Ну вот. А ты, Оксана, жить мне не давала. То и дело слышишь: не пей да не пей, не пей да не пей. Все талантливые люди хоть иногда да выпивают. Шесть великих американских прозаиков пили, а седьмой — Стейнбек — крепко выпивал. Не надо кривить губы, Оксана. Да, положим, я не знаю, что это за шесть прозаиков, да и фразу случайно вычитал в какой-то гребаной литературной газете, ну и что с того? Ах, Оксана, я так устал. Мне так нужно расслабиться. Я наливаю себе еще на два пальца и бережно ставлю бутылку в умывальник. Коньяк что надо. Не понимаю родителей, рассуждаю я, приглядывая одним глазком за Матвеем, которые хоронят себя заживо. Зомби, бляха. Жизнь на то и жизнь, чтобы радоваться. Радуйся сам, давай другим. Я заработал неплохие деньги. Это стоит отметить, не так ли, Оксана? Я устал, я полгода не спал, был поваром, нянькой, постирушкой, педагогом, мать его, певцом колыбельных и, как оказалось, продлил себя в этом качестве на неопределенное количество времени.
— Это нужно обмыть, правда, Оксана?
О, Оксана, моя Иеманжа ванных вод…
Правда, милый, отвечаю я себе за нее. Я наполняю ванну для ребенка теплой водой, и несу ее в комнату, поигрывая, для себя, конечно, мускулами. Вот это мужик! Тридцать литров несет и глазом не моргнет. В карманах куча бабок, и через недельку едет на море. Целый месяц у моря, и все ради сына. Мне аплодирует весь мир. Я добавляю в ванночку отвара какой-то травяной гадости, потому что мальчик стал почему-то чесать ноги, и аллерголог посоветовала мне эту гадость, и беру его на руки.
— Но-но-но, — говорю я себе, улыбаюсь и кладу ребенка на пол.
Возвращаюсь на кухню, выпиваю еще, и только потом иду в комнату. Конечно, я страшно бдителен. Призрак покойной дочки Кролика, утопленной дурой-женой в ванной, не дает мне покоя. Я собран, мои движения отточены и все такое. Я беру Матвея под затылок одной рукой, другой за ножки, и окунаю его в торжественно молчащую воду цвета золотистой корки хлеба. В ней отражается свет люстры, которую успела заказать моя покойная жена. Свет горит рядом с лицом ребенка, и я отворачиваюсь, но держу тельце крепко. Я собран и все такое. Но когда я поворачиваюсь, голова его соскальзывает в воду, и он что-то выдавливает из себя, смешно булькает и хрипит, а я совершенно ясно понимаю, что валюсь набок, а сил опрокинуть с табуреток ванну у меня нет, и я понимаю, что не только валюсь набок, но и что мой сын тонет. Умирает, не понимая этого. Это надо обдумать. Я застываю, лежа на полу. Долго гляжу на пятно от клюквенного морса, аккурат под табуретками, после чего вспоминаю. Ах да. Матвей.
Я ставлю себя на ноги, и проходит, наверное, целая вечность, пока я встаю. Я заглядываю в ванну. Я вижу.
Под водой, с редкими расплывшимися волосами, погруженный целиком, лежит, покачиваясь, как в волнах, мальчик. От него наверх не идет ни пузырька. Над его лицом мерцает отражение люстры. Ребенок смотрит на меня.
Я смотрю и смотрю, и не могу пошевелить даже веком. Я в наваждении.
Наваждение уходит, когда он моргает.
Прямо под водой.
* * *
Часа три мы кричали и плакали.
Выкачав из него воду, успокоив, еще раз выкачав воду, согрев, убаюкав, утешив, еще раз успокоив, уложив его спать, я скрючился на полу ванной. Плитка холодная, и меня знобит. Я понимаю, что лучше мне умереть после того, что произошло. Это единственный выход для мужчины — умереть после того, что произошло.
И после того, что едва не произошло, мне тоже лучше сдохнуть.
Ирония ситуации состоит в том, что перерезать себе вены на руке из-за того, что мне было стыдно, — а мне было очень стыдно перед Матвеем, — я не могу. Ведь в таком случае его жизнь опять оказывается под угрозой.
Чтобы спасти его от отца-психопата, я должен спасти отца-психопата.
Я плачу, свернувшись вокруг унитаза, оплакиваю Матвея. Оплакиваю просто потому, что за него сегодня некому было заступиться. Бедный Матвей. Тонул, и вот тебе на.
Ни одной живой души рядом не оказалось.
Словарь Матвея
1. Фа — горячо.
2. Ай — ни фига себе как горячо!
3. Фа — холодно и неприятно так, как будто горячо.
4. Буль — купаться.
5. Бульбуль — купаться в душе.
6. Се — купюры любого достоинства любой страны мира.
7. Папа — папа.
8. Кав-кав — лягушка.
9. Кав-кав — мочалка в виде лягушки.
10. Иа — лошадь.
11. Иа — зебра.
12. Иа — осел.
13. Иа — любое копытное.
14. Го-го — становись раком, чтобы я мог залезть тебе на шею, и ты катал меня, как иа.
15. Ия-я-я-я — маленький ребенок.
16. Мама — любая женщина в возрасте до 40 лет.
17. Мама-мама! — любая уходящая женщина в возрасте до 40 лет.
* * *
— Папа, се! — кричит он.
В смысле, дай денег. «Се» — деньги. Удивительно, всего год, а соображает. Я даю ему денег, и он ковыляет по песку к мороженщику. Наверное, не стоило бы позволять ему есть мороженое. Хотя, кто меня попрекнет-то? А малый и вправду крепкий. Что ж. Кто не утонул, того не пристрелят, со стыдом вспоминаю я и любуюсь Матвеем. Мальцу удалось невозможное: каким образом этот инопланетянин, ни хрена не понимавший и ловивший какой-то антенной в своей лысой башке — кстати, пора идти проверять родничок, нервно вспоминаю я, — непонятные мне сигналы, переродился. В самого настоящего человека. Маленького, но — человечка. Матвей. Он красив и бежит. Ему год. Год уже. Как-то все очень быстро прошло: мне говорили, что я этого не замечу, и, как обычно бывает, пошлые изречения и истины вроде «год пройдет — не заметишь», оказались правдой. Странно, почему все идиотские банальности оказываются в конце концов правдой? И если в них содержится весь многовековой опыт человечества, или как там пишут в газетах, то почему нельзя облечь этот опыт, так его, в какую-нибудь менее затертую словесную упаковку?
Матвей вырос удивительно красивым мальчиком.
— Все родители, — ласково щерясь, говорит мне знакомая из далекого прошлого, держа на руках толстую трехлетнюю девочку, — считают своих деток красивыми. Моя для меня, пусть и косоглазенькая, все равно самая красивая!
Я едва сдерживаюсь, чтобы не послать ее куда подальше, да еще и по голове не звездануть. С агрессией у меня в последнее время проблемы, поэтому отпуска я ждал как евреи — манной кашки, или молочного супчика, или чего им там насыпал с неба щедрый Иегова? Наверное, это из-за того, что правило «не бьем никогда» по отношению к Матвею действует и будет действовать вечно. А поскольку он выводит меня все же часто, выплеснуть это хочется в кого-нибудь другого. Например, в эту идиотку. Ведь есть за что. Матвей — говорю это абсолютно беспристрастно — красив. По любым меркам. Светловолосый, в деда, зеленоглазый, в мать, большеглазый, в меня. Кажется, в моей семье наконец-то появился красавчик. Обо мне так не скажешь: да, иногда я бываю смазлив, но вот чтобы красивым — нет. А этот — красавец, и тетки, выгуливающие детей в Долине Роз, где мы с Матвеем, кажется, прописались, говорят, хихикая:
— Главное, берегите ему писю! Такой красавчик растет!
С писей тоже все ок, ухмыляюсь я. Папа не подкачал. В общем, Матвей красивый не потому, что мне так хочется — я никогда не выдавал иллюзии за действительность, когда дело касается других, — а просто потому, что он красив. При этом удивительно похож на меня. Как Христос на Богородицу.
Я не жалею денег на врачей, жратву и вообще на него. Удивительно: раньше я был скуповат. Меня с самого начала предупредили, что дети на искусственном вскармливании могут жиреть, поэтому мы бегаем, прыгаем, не вылезаем из бассейна, катаемся на всем, у чего есть колеса, и ведем активный образ жизни. Матвей выглядит маленьким пузатым Аполлоном, но животик, как объяснили мне в поликлинике, торчит у всех детей.
— Папа, се! — кричит он и получает денег еще.
Я стараюсь не отказывать ему ни в чем, в то же время не балуя. Вообще, что поражает меня самого, я оказался неплохим педагогом. Исключая эпизод с ванной, когда я едва не утопил собственного ребенка, и с тех пор перестал напиваться, по крайней мере, при нем. Мальчик растет воспитанным, добрым и незлобивым. Иногда это меня пугает. Весь этот мир гребанный, здесь нужно уметь быть жестким. Но и превращать его в садиста тоже не хочется. К тому же, мальчик слишком красив, и это тоже внушает мне тревогу. Что ж, решаю я, вытянувшись на песке и приглядывая за ребенком, это проблема, и мне придется каким-либо образом ее решать. Не сейчас, позже. На меня падает тень, я поднимаю голову и вижу солнце, остановившееся аккурат в треугольнике между ляжками и под лобком девушки лет двадцати.
— Ваш малыш? — улыбается она и, подняв Матвея на руки, опускает его рядом со мной. — Смотрите внимательнее, он полез в море.
— Он умеет плавать, — говорю я, и это сущая правда. — Сам научил.
— Такой маленький?!
— Да, — хвастливо говорю я, — а вы, вы-то, наверное, плаваете как дельфин?
— Почему вы так решили? — удивляется она, присаживаясь, и я вижу, что сверху она худенькая, но волосы у нее длинные, до самой задницы, как у моей покойной жены.
— Да я не решил, — признаюсь, — просто захотелось познакомиться.
Она смотрит на меня с улыбкой. Матвей говорит:
— Го-го.
Дальше мы общаемся на четвереньках.
* * *
— Смешной ты, — говорит Ира.
— Ха-ха, — говорю я.
— Мне восемнадцать на самом деле, — говорит она. — Восемнадцать лет.
— Ого, — говорю я.
— А не двадцать, как ты подумал.
— О, — говорю я.
— Ну, ты же сказал, что мне, наверное, двадцать, вот я и подумала, надо тебе сказать, сколько мне.
— Да, — говорю я.
— Приехала на море с двумя подружками, — делится она. — Первый раз на море сами оказались.
— Круто, — говорю я.
— Раньше никогда сама на море не была, — говорит она. — Сначала маленькая с родителями, потом один раз с парнем.
— Ну-ну, — говорю я.
— Поехали в город у моря, у него там родственники. Они еще ему говорили: не обижай Ирочку, она хорошая.
— Не обидел?
— Тогда не-а. Потом. А на море было как в раю. Целый месяц.
— Угу, — говорю я.
— А вот осенью, это последний класс был, он меня бросил.
— Увы, — говорю я.
— Ну, я погоревала-погоревала, а потом был у меня еще один, тоже стар… взрослый, как ты. Двадцать пять лет!
— Ну и ну! — говорю я.
— Только и с ним было недолго. Я хотела ребенка, забеременела, а потом случился выкидыш. Ну, ему было все равно. И я подумала, тогда какого черта мы с ним типа встречаемся? На фиг все это!
— У-у-у, — говорю я.
— Но и это было недолго. Потом еще что-то было, я, если честно, уже и не помню, — говорит она так, как должна говорить такие вещи взрослая женщина.
— Ага, — вздыхаю я.
— Но и это все было весной, и на море мы с ним съездить не успели. Хотя он постоянно трындел: Савоськина, Савоськина, вот будет лето…
— А? — говорю я.
— Ну это фамилия моя. Савоськина.
— А-а-а-а, — говорю я.
— Смешная, правда? Как сумка? Помнишь, раньше такие были. Авоськи.
— Н-да, — киваю я.
— И летних романов у меня, если подумать, еще не было, — признается она, — никогда.
— Вот как, — говорю я.
— Живем тут неподалеку в деревянном домике, — сообщает она.
— И? — говорю я.
— Соседний домик снимают три каких-то мужика, — улыбается она. — Водят к себе постоянно девушек, спать не дают. Крики, стоны.
— Хм, — говорю я.
— Ты чудной, — говорит она. — И с ребенком…
Мы лежим на деревянных шезлонгах, прямо на пляже. Мой дом виден. Окно комнаты, где спит Матвей, приоткрыто. Мальчик спит, за ним присматривает нянька из санатория, вроде бы проверенная и рекомендованная — бешеные, блин, бабки! — но я все равно поставил шезлонг так, чтобы видеть окно. У нас с нянькой уговор: если мальчик проснется, она сразу зажжет свет, и я прибегу. Рядом со мной мобильный телефон, у няньки мобильный телефон, в общем, все меры предосторожности соблюдены, и я могу расслабиться. Становится чуть прохладно, песок рыжий, потому что солнце почти в воде, и я бросаю большую бутылку из-под белого вина чуть в сторону. Потом накидываю на ноги Иры колючий солдатский плед. Тонкий. Но теплый. Правда, жесткий.
Она сразу же снимает его, и садится ко мне на шезлонг, и целует в губы. Мы целуемся долго. Потом… Я беру ее руки в свои, и чуть отталкиваю. Ира поднимает брови.
— Послушай, послушай, — говорю я, — тебе, наверное, трудно будет понять. Но я… Все это… Весь этот пляж…
— У тебя не стоит? — понимающе спрашивает она.
— Ох, — огорчаюсь я, — да как ты могла подумать? Нет, просто, Ира…
— Что? — она чуть отворачивается.
— Дело не в тебе! — горячо восклицаю я и, поняв, что всю эту чушь она слышала уже раз десять, смеюсь. — То есть… В общем, понимаешь…
— Ну?
— Мальчик.
— Ты не хочешь изменять жене? — спрашивает она, сидя все еще вполоборота. Она у меня на коленях, но я этого не чувствую.
— У меня нет жены, я вдовец, — объясняю я. — Это правда, поверь. Просто…
— Просто?
— Я боюсь, что у тебя СПИД, — очень тихо говорю я. — Мы совсем друг друга не знаем. Я тебе верю и…
— А, — говорит она.
— Будь я один, — пыхчу я, — я бы не думал, потому что ты мне очень нравишься. Очень. Но если…
— Ну да, — говорит она.
— У него совсем никого нет, кроме меня, — объясняю я.
— Угу, — кивает она.
— Ты, наверное, думаешь что я параноик, но… Он реально один, понимаешь, один. У него нет никого, кроме меня.
— Ага, — говорит она.
— Да и меня, если вдуматься, — глажу я ее по спине, — у него нет. У него вообще никого нет.
— О-о-о, — говорит она.
— Но я, по крайней мере, присутствую как кошелек и машина для уборки, стирки и кормежки.
— Н-да, — говорит она.
— И если у тебя это, нет, я, конечно, не верю, что у тебя это, но мы правда-правда совсем друг друга не знаем, и, если не дай Бог, со мной что-то случится, он… Он совсем один останется. Понимаешь. Один.
— Ага, — говорит она.
— Черт, ты наверное думаешь, что я офигеть какой опытный, — рассуждаю я.
— Да, — говорит она.
— Но я, честно говоря, не совсем опытный, — вру я.
— А-а-а-а, — говорит она.
— Черт, я даже не знаю, дают ли стопроцентную гарантию презервативы, — сокрушаюсь я.
— Угу, — говорит она.
Она встает, и я снова гляжу на рыжее солнце под ее естеством. Я очень хочу Иру. Наверное, у меня и правда паранойя. Я щурюсь, потому что солнце, хоть и холодное, но все же слепит. Фигура у нее что надо. Полные, приятно полные ляжки, длинные волосы, зад что надо, грудь небольшая, но красивой формы. Я готов скулить от бешенства и унижения. Не знаю, что на меня нашло. Какой СПИД может быть у восемнадцатилетней девчонки, у которой и мужиков-то было от силы штук пять, и это считая первого бойфренда, польстившегося на ее пресловутую девственность — объект мечтаний всех гормоновзбесившихся старшеклассников, да еще случайного партнера по танцу на дискотеке, у которого не встал. То есть пять не считая двух, то есть три. Да ее не растрахали еще толком. Какой СПИД, она даже в задницу еще не брала, небось? Но мне и правда страшно. Я точно параноик. Я прикасаюсь к ее ляжке и чувствую, что кожа Иры покрыта пупырышками. Ах ты, моя гусынька, хочу сказать я.
Ира мягко отводит мою руку, взмахивает головой, как делают девушки, которые хотят убрать длинные волосы с лица. Я открываю рот и любуюсь ее спиной и задницей. Я думал, она меня ударит.
Она просто ушла.
* * *
— Можно я поцелую тебе руку? — спрашивает она.
— Нет! — говорю я. — Неужели ты пошла на такие жертвы только ради руки?
— Не только, — улыбается она и слегка кусает мне грудь.