Мухтара не уберегли. Однажды он ушел вместе с длинной железной цепью, на этой цепи его и повесили местные подростки. Цепь намотали на толстый сук старой вербы на лугу, а под несчастной собакой развели костер.
Я видела черное, обугленное тело Мухтара, висевшее на своей цепи.
Изгаженное место быстро превратилось в помойку. Черная рана так и не заросла травой, зато туда стали сваливать всякий мусор. Здесь я его и увидела, еще живой комок плоти. Он пищал изо всех сил, борясь за свою, никому не нужную жизнь. Когда я подняла его на руки, оказалось, что нос и уши котенка засижены мухами и забиты мушиными яйцами. Он ничего не слышал и уже почти не мог дышать, но все еще кричал.
Назвали мы его – Дымок. Он показался мне серым. Правда, когда его удалось отмыть, он порыжел, но имя осталось прежним.
В доме и во дворе всегда было много разных питомцев. Они рождались, находились и приходили сами, или дарились.
Мухтара заменила Жучка, глупая маленькая собачонка, черненькая, с острой мордочкой и короткими лапками. Куда ей было до благородного предшественника! Жучка не разбирала своих и чужих, она могла ползти к человеку на пузе, радостно повизгивая, но в следующее мгновение кусала, быстро и трусливо, убегала в будку и заливалась злобным лаем. Мы ее не любили, и она, наверно, чувствовала это. Эта нелюбовь обострилась, когда Жучка, завела роман с каким-то ночным гостем и принесла щенков. Она не стала им матерью, перегрызла всех. Дед хотел от нее избавиться, но не дошли руки, и Жучка долго еще жила в палисаднике, в плохо сбитой будке. Умерла своей смертью, наверно, не помню.
Дед водил кроликов, индюков, пчел и свиней. Были еще куры, но куры не считались, были и все.
В начале лета Бабушка приносила с рынка инкубаторских цыплят – крохотные, оранжево-желтые комочки. Устраивала их на веранде, кормила сваренными вкрутую яйцами и зеленым луком, все это нарезала мелко и ссыпала в огороженный угол, где невесомые пушинки, громко пища и становясь друг другу на спинки, вытягивали навстречу бабушке шейки и хлопали бесполезными крылышками.
Мурка, старая и мудрая, первые несколько дней ходила вдоль загородки и хищно принюхивалась. Иногда она вставала на задние лапы и заглядывала к цыплятам. Глаза у нее при этом становились ярким и любопытными тем холодным азартным любопытством, какое бывает у молодых кошек; усы подрагивали, и спина напрягалась: того и гляди – прыгнет в копошащийся цыплячий выводок. Но бабушка строго говорила:
– Мурка, нельзя!
И кошка, повернув к ней голову, мурлыкнув, отступала.
Через некоторое время она вовсе привыкала к маленьким птичкам и не обращала на них внимания. Цыплят не закрывали от нее, и Мурка ни разу не позволила себе поохотиться на такую доступную добычу. Она ловила только мышей.
8
Смерть сделала похожими мои сны: я подхожу к ветхому забору, серому, как и все вокруг. Сумеречно. Дом скрыт от меня голыми ветками вишен, эти вишневые деревья, давно вырубленные, заполнили сад и палисадник, они плотно выстроились вдоль бетонной дорожки и, сомкнувшись, закрыли низкое свинцовое небо. Они всюду. Их сухие стволы, похожи на старую колючую проволоку, свернувшуюся огромными ощетинившимися ежами.
Бабушка собирала хворост. Сарай был завален сушняком, она приносила его из рощи, прямо за огородами. Старики экономили на угле, поэтому деревянный дом отсыревал за зиму и не успевал просохнуть летом.
Здесь когда-то были заливные луга. В реке водились щуки и разная рыбешка. Отец рассказывал, как они с пацанами бегали на реку купаться и ловить рыбу. А однажды весной, когда начался ледоход, он прыгнул на проплывающую льдину, чтобы прокатиться. Но прыгнул неудачно: нога попала в ледяную выемку, мальчишка почувствовал резкую боль и не смог соскочить на берег. А льдину несло все дальше, и испуганные друзья бежали вдоль берега и кричали. Кто-то догадался позвать отцовского деда, и тот, прихватив багор, кинулся спасать внука. Отца вместе с льдиной затянуло под мост, и он успел ухватиться за балку, повиснув на ней. Дед кое-как достал его и выпорол. Тогда всех пороли.
Да, крутенек был прадед Александр. Еще в Первую Мировую попал в плен к немцам и пробыл там два года, язык знал прекрасно – работал у какого-то бюргера на ферме. Немцы ему нравились, только он никак не мог понять, как такой правильный народ допустил у себя фашизм.
В Гражданскую прадед воевал у Ворошилова. Знал его лично, поздравлял с праздниками, писал письма. Ответы и телеграммы поздравительные, подписанные знаменитым военачальником приходили неизменно. При получении очередной телеграммы, Александр приглашал соседа и выпивал с ним бутылку водки, под неторопливую беседу о прошлом и настоящем.
Александр любил лежать на узкой железной кровати в сенях и читать. Читал он не по-деревенски много. Казалось, что он презирал быт. Лежа на своей кровати, он, придерживая рукой очередную книгу, опускал другую руку в ведро, доставал картофелину и, слегка потерев о свой неизменный пиджак, кусал, как яблоко, вместе с кожурой. На бегающих рядом по нетопленому дому голодных детей, Александр мало обращал внимания. Жена его – Татьяна, зная о странностях мужа, редко оставляла его одного. На памяти моего отца, это случилось один раз, когда бабушка Таня уехала к дочери в Москву. За те несколько дней, что она отсутствовала, жизнь в доме остановилась. Была поздняя осень, по ночам заморозки схватывали воду в ведре на лавке у печи, и она так и не оттаивала; только дети, черпая воду кружками, разбивали тонкий ледок на ее поверхности. Полное ведро с помоями стояло здесь же, но там лед утвердился основательно, поэтому домочадцы его словно не замечали. Чтобы сохранить тепло, дети не раздевались, впрочем, как и сам Александр. Он лежал незыблемо на своем ложе, читал и ел сырую картошку.
Поздно вечером забегала старшая, нелюбимая дочь Глафира.
Ей не повезло родиться в 13 году, в том самом, когда отца забрали в армию. Вернувшийся через восемь лет после всех войн и революций Александр, никак не хотел признавать невесть откуда взявшуюся дочь, а по поселку упорно ползали сплетни о том, что Татьяна нагуляла Глафиру, причем виновник так и не был обнаружен. Александр, будучи человеком не злым и справедливым, первым делом расспросил жену, но она с плачем доказывала, что муж оставил ее беременной, а теперь слушает грязные наветы завистников. Подсчитав кое-что в уме, Александр смирился и признал дочь, но полюбить так и не смог. Тем более, что вскоре появились новые дети, и старшая стала чем-то вроде работницы и помощницы Татьяны.
Она работала на железной дороге, грузчицей. Будучи неграмотной и незамужней Глафира так и осталась в семье своего отца, посвятив себя более удачливым младшим сестрам и брату.
Не говоря ни слова, дочь бегала к колодцу за водой, и на дорогу – выплеснуть помои, топила печь и ставила на огонь чугунок с картошкой. Дом наполнялся влажным теплым дымом и движением, правда, еле слышным, Глафира боялась потревожить родителя.
Вернувшаяся супруга, быстро оценив ситуацию, постаралась незаметно исправить разрушения, и больше уж не оставляла своего мужа надолго. Александр не был лентяем, он просто считал, что каждый должен делать свое дело и негоже мужчине выполнять женскую работу.
Крестьянский сын соблазнил дочку государственного чиновника. Татьяна родилась в семье железнодорожного инженера. Ее семья жила в казенном доме, считалась зажиточной, даже богатой, брат Татьяны закончил университет и адвокатствовал в Воронеже. При этом Татьяна оставалась абсолютно неграмотной сельской девчонкой, выскочившей замуж за красивого, высокого парня, который, вроде бы, не был ей ровней. Тем не менее, Александра в семье признали, и тесть даже устроил его на железную дорогу. К этой профессии прадед вернулся после двух войн и работал на станции до самой пенсии, хотя в душе по-прежнему оставался крестьянином.
Таких груш и яблонь, как у него в саду, не было во всей округе. После ухода на пенсию, Александр занимался выведением нового сорта шелковицы, или тутового дерева. Колхозу зачем-то понадобился тутовый шелкопряд, новый сорт тутовника прижился, о шелке все давно забыли, шелковичные деревья до сих пор живы, хотя их родитель давно умер.
Еще он умел делать коптильни, а у себя на чердаке соорудил собственную, где висели свиные окорока, закопченные особым способом, Александр подкладывал в коптильню тлеющую ржаную солому. И мясо медленно пропитывалось горьковатым хлебным дымом, в течение трех месяцев. Окорока получались «со слезой», когда каждый нежный розовый пласт мяса, сочился прозрачным соком и был таким мягким, что таял во рту.
Таким его запомнил отец. Мне лет десять исполнилось, когда Александра не стало. Мы были далеко, в Северной Африке. Отец горевал, что не смог попасть на похороны. А я все представляла себе худого старика, длинного, немощного… Он с трудом бродил по своему саду и усмехался, слушая мои расспросы о том, есть ли у него буденовка, и считается ли он ворошиловским стрелком…
А еще я подслушала, как мама рассказывала кому-то, что Александр частенько водил женщин в будку на переезде, и Татьяна, зная об этом, выслеживала мужа и гоняла его вместе с любовницами…
Вместо будки на переезде теперь стоит красивый домик и автоматический шлагбаум. Когда проезжает поезд, женщина в форме стоит на крыльце, показывает, что путь свободен.
Речки давно нет, вместо нее течет грязная канава, куда местные сбрасывают мусор, топят котят и щенков. Однажды мы даже наткнулись на дохлого поросенка.
Говорят, это было при Хрущеве. Тогда на родники, питающие реку, высыпали два вагона стекловаты. Река высохла, а на месте луга появилась улица.
Но каждый год откуда-то из глубин подступает вода, она заливает огороды и погреба. Так что бочки с прошлогодним засолом стоят в воде, и в огород можно выйти только в самых высоких резиновых сапогах.
Копать начинали поздно, когда земля вбирала, наконец, обратно избыточную влагу.
К маю роща за огородами становилась изумрудной и из озера превращалась в вязкое болото. Покрытая первой травой почва, сочилась под ногами и норовила проглотить сапоги у зазевавшегося.
Огороды копали вилами. Черные, жирные пласты земли выворачивались с трудом, сцепившись ожившими корнями; земля была тяжелой, неподатливой и вязкой. Розовые крупные черви копошились в ней, и куры прибегали со двора, лакомиться.
После зимы их оставалось немного, с осени всех резали, чтобы не тратиться на корм. Зимой двор вымирал. Дед оставлял лишь пару крольчих, одного самца, и несколько курочек. Весной крольчихи начинали отчаянно плодиться, росли цыплята, дрались молодые петушки, на огороде появлялись первые картофельные ростки вместе с колорадскими жуками, и приходило лето.
В огородах рыли неглубокие квадратные ямы – копанки. Когда земля пересыхала, оттуда брали воду для полива. И копанки были полны даже в самые засушливые года. Вода в таком колодце казалась черной и совершенно непрозрачной. Нас – внуков, пугали: мол, копанка глубокая, если туда свалишься, то утонешь. Дед сделал деревянную крышку, чтоб мы не лазали, но крышка легко отодвигалась, а на непрозрачной поверхности воды так загадочно плавали цветы и листья.
Дом не меняет хозяев. А если и меняет, то пришлые жильцы должны приручить осиротевшее жилье. Как осторожные реставраторы, они постепенно, слой за слоем счищают старое, больное и давно зарубцевавшееся, живое и умершее. С болью стирают память о прежних прикосновениях рук, ног, тел, голосов. Вместе со старой штукатуркой и краской, вместе со скрипучими половицами, трещинами в оконных рамах, наконец, избавляются от мертвого прежнего, былого. Может быть тогда, помолодев и наполнившись детскими криками, дом оживет и примет людей. Сможет быть благодарным.
Но чаще дома уходят вместе с хозяевами, рассыпаются в прах; их прошлое застревает в памяти оставшихся. Остается там, в междумирье, не в силах уйти, и живет там своей странной жизнью.
Когда я была маленькой, и мне приходилось расставаться с дедовым домом, я видела цветные сны. Дом являлся мне даже не целиком, а лишь увитой вьюном калиткой. Бетонная дорожка словно звала меня войти. И была середина лета, солнце проливалось сквозь сочную листву, мир виделся зеленым и желтым. Где-то там, в вишнях, прятался дом и улыбался мне. Он ждал.
9
– Да что там такое?! Что?! Не понимаю…
Документы проверяют, что ли? Откуда у меня документы? А у остальных, у других… А что будет, если нет документов? Какие они – эти загадочные документы? Что это – большая плотная бумага, с выведенными на ней каракулями и синим штампом, подтверждающим чью-то неразборчивую подпись; а, может, это небольшая книжица, где есть твой портрет с испуганным лицом и разные цифры… кстати, цифры можно прямо на коже… даже вернее, лучше всякой пластиковой карточки…
А так: поди, докажи, что ты – есть ты, без этих самых цифр, бумажек и книжек. Ты должен быть учтен, посчитан, установлен… Для твоей же пользы, разумеется.
Если предположить, на минутку предположить… Если представить себе, что нет никаких цифр, нет учета и контроля, а есть только человек, такой – сам по себе; или – по образу и подобию, это уж, как кому больше нравится. Если оставить человека таким и только таким, то…
… кто я?
…маленькой я любила поезда. На вопросы взрослых:
«Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?», я неизменно отвечала:
– Проводницей.
Я мечтала, как буду разносить чай в стеклянных стаканах, с серебристыми подстаканниками по купе, сколько новых знакомых у меня появится, как это все интересно – всю жизнь в вагоне, когда ты ложишься спать, под стук колес и тебя покачивает, словно в колыбели.
Я хотела иметь кожаную папку с кармашками, где так удобно хранить билеты; я представляла себе, как буду носить форменную юбку с блузкой и китель; а на остановках стоять на ступеньке вагонного тамбура, высунувшись наружу, и махать флажком…
Кажется, мне было лет пять, мы ехали с отцом в Подгорное, и нашим соседом по купе оказался очень милый дядька. Мы с ним подружились. Я вообще со всеми дружила, особенно в поездах. Ночью он перебрался ко мне на полку, я проснулась, и он испугался.
Я ничего не рассказала отцу, побоялась.
И ничего не рассказала матери, когда мы вернулись.
Я ненавижу поезда.
Стараюсь летать самолетами, когда это возможно. Но, к сожалению, это возможно далеко не всегда.
Мои родители живут за три тысячи километров от Москвы, в маленьком городке Центрального Казахстана – Жезказгане. Туда не летают самолеты, больше не летают. А у меня там десятилетний сын, и я не видела его больше года. Мы общаемся по телефону; такая новая форма общения и воспитания ребенка.
– Мама, ты, когда приедешь?
Еду…
Пока до последней минуты стояла на платформе и нервно курила, мой сосед по купе успел переодеться в только что купленные шорты и новую футболку. Приобрел он, все это, видимо, специально для такого случая; два целлофановых пакетика остались лежать на моей нижней полке…
Мы сидим вчетвером напротив друг друга и пытаемся познакомиться: молоденькая девушка, мужик в шортах, татарин с усталым лицом и я. Вагон непривычно переполнен, отменили несколько поездов.
– Поедем, как в трамвае, – жалуется проводница, выдавая нам постельное белье. Белья на весь вагон не хватило.
Татарина оштрафовали. Он признался в двухнедельном пребывании в Москве. При чем здесь транспортная милиция?
– Предъявите документы!
Я протянула паспорт:
– Похожа?
– Даже лучше! – страж порядка глянул на фотографию, улыбнулся, вернул паспорт и пожелал счастливого пути.
Охота – пуще неволи. Набились в тамбур, курим.
Есть мужчины, которые понимают все и сразу, есть – не все и не сразу.
Сначала на «ты» и прямой взгляд на грудь. После моих рассуждений на тему вечного зла и философии Дзен – уже на Вы. Проходит, правда, не всегда. Приходится применять варианты. Я давно уже большая девочка и умею объяснить мужчине чего я хочу, а чего нет. Теперь мне предстоит опекать и юную Дину, она еще не умеет…
Мужчины думают, что они мыслят логически; им кажется, что это единственно-верный способ. Мышление женщины, по их мнению, похоже на бродящую квашню: пузырьки, пузырьки… Хаос!