Черный треугольник. Станция назначения - Харьков - Кларов Юрий Михайлович 5 стр.


Этот митинг, на котором помимо амнистированных были представители различных партий и профсоюзов, состоялся в начале мая. Присутствовал на нем и Рычалов. По его словам, там имелась группа людей, с которыми, безусловно, стоило повозиться. К сожалению, многочисленные события и заботы тех напряженных для большевиков дней помешали Рычалову сразу заняться этим делом, а потом уже было поздно…

Свою газету амнистированные не создали, к честной жизни приобщились немногие. Зато к июню на Хитровом рынке возникло «Общество отщепенцев», а несколько позднее – «Союз анархистской молодежи». Следовало отдать должное Московской федерации анархистов, которая за несколько месяцев, прошедших после митинга, сумела пустить корни не только на Хитровке, но и на Сухаревке, Грачевке, Верхней и Нижней Масловке. Влияние там анархистов особенно усилилось после случая в Арсеньевском переулке, когда член Московской федерации анархистов Лашков, защищая четырех воров от самосуда, был убит вместе с ними рассвирепевшей толпой. В похоронах Лашкова участвовало не менее двухсот бывших (и не только бывших) уголовников, а среди многочисленных венков выделялся своей величиной и пышностью венок, присланный неуловимым и всемогущим атаманом Хитрова рынка. На широкой черно-красной ленте золотыми буквами было написано: «Борцу за демократические права уголовно-амнистированной России, незабвенному товарищу Лашкову от братьев и сестер по классу». Сам атаман, по понятным соображениям, на траурный митинг не явился, его заменял выступивший с прочувственной речью Сережка Бок, который, отметив заслуги покойного в святом деле социальной справедливости, предрек новую «анархо-социальную» революцию, при осуществлении которой «трудовые массы люмпен-пролетариев под водительством товарищей анархистов перервут своими мозолистыми руками глотку не только крупной, но и самой мелкой буржуазии».

– Да, жаль, что мы тогда упустили Хитровку, – сказал Рычалов. – Но тут уж ничего не поделаешь. Кстати, об анархистах. Ты нашу старую приятельницу Розу Штерн давно видел? Мне кто-то говорил, что она занимается пропагандой среди люмпенов и прочих социально запущенных.

Штерн я видел дней десять назад, когда в недрах Московской федерации анархистских групп возник смелый проект о ликвидации тюрем (их предлагалось превратить в музеи, повествующие о гнете царизма), а заодно и милиции. Роза сопровождала посетившего меня заведующего отделом пропаганды федерации низкорослого человека с наивными глазами младенца, которого называли Пол-Кропоткина. Немного смущаясь от того, что надо растолковывать такие элементарные вещи, он популярно объяснил мне, как после подобной акции возрастет в массах авторитет большевиков. Роза же заявила, что федерация берет на поруки всех бывших заключенных и полностью отвечает за них своей революционной совестью.

Для начала я познакомил их со сводками уголовно-розыскной милиции, которые свидетельствовали о стремительном росте преступности. Пол-Кропоткина с состраданием пожал плечами: что возьмешь с «государственника», который видит лишь «фантики» и не в состоянии взглянуть на проблему с высоты птичьего полета?

«А по существу?» – сверкнула своими глазами, которые так нравились Рычалову, Роза.

«По существу» я, разумеется, возражал. Я сказал, что из уважения к идейным анархистам никак не могу всерьез обсуждать этот, по меньшей мере, легкомысленный проект.

«А тебе известно, что в Брянске анархисты освободили всех уголовных заключенных?» – перешла в наступление Роза.

«Известно. Теперь там обыватели боятся выходить на улицу».

Пол– Кропоткина, который с самого начала не ожидал от меня ничего хорошего, с горьким удовлетворением кивнул головой. Но Роза была явно разочарована.

«Это окончательно?» – со свойственным ей темпераментом спросила она.

«Увы! – вздохнул я и галантно добавил: – При всей симпатии к тебе ничем не могу быть полезным».

Так мы и расстались…

Слушая меня, Рычалов тихо посмеивался, а когда я закончил, спросил:

– Чего ж ты мне об этом не рассказывал?

– Потому что у тебя такие сообщения расписанием дня не предусмотрены.

– Это верно, – согласился он и встал из-за стола. – Каждый день в это время будешь мне сообщать о ходе расследования.

Кажется, у него в запасе осталось еще несколько секунд. Во всяком случае, он пожелал мне успехов и посоветовал перекусить в буфете Совдепа («Ты обязательно что-то должен был не успеть. Наверное, не пообедал, а?»).

II

Сухов позвонил мне по телефону в Совет милиции как раз в тот момент, когда я пытался убедить уполномоченного профсоюза милиционеров, что его требования о введении восьмичасового рабочего дня в повышении зарплаты работникам милиции, по меньшей мере, несвоевременны.

– Имеются новости, товарищ Косачевский! – выпалил Сухов, и по его тону я понял, что новости, о которых он хочет мне сообщить, заслуживают внимания.

Оказалось, что при облаве на Сухаревке задержан некий барыга, то есть скупщик краденого, у которого обнаружены драгоценные камни, имеющие сходство с похищенными в патриаршей ризнице. Барыга, правда, отказывается сказать, где и у кого он их купил. Но барыгу допрашивает Волжанин, а в успехе Волжанина Сухов не сомневается. Не сомневался он и в том, что среда изъятых драгоценностей – бриллианты «Слеза богородицы» и «Иоанн Златоуст».

– Я тут целый час с лупой возился, – ломким юношеским баском говорил он. – Все точно.

– Что точно?

– Грани.

– Какие грани?

– Обыкновенные, товарищ Косачевский, какие положены. Помните протокол опроса Кербеля?

– Вы что, грани пересчитывали?

– А как же, – подтвердил Павел. – Дважды пересчитал. И жемчужина тут. Здоровая такая, с грецкий орех…

– Значит, договорились? – настырно спросил меня профсоюзник, как только я повесил на рычаг телефонную трубку и дал отбой. Этот въедливый парень, один из организаторов забастовки милиционеров в эпоху Временного правительства, не привык уходить с пустыми руками.

Я приказал дежурному по Совету милиции вызвать автомобиль.

– О чем договорились?

– Об удовлетворении демократических требований милицейских масс.

– Об этом – да, договорились. Как только «милицейские массы» ликвидируют банды Котова, Кошелькова, Мишки Чумы, Сабана, Козули, Девятку смерти и попрыгунчиков, все требования будут удовлетворены.

Он вскочил со стула:

– Издеваетесь? Теперь не керенщина!

– Вот именно не керенщина, – подтвердил я. – Церемониться с саботажниками и демагогами по будем. В случае попытки организовать забастовку хотя бы в одном из комиссариатов Москвы будете немедленно арестованы и отправлены в революционный трибунал. Вам все ясно?

Он не ответил, но мне почему-то показалось, что теперь ему все ясно. Это впечатление у меня еще более укрепилось, когда он молча и почтительно проводил меня до автомобиля.

В дежурке уголовного розыска было серо от табачного дыма. Беспрерывно звонили телефоны: «час убийств» уже наступил…

За широким деревянным барьером теснились задержанные во время очередной облавы. Ругались, плакали, били вшей. Кто-то, аккомпанируя себе на расческе, пытался петь. В задних рядах резались в карты. Пожилой милиционер в расстегнутом на груди френче, вытирая платком мокрые от пота щеки, напрасно пытался навести порядок.

– Граждане временно изъятые, – монотонно повторял он, – па-апрашу не гоношиться! Вы в милиции, а не на балу, граждане временно изъятые!

Но «временно изъятые граждане» не обращали на его призывы никакого внимания.

В углу, там, где двое красногвардейцев из боевой дружины уголовного розыска разбирали станковый пулемет, я заметил Сухова.

– Я вас уже давно жду, товарищ Косачевский, – сказал он и улыбнулся. Улыбка у него была хорошая – широкая, добрая. Улыбались не только губы, но и глаза, и розовеющие при улыбке щеки. Я так никогда не умел улыбаться. А жаль: улыбка человека – память о его детстве. Но о своем детстве я вспоминать не любил, разве что об архимандрите Димитрии. Впрочем, тогда он еще не был архимандритом…

– Эти что, с Сухаревки?

– Нет, тех уже просеяли. Это со Смоленского, только привезли.

– Как там дела у Волжанина?

– Не шибко… – немного замявшись, сказал Павел, и я понял, что «сухаревский орешек» оказался тверже, чем они оба предполагали.

Когда мы вошли в его кабинет, Сухов достал из железного ящика засаленный мешочек, развязал стягивающую его тесемку и высыпал на стол содержимое.

В плохо освещенной комнате на грязном сукне стола самоцветы не производили впечатления: стекляшки стекляшками.

Не поражал воображения и знаменитый «Иоанн Златоуст», которому Кербель посвятил свои стихи в прозе, названные Суховым протоколом опроса. Откатившийся под тень стаканчика с карандашами, как раз в то место, где на сукне темнело большое чернильное пятно, красный бриллиант выглядел жалко и сиротливо.

– «Иоанн Златоуст»? Гм… – с сомнением сказал я и ткнул кончиком карандаша в камень. Павлу, видимо, не понравилось мое фамильярное отношение к бриллианту, и он осторожно отобрал у меня карандаш.

– А почему вы, собственно, решили, что это «Иоанн Златоуст»?

– Ну как же, товарищ Косачевский… Я дважды все грани пересчитывал.

– Грани гранями, а…

– Да вы поглядите, какая игра. Как у «пти-меле», – щегольнул он ювелирным термином.

Сухов осторожно, словно опасаясь раздавить или помять камень, взял бриллиант двумя пальцами и поднес его к лампе.

– Видите? – Действительно, неказистая стекляшка преобразилась: вспыхнула, загорелась, заструилась между пальцами алой рекой.

– Ну вот видите, а вы сомневались, – удовлетворенно сказал он и так же осторожно, как брал, положил бриллиант на прежнее место.

Красный камень покоился на том же чернильном пятне в тени стаканчика с карандашами. Но теперь почему-то он не казался мне обычной стекляшкой. Теперь он воспринимался уже как бриллиант «цвета голубиной крови». Его огни не погасли, просто их свет стал мягче, не таким ярким и режущим, как секунду назад.

– Товарищ Косачевский, а кем был Иоанн Златоуст? – нерешительно спросил Сухов.

– Отец церкви, святой, архиепископ Константинополя.

– Я не о том. Это я знаю. Это мы на уроках закона божьего учили.

– А что вас интересует?

– Ну, вообще…

Кажется, Сухов хотел выяснить социальное происхождение Златоуста и его политическую платформу.

– Из обеспеченной семьи, но достаточно прогрессивных для четвертого века взглядов, – серьезно сказал я.

– Прогрессивных? – поразился он.

– Вполне. Считал, например, труд основой общественного благосостояния. Выступал против рабства, обличал богатых и знатных. А в своих проповедях говорил, что все люди по природе своей равны между собой и что бедные обездолены из-за ненормального устройства общества.

Сухов был озадачен. Видимо, преподаватель закона божьего, рассказывая о Златоусте, не считал нужным говорить об этом.

– Ну и ну! Выходит, Златоуст к революции призывал?

– Нет, так далеко он не заходил, – не удержался я от улыбки. – Архиепископ константинопольский был просто филантропом и либералом. Златоуст пытался убедить богачей поделиться с бедняками. «Многие осуждают меня за то, что я нападаю на богачей, – говорил он, – но зачем они несправедливы к бедным? Обвиняю не богача, а хищника». Так что к большевикам он бы не примкнул…

Сухов засмеялся:

– К кадетам бы подался?

– Скорей всего.

– Чудно, – сказал Сухов и спросил: – Дать вам лупу?

Кажется, он не сомневался, что я последую его примеру и займусь подсчетом граней.

– Думаю, нам лучше довериться ювелиру ризницы. Сейчас тут немного разберемся и поедем к нему в гости. Вы этого барыгу, которого Волжанин допрашивает, раньше знали?

– Малость знал. Пушков он по фамилии, Иван Федорович. Барахольную лавочку на Сухаревке содержит – чуйки, поддевки, портки.

– Раньше попадался на скупке драгоценностей?

– Был такой случай. Когда в декабре Мишка Мухомор очистил витрину ювелирного магазина Гринберга на Кузнецком – помните? – мы с ним и свели первое знакомство. При обыске тогда девять золотых колец изъяли. Потому сегодня и заглянул к нему по старой дружбе… Камни у него в этом мешочке хранились…

– А что он говорит?

– То, что все говорят: купил у неизвестного.

– Но такие драгоценности в лавочку не каждый день приносят. Внешность «неизвестного» он описал?

Сухов усмехнулся. Складывая камни в мешочек, сказал:

– А чего ему не описать? Описал. Москва большая. Ищи-свищи. Он воробей стреляный: знает, где зерно, а где мякина.

– Связи его установлены? Я имею в виду клиентуру.

– Да Пушок со всеми связан, товарищ Косачевский. К нему «деловые ребята» со всех концов Москвы товар носят. Он из крупных барыг, на богатых. Если б, говорят, не жадность, то давно бы мог со своей лавочкой распрощаться и доходный дом купить.

– Мишка Мухомор в тюрьме? – спросил я.

– Уже гуляет. Его в клоповнике, учитывая пролетарское происхождение, всего месяц продержали.

– В Москве он?

– По правде сказать, не знаю. Мы же все больше наугад работаем: тут ткнул – там ткнул. Попал – не попал, взял – не взял…

– Вы все-таки выясните, где сейчас Мухомор.

Кабинет Волжанина находился рядом. Вид у лихого матроса был скучноватый. Взглянув на меня, он указал на сидящего против него лысою человека и сказал:

– Вот, товарищ Косачевский. Допрашиваю вышеозначенного гражданина.

– Надеюсь, мы вам не помешаем?

Волжанин промолчал, а «вышеозначенный» заулыбался:

– А чего нам мешать? Какие такие секреты? Все начистоту, по правде, по совести. Как говорится, где просто, там ангелов со сто, а где хитро, там ни одного.

– Все крутит? – спросил Сухов у матроса.

– Крутит, в брашпиль его мать, – выругался Волжанин. – Попался бы он мне в Кронштадте в семнадцатом…

– Это кто крутит? – с интересом спросил барыга.

– Ты крутишь.

С видом крайнего изумления он поочередно посмотрел на каждого из нас и всплеснул руками.

«Вышеозначенный» изображал добропорядочного обывателя, который впервые оказался в милиции и никак не может уразуметь, чего от него хотят. Честно жил, честно трудился, в поте лица добывал хлеб свой – и вот, пожалуйста. Взяли, схватили, привезли, допрашивают… А за что, спрашивается, за какие грехи? Ну если б еще старорежимные полицейские, фараоны, а то ведь свои, можно сказать, родные. И это недоумение выливалось в бурный поток слов.

– Товарищ революционный матрос, – с надрывом говорил Пушков, – ежели вы имеете хоть долю сомнений в моей преданности народной власти, казните меня своей рабоче-крестьянской рукой. Казните, дорогой товарищ матрос. Казните безо всякой жалости и сожаления. Как муху заразную раздавите, как вшу или иную какую микробу. Лучше мне принять мученическую смерть через расстреляние, нежели выслушивать ваши очень даже обидные намеки. Верьте – нет, а как на духу вам все рассказал. Ничего не утаил. В чем виновен – виновен, в чем нет – в том нет.

– Как же, дождешься от тебя правды, – вставил Волжанин.

– Во! Во! – как будто даже обрадованно завопил Пушков, тряся лысой головой и поглядывая на нас хитрыми глазками. – Опять намекаете. Очень даже обидно намекаете. А за что? Не знаю я того босомыжника, в смысле уголовного гражданина, что камни принес. Неизвестный он мне. Впервой его, на свою беду, увидел. А теперь вот муку мученическую за то принимаю, крест тяжкий на Голгофу несу…

– Ты понесешь! Как же! Ты и на Голгофу ухитришься на чужом горбу влезть. Чуждый ты социальный элемент, Пушков! А коли поглубже копнуть – контрреволюционер.

– Товарищ революционный матрос!…

– Ну что, что скажешь?

– Неизвестный он мне, – всхлипнул барыга. – За что же вы меня всячески обзываете и намеки делаете? Какой, позвольте полюбопытствовать, я есть контрреволюционер при своем сиротском происхождении?

Матрос, которого «вышеозначенный» мытарил никак не меньше двух часов, хрипло вздохнул, глаза его приобрели свинцовый оттенок.

Назад Дальше