– Абсента у вас нет? – спросил он у бармена.
Тот с достоинством улыбнулся и поправил бабочку:
– Прошу прощения, вы меня уже спрашивали. Вчера.
Выпил полрюмки и откусил четверть конфетки, из чего Лариса сделала вывод, что рюмка будет не одна. Видимо, велико огорчение этого поэтического сердца.
– Так ты кто? Ах, да. А кто я – знаешь?
Лариса замялась. Ей было что ответить на этот вопрос, но она понимала, что, если она все назовет своими именами – вы гонимый, никем не понятый, ни на кого не похожий человек, – она как бы сразу сдастся в плен ему, выложит весь свой запас и ресурс. Ведь неизвестно, пришло ли уже время для таких откровений и чем это может для нее обернуться.
Прораб спросил вторую рюмку и выпил ее, внимательно глядя на свою неожиданную знакомую. У него был странный взгляд. Бледность вокруг глаз придавала его взгляду и чуть-чуть нездоровый, и вместе с тем породистый характер. Лариса опять подумала, что он долго носил черные очки во время солнечной погоды, и вспомнила о своем синяке и о своих черных очках. Не может же это быть совсем случайным.
– Вы гонимый, никем не понятый, ни на кого не похожий человек! – произнесла она со значительно большей серьезностью и силой, чем это было у нее в мыслях.
Поэт даже не стал откусывать от конфетки и сразу потребовал третью рюмку.
Но тут вмешался бармен в бабочке и сказал, что больше в долг он отпускать не может.
Поэт иронически усмехнулся, не в адрес работника торговли, а в адрес своей непутевой судьбы. И тут вырвался из сумочки кошелек Ларисы, готовый на все ради третьей рюмки для огорченной души.
Прораб покровительственно усмехнулся и отверг жертву. Сказать по правде, Ларисе было бы не очень приятно, воспользуйся он ее стипендией, но она сочла бы – этот поступок в рамках романтических правил, по которым живут гонимые и отвергнутые. Но то, что поэт не воспользовался ее кошельком, оказалось еще более неприятно, хотя и как-то по-другому. Получалось, что он ее куда-то не впустил. Как же так, она уже совсем готова была возглавить движение за понимание его как личности и художника, а он воздвигает стену вульгарной вежливости.
– Пойдемте отсюда, Киса. Мы чужие на этом празднике жизни.
Она не поняла, что он этой фразой вплел ее в пошлый литературный контекст. Она не была подвержена общеинтеллигентской моде тех лет на Ильфа и Петрова, она была девица классической ковки. Бедная Лиза, бедная Татьяна, бедная Наташа – вот это была ее компания. Но она почувствовала женским чутьем, которое сильнее литературного, что ее уже что-то связывает с этим замечательным человеком. И дело не в пошлом факте – он назвал ее Кисой, то есть ласково. Нет, тут другое. Какое? пока не ясно.
В тот день они расстались.
Даже не договорившись встретиться вновь.
Договариваться должен был «он», а он не стал почему-то. Если бы Лариса знала заранее, что поэт не озаботится этим вопросом, она бы взяла инициативу на себя.
Она потом себя казнила – дура! Что было цепляться за остатки девичьей кичливости. Ах, я не такая, я жду, когда меня засватают. Он выпил, он задумался, взнуздан был внезапной музой, чего от него ждать рациональных решений!
Все придется делать самой.
Гродно был город хоть и областной, но небольшой, тысяч сто жителей. Но чтобы найти нужного человека пришлось потрудиться.
Одно время Лариса просто бродила в районе тех мест, где она виделась с ним прежде. Но эта тактика результата не принесла. Закончилась осень, полетел снег; испугавшись, что он занесет все следы, Лариса пошла по людям.
Бармен вежливо ей улыбнулся, но не обнадежил. «Пан поэт», оказывается, не навещал его заведение уже с неделю. Посещение было неприятным, бармен несколько раз поправил свою опереточную бабочку и своим тоном дал понять, что догадывается, отчего это столь «пенькная молодая пани» занялась такими странными разысканиями. Он думает, этот старый дурень, что «он» меня соблазнил и я теперь за «ним» гоняюсь?! Влепить, что ли, ему по физиономии, нет, для этого все же не набиралось достаточных оснований. Но ответить было надо. Обязательно. Лариса, глядя в упор на коньячного работника, спросила, сколько задолжал «пан поэт» за выпитое. Обычно ведь брошенные женщины ловят алиментщиков, а здесь фигура обратного свойства.
Бармен расплылся в улыбке и сказал, что ради такой миловидной и обаятельной пани он списывает все счета упомянутого господина.
– Вы меня понимаете, пани Лара? – наклонился со значением он вперед.
И тут уж Лариса дала ему давно копившуюся в ладони пощечину. Официантки сделали вид, что продолжают дремать, рухнув на сложенные руки, только плечи у них подозрительно двигались.
Первую минуту после оставления омерзительного ресторана она думала, что с делом этим покончено и она больше никогда не пойдет на такие унижения, которые ей пришлось перенести из-за неуловимого «пана». Но, пройдя всего шагов двести по центральной улочке города, миновав родной Дом офицеров, она заметила слева от себя голубоватое здание. О, роковое место, никак его не миновать оскорбленной душе.
Ее принял подозрительный, очкастый человек в сером, явно довоенного покроя костюме. Видимо, хозяин до такой степени мало напрягал своим телом его (костюм), что он выглядел вызывающе новым, даже, можно сказать, свежим. Сам хозяин был сух, как саксаул, а по его повадкам чувствовалось, что он постоянно живет в состоянии готовности к команде: «На выход с вещами!» А между тем был человеком феноменальной личной смелости. Но это на войне. Современная жизнь казалась ему куда более заминированной, чем та, реально подрывная и диверсионная.
Глава гродненских литераторов очень долго обнюхивал прямой вопрос Ларисы о поэте Принеманском, не понимая, в чем здесь провокация. Да, он помнил этого странного субъекта с квадратной фигурой, хриплым дискантом и ни на что не похожими виршами, но не был уверен, что разумно вот так сразу в этом сознаться.
Кто эта особа? Он потребовал у нее документы, и они у нее оказались. С какой стороны подкоп? В городе, он знал, существует не менее десятка людей, в разной степени занятых опасным делом – попыткой написать подлинную историю белорусского партизанского движения. И это было его главной, иррациональной тревогой. А тут является ни с того ни с сего смазливая девица с требованием дать ей координаты одного сумасшедшего сочинителя стихов!
Как это между собой связано?!
Подозрительная, очень подозрительная история!
Лариса нервничала, ситуация ей представлялась еще более неприятной, чем та в вокзальном баре. Что этот дяденька увиливает? Наконец у нее что-то мелькнуло в сознании и вырвалась фраза:
– Я член студкома.
– Чего? – выпучил глаза хозяин кабинета.
– Студкома курса.
Партизан опал в кресле. Потом быстрым движением выдвинул ящик стола, сунул туда чистый лист бумаги, что лежал перед ним, закрыл ящик и заявил самым решительным тоном, что он должен уйти.
Лариса так и не поняла, что произошло. Удивленно пожаловалась отцу, вот, мол, какие странные люди бывают. Он вздохнул и объяснил: эхо войны. «Стояли мы под Лидой, года три назад, что ли, на учениях, зашли в дом, хозяин нам сала пожарил, самогону бутыль, а я у него спрашиваю после двух стопочек больших, правда: а как, говорю, дед, полицаи есть мол, в деревне? Ну, глупая такая шутка. Наши хохочут, а он так палец к губам, подошел к окошку и занавесочку задернул».
– Тут, у белорусов, с этим серьезно.
Задумываться над этим рассказом Лариса не стала. Как офицерская дочь, жительница военных городков, она обитала в сфере имперского, московского подчинения и аборигенские бредни позволяла себе игнорировать. Язык она ставила себе «по телевизору», и очень часто ощущала, что говорит совсем не на том наречии, что окружающая масса. И чувствовала от этого свое превосходство. При этом она замечала, что русский язык собеседника тем «телевизионнее», чем собеседник ближе к верхам общества. С удалением же в глубинку, в сторону от асфальта, в картофельную супесь, в самогонные сумерки, речь населения становится все более невразумительной, до комизма.
А «пана Принеманского» она нашла.
9
Тогда в центре городов вывешивали доски антипочета. Кто-то напился, наскандалил.
И вот на одном таком стенде у стадиона она заметила узнаваемую физиономию. Кстати, фотография была вполне приличная, «пан поэт» выглядел на помещенном снимке фигурой скорее несчастной, чем отвратной. Сопутствовавшая подпись: «тунеядец, дебошир и т. п.» – нисколько не выходила за рамки уже создавшегося в ее сознании образа страдальца. Единственное, что смущало, он именовался там не поэтом Принеманским, а сварщиком Перковым. Принеманский – псевдоним, догадалась Лариса. Красивый.
В милиции легко, без глупых вопросов и сальных намеков выдали адрес сварщика Перкова.
Общежитие строителей азотно-тукового комбината. Лариса смутно представляла себе, что на окраинах старинного города происходит вколачивание в землю огромных государственных средств с целью возведения там огромного завода по производству минеральных каких-то удобрений.
На секунду она смутилась. Ей предстояло покинуть ухоженную, вымощенную гладким булыжником территорию и отправиться в дикие места огромных котлованов, ревущих тракторов, пыльных самосвалов, мужчин в промасленной одежде с папиросами и сомнительными комплиментами в зубах.
Но разве это препятствия для настоящего женского характера? От конечной остановки третьего троллейбуса до того самого общежития она отправилась по обочине грузовой трассы, преодолевая искусственную, поднятую машинами метель.
Вахтерша, с ужасом оглядев ее дубленку и прическу, назвала номер комнаты. Лариса демонстративно уверенным шагом поднялась на третий этаж. Разумеется, «его» комната была в самом конце коридора, можно сказать на отшибе, ее окно выходило не в фасад, а в торец здания. «Он» и здесь, в толпе работяг, умудрялся поддерживать состояние относительного одиночества.
Пальцы тряслись, это надо было признать, и тогда Лариса сжала их в кулак, чтобы унять дрожь, и постучала в дверь кулаком. Звук получился тяжелый, напористый, можно сказать, властный.
Дверь была поцарапана, а замок раз пять ремонтирован, из чего Лариса заключила, что «к нему» часто вламываются в жилище. Может быть, и женщины. Почему-то и этот вывод пошел в плюс поэту.
Перков открыл. Он был гол по пояс, в трениках и тапочках. У него было удивительно белое тело, такого же цвета, как кожа вокруг глаз. Оказывается, только лицо темнеет от жестокого сварочного труда и непонимания окружающих.
– Я думал это комендант, – объяснил он, хотя ситуация в объяснениях с его стороны не нуждалась.
– Можно войти? – с вызовом спросила Лариса.
Комната была крохотная, как купе проводника. Но чистая, никаких тебе сушащихся портянок и разбросанных отбойных молотков. Имелась на стене полка, настолько провисшая под тяжестью книг, что это наводило на мысль о какой-то беременности.
– Садись.
Из мест для этого подходящих имелись только табурет и узкая, примятая кровать. Нет, кровать – это было бы слишком для самого начала, решила Лариса, и села на табурет. Рядом с ним на тумбочке стояла удивительная вещь – пишущая машинка. Своим черным, технически выспренним обликом она выделялась среди прочих местных вещей, как породистая иностранка. Ларисе захотелось представиться ей, как матери поэта.
– Меня хотят выгнать, – продолжал что-то объяснять Перков, хотя нужды в его объяснениях не стало больше. – Сначала уволили со стройки. Теперь, говорят, освобождай помещение.
В его голосе слышалось ироническое возмущение. И в самом деле, с какой это стати выгонять из рабочего общежития человека, которого уволили с работы за прогулы и пьянство.
– Обещали, что придут с милицией. – Поэт развел руками, показывая, что он прощает миру его абсурдность. Он уже надел рубашку, и, чем больше пуговиц он на ней застегивал, тем больше в нем появлялось интеллигентности.
Лариса открыла сумочку, защищавшую колени, и достала оттуда бутылку коньку, украденную из отцовского бара. Почему коньяк? Она хотела протянуть ниточку связи к тем трем вокзальным рюмкам, показать, что у их отношений есть история.
Перков повел себя блестяще, он не застыл в идиотском обалдении как природный сварщик. Не расплылся в самодовольной улыбке польщенного самца. Он просто взял бутылку из рук дамы, потому что ей там не место, вынул из тумбочки два по-разному элегантных, хотя и не коньячных бокала, изящно надломленное песочное пирожное на блюдце и сервировал уютное застолье.
– Я бы ушел, но куда я со всем этим? – махнул Перков в сторону книжной полки с таким видом, будто он герцог, выселяемый из замка со всеми канделябрами.
Коньяк солидно наливался в бокалы, как будто понимал, сколько в нем заключено роскоши человеческого общения. Ларисе хотелось пить, и она думала о коньяке только как о напитке.
– Что обидно, это ведь не в первый раз. По тем же причинам я должен был уехать из Ошмян. Родной город словно выплюнул меня. Теперь снова на улицу. В ночь, в метель, вот как он. – Перков ткнул пальцем в фотографию кудлатого мужика с высоченным лбом и бантом на шее.
Лариса из поэтов могла узнать по внешности только Есенина и Пушкина, поэтому промолчала.
Хозяин купе поднял бокал, поправил цветок в вазочке, что стояла на подоконнике (Ларису очень тронул тот факт: зима, общага и тюльпан!), и предложил:
– Выпьем!
Обожгло небо. Жажда только усилилась.
– Тебя как зовут-то!
– Ларочка, – сказала гостья неожиданно жалобным голосом. Имя прозвучало не только испуганно по тону, но и игриво по форме, и сварочный поэт отчетливо ощутил, что с этого момента он не атакуемая непонятной силой сторона, но, наоборот, фигура, могущая атаковать, да и наверняка с большими шансами на успех.
Сварщик быстро налил себе еще граммов восемьдесят, выпил не чокаясь, привстав, ткнул пальцем в выключатель. И начал быстро расстегивать рубашку, которую перед этим так тщательно застегивал.
По правилам хорошего литературного тона здесь следовало бы опустить занавес, ибо дальше, как ни крути, ничего, кроме более-менее банальной физиологии, ждать не приходится.
Но только не в истории с Ларисой.
Спустя несколько минут, после совершенных стандартных усилий, пыхтений и тому подобного, обескураженный и вспотевший сварщик сел на кровати. Лариса лежала тихо, горизонтально, силясь понять – это все, или проведены лишь подготовительные работы?
– Я закурю? – спросил поэт, и она уловила в его тоне нотки смятения. Если бы все было нормально, он бы не стал просить разрешения.
Спрашивая себя, достаточно ли она сделала для того, чтобы ее нельзя было в чем-то упрекнуть, она честно отвечала себе – все! Так в чем же дело?
– Послушай, ты ведь студентка?
– Я член студкома, – сказала Лариса и тут же пожалела об этом, вспомнив, к какому результату привело это заявление в кабинете бывшего партизана.
Сварщик интересовался, конечно, не ее статусом, а ее возрастом.
– Такое впечатление, что ты еще… послушай, надо предупреждать! Ладно, я еще немного тресну…
Вторая попытка принесла тот же неудовлетворительный результат. В состоянии, близком к панике, поэт начал одеваться.
– Ты лежи, лежи, я пока покурю.
Когда он выскочил из «купе», Лариса попыталась разобраться в том, что произошло. Она была достаточно нормальным человеком, чтобы не впасть во внезапную ненависть к своей девственности, но вместе с тем не могла не признать, что своей преувеличенной для столь зрелого возраста физической полноценностью нанесла болезненный укол в самолюбие человека, которому ей хотелось бы делать только хорошее и полезное. В самолюбие, которое и так принимает от мира одни только болезненные удары, несправедливости и насмешки.
Встать, одеться и уйти?!
Нет, невозможно!
Ей мешала русская литература. За все школьные годы Лариса усвоила из классики две цитаты, но зато насмерть. «Кто там в малиновом берете», что трактовалось ею как «одевайся всегда очень хорошо, даже, если угодно, вызывающе», и «я другому отдана, и буду век ему верна». «Другому» значит не себе, а кому-то, в данный момент трагическому поэту. А «век ему верна» означало, что буду тут лежать голая и нелепая, пусть даже до следующего утра, пока не будет сделано все так, как надо!