Светлана не слушала его:
— Ой, смотрите!
Из зарослей шибляка, небрежно припорошенных луной, вышла на дорогу легкая белая лошадь и вместе с ней белый жеребенок, на ногах тонких, будто соломинки. С завидным достоинством процокали они по каменке в сторону сельсовета. И скрылись, повернув в левый переулок.
— Так что же сказал ваш грек, который сидел в бочке? — с улыбкой вспомнила Света; лицо ее было красивым и гордым, как на портретах в Эрмитаже. Николай Иванович подумал про свою далеко не актерскую внешность, подумал о прозвище Буратино, которое злило его в школе, а в педвузе приводило в уныние, нехотя пояснил:
— В бочке сидел не Диоген Лаэртский, и Диоген-Киник…
— Значит, было два Диогена? — мило удивилась Светлана.
— Два, — грустно подтвердил он.
— Кто бы мог подумать, — вежливо заметила она. И добавила без всякой связи: — А мне пора домой.
Скрипнула калитка, вздрогнула ветка челизника, колыхнув воздух, точно воду. Света крикнула с крыльца:
— Будете в Москве, приходите в гости!
Николай понял, что она уезжает и что они не встретятся больше никогда.
Как и сейчас, полная луна висела тогда над самой вершиной горы, а внизу хорошо высвечивались заросли самшита, гордого «железного дерева», чьи маленькие, с тыквенную семечку, листья казались густым роем веселых светляков.
По улице шел мальчишка. Громко, пожалуй, было слышно на все село и за окраинами, пел:
Вдруг, как в сказке, скрипнула дверь.
Все мне ясно стало теперь.
Сколько лет я спорил с судьбой
Ради этой встречи с тобой.
Николай Иванович узнал своего ученика, который выступал на всех школьных вечерах и которого уже возили петь в Краснодар, сказал строго:
— Хасапетов, ты почему кричишь?
— Я не кричу, Николай Иванович. Я пою, — остановился мальчишка, вытянув руки но швам.
— Люди спят.
— Нет. — Мальчишка завертел головой. — Сегодня хоккей транслируют из Чехословакии.
— Все равно нельзя петь так громко.
— Тише не получается.
— У тебя на все готов ответ… А между тем в двенадцать лет мы пели другие песни.
— Какие?
— Ну допустим… «День родной…» Нет… «Край родной, навек любимый… То березка, то рябина…»
— И я эту песню пою. На вечерах.
— Сейчас тоже вечер, — нравоучительно напомнил Николай Иванович.
— Но не школьный, — резонно заметил мальчишка.
— Это не имеет значения… Иди лучше учи урок. А то завтра спрошу, запоешь у доски.
— До свиданья, Николай Иванович, — покорно сказал мальчишка. И ушел. И песня больше не нарушала тишины ночи.
2
На втором этаже в кабинете директора горел свет. Глициния, которая плелась под окном, тепло зеленела листьями. И клумба у школы розовела тоже тепло, в том самом месте, где свет падал из окна. Мягкие, чуть заметные тени лежали на каменных ступенях, ведущих в подъезд. И сквозь стеклянную дверь виден был вестибюль школы, освещаемый из глубины коридора несильной дежурной лампочкой.
Николай Иванович открыл дверь. Пахло хлоркой, мытыми деревянными полами. Шаги звучали так глухо, что хотелось ступать на цыпочках.
— Это и есть наш Николай Иванович Горобец, — сказал директор, обращаясь к человеку в белом костюме, сидевшему у стола в старомодном глубоком кресле.
Человек в белом костюме не встал, не подал руки, просто сухо кивнул, при этом губы его болезненно сморщились, он ссутулился, положил руки на колени. Сказал, не глядя на Николая Ивановича:
— Я прочитал вашу статью в «Курортной газете». Статью «Подвиг отделения».
Захар Матвеевич сделал жест рукой, что Николаю Ивановичу лучше бы сесть, однако Николай Иванович не сел, остался стоять. Сказал сдержанно:
— Слушаю вас.
— Все в ней неправильно, — не повернув головы, сказал человек в белом костюме.
Передвинув лампу, Захар Матвеевич сел на стул. Сделал вид, что читает какие-то бумаги, но Николай Иванович знал, старик не читает ничего — он весь внимание, ждет продолжения разговора. Разговора неприятного, это уж точно.
— В статье рассказывается о подвиге отделения сержанта Кухаркина, прикрывшего осенью сорок второго года перевал в районе горы Мудрой. — Николай Иванович почему-то хотел объяснить то, что незнакомому было уже известно, раз он читал статью. Причиной несообразительности могло быть только волнение. И он решил взять себя в руки. Замолчал.
— Судя по вашему возрасту, вы не воевали? — хмуро спросил человек в белом костюме. И наконец повернул к Николаю Ивановичу свое лицо. Лицо как лицо. Немолодое, усталое. Ни шрамов, ни ожогов.
— Да, — сказал Николай Иванович, — я родился в сорок шестом году.
— Какого же черта вы пишете о том, чего не знаете? — Человек в белом костюме произнес эти слова без злобы, но очень недовольно. Очень.
— Николай Иванович интересуется боевой историей нашего края, — счел нужным пояснить Захар Матвеевич. При этом его широкое, мясистое лицо посерело и даже сморщилось, что случалось всегда, когда он нервничал. — Поиски героев, мест подвига, боевой славы… Он посвящает этому все свое свободное время. Я… Я бы сказал, это любовь его. Дело, без которого он себя не мыслит.
Человек в белом костюме развел руками. Что он хотел этим сказать? Возразить? Выразить недоумение? Удивиться? Во всяком случае жест не получился.
— Судя по всему, — вздохнул Николай Иванович, — вы принадлежите к той немногочисленной группе ветеранов, которые в отличие от истинных героев никак не поделят славу. Они обычно начинают так: эта пушка стояла не там, пулемет стрелял не туда. Почему вы написали об Иванове, а я лежал рядом, через окоп, тоже стрелял, а обо мне ни слова?
Николаю Ивановичу не нравились слова, которые он произносил, и голос не нравился, и тон. Он чувствовал, что краснеет и пальцы его липнут от пота. И вообще, все это нехорошо. Сделав усилие, он оборвал фразу. Сказал после паузы как можно спокойнее:
— Чтобы убедиться в правоте статьи, достаточно проехать к подножию горы Мудрой и прочитать надпись на обелиске. Там они все лежат во главе с сержантом Кухаркиным.
— Я сержант Кухаркин, — сказал мужчина в белом костюме и тяжело встал.
3
Старушенция читала на террасе. В ярком платье с короткими рукавами, она сидела в плетеном кресле и читала без очков, держа книгу в вытянутых руках, потому что страдала дальнозоркостью. Кресло поскрипывало, если увлеченная чтением старушенция ерзала или подвигалась вперед, и тогда мошки и ночные бабочки, кружащиеся у лампочки, разлетались на мгновение в разные стороны, но вскоре дружно возвращались к свету. Аромат спелого винограда пробирался на террасу из темноты сада, спускающегося под гору к улице, где вместо тротуаров росли полынь, ежевика, репейник.
«Банкир дал гувернантке приданое и через пять лет выдал ее замуж за одного из своих служащих, порядочного человека, который ни о чем не догадывался, потому что все дело хранилось в строгой тайне. Девочка воспитывалась в деревне. Отец взял на себя все заботы о ней. Потом ее поместили в монастырь, где она получила очень хорошее образование и была окружена заботами и любовью. В первые годы мать усердно посещала ее, но когда эта женщина вышла замуж, у ее мужа появились подозрения, он ушел со службы у банкира и увез жену в Бельгию, где начал заниматься делами и разбогател. Бедной матери пришлось подавить слезы и подчиниться».
— Вы еще не спите, Констанция Владимировна?
Увлеченная творчеством госпожи Жорж Санд, старушенция ойкнула и едва не выронила книгу.
— Господь с вами, Николя! Вы меня напугали.
— Простите, — сказал Николай Иванович и подошел к столу, где стояло эмалированное ведро с водой и рядом с ним кружка.
— Ваш патрон разыскал вас? — басовито спросила старушенция.
— Да, я только от Захара Матвеевича. — Николай Иванович жадно выпил из кружки воду.
— Поздно, однако. — Старушенция закрыла книгу. — Если помните, Николя, мы договаривались, что вы будете возвращаться не позже одиннадцати.
— Так получилось, Констанция Владимировна, — вздохнул Николай Иванович.
Он снимал комнату в ее доме уже четвертый год. Ровно столько, сколько здесь жил.
— Я с удовольствием пущу вас на постой, — сказала она Николаю Ивановичу, когда он по совету школьной технички пришел к порогу Констанции Владимировны. — Человек в доме — радость для одинокой старушенции. Особенно осенью и зимой. В горах темнеет так рано.
Верно… Осенью гуляли дожди, и тучи примерялись к горам с утра до ночи. Ночью тоже. Но тогда густела тьма и было видно, как четкие линии вершин и склонов исчезают в темно-сизой густоте, будто тело под покровами одежды.
Мутные, желтого цвета ручьи сетью охватывали горы. Поздняя осень пахла прелыми листьями остро и сильно, так пахнет бензином асфальт в жаркую летнюю пору.
Но иногда, вдруг, сразу, небо раскалывалось от выпрыгнувшего солнца и в ноябре — декабре вновь возвращалось лето. И вечера тогда стояли прекрасные, лунные, будто в июле.
— У вас что-то с селезенкой? — заботливо спросила старушенция.
У Николая Ивановича никогда не болела селезенка, он вообще не знал, что это такое и где она находится. Но Констанция Владимировна почему-то очень беспокоилась по поводу этого органа. Она даже однажды сказала:
— Вам надо обязательно жениться, Николя. Иначе вы хлебнете бед с селезенкой.
Констанция Владимировна выходила замуж дважды. И, судя по всему, здоровье у нее было вполне хорошее. Последний брак ее с вдовцом-джигитом оказался непродолжительным. Как говорят на Востоке, простившись с этим миром, супруг оставил Констанции Владимировне в наследство пятикомнатный дом с громадной террасой, со старым, но щедрым плодоносящим садом.
— Я не могу пожаловаться на здоровье. — Николай Иванович поставил кружку на клеенку рядом с ведром, вода в котором была такой холодной, что это чувствовалось даже через эмаль. — У меня совсем другие неприятности.
— И все равно не надо расстраиваться. Ne sait qu’est bien qui mal n’essaie.
Родившаяся еще в прошлом веке, Констанция Владимировна была дочерью русского морского офицера. Училась в Париже, в Женеве… По-французски говорила так же, как по-русски… Но старость есть старость. И потрясающе часто Констанция Владимировна забывала, что обожаемый ею Николя не владеет французским языком, как не владеет и немецким, который все-таки учил в школе ив институте.
«Не вкусив горького, не видать и сладкого».
Николай Иванович мог бы только кивнуть в ответ на эту пословицу, произнесенную по-французски. Но он не кивнул, потому что не понял. Он сказал удрученно: