Рассказы о детях (с иллюстрациями) - Житков Борис Степанович 5 стр.


Шикарная, праздничная публика стояла плотной стеной у края пристани. Они смотрели, как на цирковой номер. Махали мне и кричали: «Сюда! Скорей!» Теперь мне оставалось саженей десять. Я задыхался.

Фу, вот я у свай! Осклизлые сваи стоят прямой стеной, а подо мной двадцать футов воды. А сверху сыплется песок из-под чьих-то ног, и я слышу: «Слушайте, куда вы меня толкаете, ведь я упаду в воду сейчас! Не вам одному хочется… Ах, какой ужас, он его утопил! Но всё-таки, славу богу!..»

Я не мог больше, я хотел бросить утопленника, пусть достают баграми, чем хотят. Я искал, за что зацепиться. Я глядел вверх, а там – полные оживления, любопытные лица. Ой, вот костыль! Костыль забит в сваю. Фу ты! Не достать его, четверть аршина не достать! Я набрался последнего духу, толкнул утопленника вниз, сам подскочил вверх и повис на двух пальцах на костыле. В правой руке под водой был утонувший.

Наверху разноцветные зонтики и вскрики:

– Ах, ужас! Он висит! Пусть он лезет! Сюда! Сюда! Он ничего не слышит. Крикните ему!

У меня пальцы, как отрезанные, сейчас пущу. И слышу:

– Га! Бак бана…

Я вскинул голову: сносчик-турок разматывает свой пояс. Я разжал пальцы. А вот уж и пояс, тканый, широкий, как шарф, и на конце приготовлена петля. Я сунул в неё руку утонувшего и затянул петлю. Не помню, как я доплыл до своей купальни. Я еле вылез и упал на пол. Не мог отдышаться. Кровь стучала в висках, в глазах – красные круги. Но я опять стал слышать, как гомонит и подвизгивает народ – это публика над утопленником. Тьфу, начнут ещё на бочке катать или на рогоже подбрасывать – погубят моего утопленника.

Я вскочил на ноги и как был, голый выскочил из купальни. Толпа стояла плотным кругом. Зонтики качались, как цветные пузыри, над этим гомоном.

Я расталкивал толпу, не глядя, не жалея. Вот он лежит навзничь на мостовой, мой утопленник. Какой здоровый парень, плотный; я не думал, что такой большой он. И лица я не узнал: спокойное красивое лицо, русые волосы прилипли ко лбу.

Я стал на колени, повернул его ничком.

– Да подержи голову! – заорал я на какого-то франта.

Он попятился.

Я искал глазами турка. Нет турка. Стой, вот мальчишка, наш, га́ванский.

– Держи голову!

Теперь дело пошло. Я давил утопленнику живот. Ого! Здорово много вытекло воды! Нет, больше не идёт.

– Что ж это вы, – говорит, – молодой человек, как бы сказать, чванитесь? Вам господь послал человеку жизнь спасти, слов нет – спасибо. – Она снова поклонилась, на этот раз уж не очень. – А что же выходит? Вы благодарность нашу ногой швыряете, а сами должны понимать, вы не мальчик: он у меня один, смерть за ним ходила… слава Христе, – она твёрдо перекрестилась, – смерть не вышла ему, и должны мы это дело искупить. А если мы это указание оставим без внимания, то, значит, снова нас оно мучить будет, и тогда уж ему… – она огляделась, – тогда ему уж прямо в ведре утонуть может случиться. На это вы его навести хотите, молодой человек? Да? – И уж такими она на меня злыми глазами глядела, так бы вот и прошпилила насквозь. – Молчите? А то, что мать сох-нет, что я его каждый день точу: возблагодарил? А то, что я листом осиновым дрожу, думаю: как же это он останется в воде неплаченный. А? Это вам нипочём? В баню пойдёт, так я как на угольях, пока воротится.

– Так что же вы хотите? – Я уж стал пятиться к двери.

– Что хотим? – закричала мне в лицо эта мамаша. – Да ты-то что, ирод, хочешь? Бочку золота хочешь? Нет у нас бочек! С огурцами у нас кадушка, с огурцами! Так какого тебе рожна ещё подать, чтоб ты взял, креста на тебе нет! На́, на́ самовар! – Она схватила с полки медный самовар и тыкала им мне в живот. – Подушку? Фёдор, подавай подушки!

Она поставила самовар мне под ноги, бросилась к кровати, – там, как надутые, лежали пузырями две громадные подушки. С этими подушками она пошла на меня.

Я бросился к дверям. Ах ты, дьявол! Когда их успел запереть Федька?

– Мадам, успокойтесь! – сказал я. – Вы просто дайте мне копеечку на счастье, и будем квиты.

– Это за кошку дают! – закричала мамаша. – За кошку выкуп! Так вот как? Тебе что Федя мой, что котёнок – одна цена? А я за тебя три молебна служила!

– Ладно, – говорю, – ладно, пусть завтра Федя приходит, я скажу, мы порядим и будем квиты.

– Ступайте, молодой человек, только вижу я, что́ вы за гусь! Завтра так завтра. Ишь ведь, и цены себе не сложит! Проводи, Фёдор!

Я уж за дверью слыхал, как она сказала:

– Послал господь!

Мы вышли с Федей.

– Ну и мамаша, – говорю, – у тебя: коловорот!

– Да не покрепче вашего папаши будет. Тот раз думал: порешат они меня подсвечником. Как ноги только унёс!

– Слушай, Фёдор. Ну их, с родителями! Давай сами поладим. Возьми ты у мамаши своей, что она там, голову сахару, что ли, или мыло – «благодарность», одним словом, и занеси ты её, благодарность эту, куда-нибудь к чертям в болото. Ну, старухам в богадельню какую-нибудь. Или хочешь: продай да пропей. Понял? И квиты.

Я зашагал, Федя за мной.

– Никак этого невозможно. Как же я перед мамашей-то солгу? Видали сами: они на три аршина в землю видят, мамаша. Обманите, если умеете, вы своего родителя, скажите: вроде купили.

– Иди ты… – И я выругался. – И чтоб тебя не видал никогда. Сунься ты к нам в гавань, – вот истинный бог, скажу ребятам, они тебе нос утрут в лучшем виде.

Федя всё что-то говорил, но я шагал во весь мах и повторял:

– Чтоб и ноги твоей… и духу твоего! Чтоб ни под окном, ни у ворот!..

Я завернул в какой-то двор. Федя отстал. Я выждал минут десять – и домой.

Дома я матери рассказал, что нет никакого сладу с утопленником, что у него мамаша объявилась и чуть меня эта мамаша в самоваре не сварила, что если эта мамаша сохнет, то пусть она в порошок рассыплется – не чихну; туда ей, выжиге, и дорога.

Я долго ругался и махал руками.

Мать сказала мне, что не надо дураком быть, но я не дал ей больше говорить, а стал кричать, что у Пантюшки уже вся стенка в объявлениях: «Чай Высоцкого» и «Лучшая питательная овсянка Геркулес» – и что от чернослива его скоро наизнанку вывернет.

Но мать махнула рукой и вышла из комнаты.

…Однако же Федьку-утопленника, видно, проняло: вот уже две недели, а его как ветром сдуло. Пантюшка пробовал узнавать, где утопленник квартирует или в каком лабазе приказчиком. То-то, ага!

Но «ага» вышло вот какое. Собирался как-то отец на службу. Стоит в прихожей, чистится щёткой. Тут звонок. Я выхожу, а отец уж двери открыл, смотрю: батюшки! Фёдора мамаша. Жёлтая, злая. Так в отца глазами и вцепилась. Чёрная шерстяная шаль на ней и вся, как в крови, в красных букетах. И под платком что-то оттопыривается: прямо будто с топором пришла и сейчас, кого первого, по головке тяпнет. У меня душа в пятки.

Отец:

– Вам кого?

А эта глазами с отца на меня.

– Да уж кто поправославней, того бы мне.

– А здесь не святейший синод, сударыня, – и вижу: отец шагнул к ней со щёткой.

Тут, слышу, мать быстренько каблучками стукает – и сразу из дверей:

– Это ко мне. Проходите, пожалуйста.

И как-то ловко эту выжигу под локоть, и, пока отец поворачивался, она уже и дверь закрыла.

– Это что за сваха такая? – спросил отец. Но взглянул на часы и поспешил вон.

Я хотел было следом за ним: от греха. Но слышу, за дверью разговор идёт тихий. Я немножко переждал и тихонько отворил дверь. Стал на пороге.

Ничего. Вижу: мать её чаем угощает – ещё чай со стола прибрать не успели. Та с блюдечка спокойно тянет и говорит:

– Да-с! А сынок ваш, сударыня, за моего Федю копейку спросил.

– Без запросу, – говорит мать и улыбается.

– То есть как? – и блюдечко на стол поставила. – Вот этот кавалер Федю моего в копейку ценит, – и тычет на меня пальцем.

Мать мне мигнула: молчи, дескать. А сама спрашивает:

Назад Дальше