— Не иначе, как немцы, — говорит кто-то.
Электрик Сидоров, большой пьяница, привалился к кормовой пушке и мечтает вслух:
— Эх, братцы! Хорошо бы теперь встретиться с немцами и айда вместе на какой-нибудь остров. Они бы вытащили водки, а мы — еще больше. Да еще закуски разной. И закрутить так денька на три. По-хорошему, по-братски, чтобы главного дьявола от зависти к нам понос прохватил. А потом по домам…
— Да, это бы куда лучше, чем на дне моря погибать, — отзываются матросы.
По распоряжению с рубки мы начали было задраивать люки, но тут же последовала другая команда:
— Отставить!
Показавшиеся дымки начали удаляться от нас. По-видимому, неизвестные корабли изменили курс.
Ночью прогремела команда:
— Приготовиться к погружению!
Матросы и офицеры на своих местах. Каждый знает, что это не встреча с неприятелем, а здесь предстоит ночевка. Поэтому никто не тревожится. Тем не менее чувствуется напряженность, и каждое слово командира ловится с лета.
— Застопорить дизеля! Пустить электромоторы!
Задраивается последний люк над боевой рубкой.
Я стою в самом носу. И не только ушами, но, кажется, каждою частицею своего тела прислушиваюсь к отрывистым приказаниям начальства. Да, сейчас я точный, как стрелка манометра. Вот команда, заставившая меня встрепенуться. Я быстро открываю клапан носовой цистерны и повертываю рычаг манипулятора. Потом кричу.
— Пошел помпы!
Электрик замыкает рубильники.
Загудел мотор помпы.
По трубам с металлическим звоном врывается вода. То же самое проделывается и в корме.
Концевые цистерны наполняются балластом. «Мурена» медленно утопает. Слышен голос человека, что следит за глубомером:
— Десять, двадцать футов!.. Сто! Сто три! Остановилась!
Мы мягко прикоснулись к грунту.
В лодке водворяется тишина.
Кок, пухлый и шаровидный человек, похожий на мяч-рыбу, уже давно возится у своего камбуза: готовит на электрической плите ужин. У него всегда глуповато-растерянный вид, словно он что-то потерял или о чем-то хочет вспомнить и не может.
«Камбузный Тюлень!» — прозвала его команда.
Пахнет жареным мясом, луком.
— Команде ужинать! — разносится радостная весть.
Каждый с мискою в руках примащивается там, где ему удобнее. С большим аппетитом уничтожаем мясо, рисовую кашу, какао со сгущенным молоком.
На ночь остается дежурить только один человек: следить за глубомером. Остальные все свободны.
Я лежу на рундуках, жую табак, — в лодке курить нельзя, — и думаю о той, чьи поцелуи так звонки.
Трещит звонок.
Вместе с другими срываюсь и я со своей постели.
Секунду-две мы смотрим друг на друга с недоумением:
— Что случилось?
В следующий момент уже начинаем понимать, что готовимся к всплытию.
Каждый стоит на своем месте. По команде повертываются нужные рычаги. Сжатый воздух с шумом выбрасывает из цистерн водный балласт. Лодка начинает подниматься. Точно пчелиный улей, гудят электромоторы. Некоторое время идем на глубине двадцати четырех футов. Осторожный командир не хочет сразу всплывать: через перископ он осматривает горизонт. Снова поднимаемся. Свист и шипение. Открываем люки. В уши что-то ударило, точно заткнуло их пробками. На две-три минуты мы остаемся глухими. Внутрь лодки врывается свежая струя воздуха. Дышим глубоко и жадно.
Утро тихое и туманное. Ползут, движутся белые призраки, прячут море. Мы идем медленно и чутко прислушиваемся. Командир то и дело протирает пенсне. Входим в полосу еще более густой мглы. Ничего не видно. Не помогают и бинокли — все загадочно и мутно, словно в молоко окунулась «Мурена». Кажется, что все живое здесь превратилось в блуждающий пар.
Застопорили машины. Ждем прояснения, одинокие среди мертвой тишины.
Но вот где-то проснулся ветер. Туман дрогнул, заколебался. Поплыли толпы бестелесных видений. Образовались прогалины, похожие на каменные ущелья, а в них серебристо засверкали фантастические реки. Вскоре весь простор стал чист, прозрачен и сиял свежестью утреннего солнца. Море и небо, словно после долгой разлуки, влюбленно смотрели друг на друга.
Мы снова тронулись в путь. Здесь наш мысленный квадрат. Долго блуждаем в безлюдье синей пустыни.
Вдруг торопливый возглас сигнальщика:
— Ваше высокоблагородие! Слева, на нос, что-то есть…
Вскидываются бинокли.
Для невооруженного глаза видна лишь маленькая черная точка. Она быстро катится навстречу «Мурене», как маленький шарик. Солнце бьет в глаза, ослепляет. До слез напрягаем зрение. К нам несется муха. А через минуту — нет, это большой жук скользит по голубому зеркалу, весь в золоте отраженных лучей.
— Подводная лодка! — с уверенностью определяет старший офицер.
— К погружению!
С быстротою испуганных кошек все метнулись внутрь лодки.
«Мурена» принимает балласт и при помощи горизонтальных рулей, похожих на рыбьи плавники, вонзается в недра моря. Идем под перископом.
Я у своих минных аппаратов.
— На фут уменьшить глубину! — командует командир.
— Есть на фут уменьшить глубину! — как эхо раздается в лодке.
— Носовые аппараты приготовить к выстрелу!
— Есть аппараты приготовить к выстрелу!
Открываем передние крышки минных аппаратов. В носу слышны всплески воды.
Тревожное ожидание. Я во власти судовой дисциплины. Душа будто затянута в железный корсет. Ни одной мысли. Весь — слух и напряжение.
Вдруг и сам я и все другие, что находились в носовом отделении, быстро присели, нагнулись, точно от полета брошенного камня. Грудь задохнулась втянутым воздухом.
За бортом послышались знакомые звуки смерти, похожие на торопливое клохтание — ко-ко-ко-ко… Это сверлит зеленую массу воды неприятельская мина, пущенная в нас. Она проносится над самою головою, так близко, что, кажется, заденет за череп.
В позвоночник будто вонзилась длинная ледяная игла. По телу разливается холодный ток. Я не вижу себя, но у других — помертвевшие лица, а взгляды, точно у быка, которому молотом ударили по голове. В этот момент страшного напряжения немногие секунды превращаются в мучительно долгие часы. Наконец медленно выпрямляются человеческие фигуры. Кто-то облегченно вздыхает:
— Не задела…
Молодой матрос Митрошкин все еще держится за голову, втянутую в плечи, словно старается предохранить ее от удара, и визгливо восклицает:
— Прошла, окаянная!.. Хи-хи-хи… Вот, братцы, чудо-то. Хи-хи-хи…
Он дергается весь, оглядывается. С посинелых губ опять срывается нервный смех. Потом Митрошкин спохватывается и начинает креститься.
Залейкин бросает шутку:
— Вот, черт возьми! Лодка наша — точно гитара: каждый звук отдается в ней…
Снова команда. Погружаемся глубже.
Что такое?
Взрыв за кормою, взрыв впереди. А через минуту — грохочущий лязг железа с правого борта, почти рядом. «Мурена», словно с испугу, шарахается в сторону.
Глубомер показывает шестьдесят два фута. Дно лодки царапает морской грунт. Раздается звук, похожий на скрежет зубов. Словно от страха, содрогается весь корпус.
В голове, как бумажки в вихре, скачут и кружатся обрывки мыслей. Представляется, что нас преследуют миноносцы. А может быть, при них есть и тральщики. Нас нащупают сетями и забросают бомбами. Тогда гибель неминуемая. Но что можно предпринять? Мы беспомощны. Мы только трагически таращим глаза…
Еще два взрыва по сторонам.
Море кажется минным складом.
По лодке проносится шепот:
— Гидропланы! Гидропланы нас преследуют…
Это известие исходит из рубки, от самого командира, единственного человека, который доподлинно знает, в чем дело.
С высоты мы безусловно видны для неприятеля. Он выслеживает нас, как чайка рыбу. Чтобы скрыться от него, мы должны зарыться глубже в море. Но под ногами опять слышен железный скрежет. А каждый посторонний звук, врывающийся внутрь лодки, теркой царапает нервы.
Дальше и дальше от этой проклятой мели! Только бы не заклиниться между камней!
Бухнуло что-то за кормою, точно кто молотком ударил по корпусу лодки. Матросы съежились и молча переглянулись холодными взглядами.
В горле у меня до боли сухо.
Наконец глубина в сто тридцать футов.
Ложимся на дно.
— Горячего чаю мне! — резко выкрикивает командир из офицерской кают-компании.
В матросском отделении моторист Залейкин налаживает свою мандолину.
Возвращаемся в свой порт.
Ночь. Не уснешь никак. Не спят и другие матросы. Зобов рассказывает им по астрономии, Залейкин свое несет:
— Нет, вот у нас в Пензенской губернии девки, так уж девки!
— Хороши?
— Эх, чудак! Наши девки черноземные, хлебные. Поглядеть — малина, а чуть прикоснешься — ток электрический.
— Только, говорят, толстопяты больно, — вставляет кто-то.
— А ты любишь овечьи ножки, как у городских. Нет, наши плотно на земле стоят. Бывало, пока ее за угол затащишь — весь потом обольешься. Значит, в поте лица добывай себе удовольствие. Так, что ли, в писании говорится, а?..
Кто-то грустит, что из дому давно нет писем.
В офицерской кают-компании сражаются в шахматы.
Выхожу на верхнюю палубу. Никого нет. Только на рубке двое несут свою вахту: старший офицер Голубев и рулевой Мазурин. Поднимаюсь к ним и присаживаюсь на край рубки.
— Не спишь, Власов? — спрашивает старший офицер.
— Освежиться захотелось, ваше благородие.
— Признайся уж откровенно — зазноба не дает покоя.
— Мышка соломку точит и то любви хочет, а я чистый хлеб ем да какао пью.
Такая приятная ночь, что говорить не хочется.
Стучат дизель-моторы, нижут морской простор, как швейные машины. «Мурена», без огней, черная, несется по глади моря, словно испуганная рыба. Вдоль бортов с шумом струится пена.
Я глотаю соленый воздух, а из головы не выходит Полина. Тоска по ней, словно крабы клешнями разрывают грудь. Чтобы забыться, смотрю в небо. Усеяно оно зернами золотой чечевицы. С правого траверза — недавно родившаяся луна. Где же горы на ней, как объяснял Зобов? И кажется уже, что это не луна, а серебряный ноготь, что состриг бог с большого пальца ноги. Ангелы не успели подхватить его, — он повис в темно-синем воздухе. И опять мысли, как перелетные птицы, несутся туда, на берег…
Так просидел до зари, пока не вошли в свою гавань.
Я отправился к Полине прямо на квартиру. Застал ее дома. В средине узкой и длинной комнаты, с одним окном, она примеряла на манекене какое-то платье.
— Здравствуй, Полина!
— А, вернулся…
Нехотя протягивает холодную руку и продолжает свою работу.
— Что с тобой, дорогая? Заболела, что ли?
— Да.
— Чем же это?
— Сердечной болью.
— Это что же за болезнь такая?
На мне недоверчиво-пытливый взгляд Полины. Спрашивает с раздражением:
— Лучше скажи-ка, как поживает твоя драгоценная жена?
Я в недоумении.
— Какая жена?
— Какие бывают жены у людей?
— Это кто же тебе набрехал?
— Слухами земля полна.
Голос у Полины сухой, как осенняя полынь.
Я понял лишь одно, что между нами все кончено. Счастье провалилось в черную яму. Кто ее выкопал? В замутившейся голове нет ответа.
На комоде скучно тикает будильник. Весь пол в разбросанных лоскутах. На столе — швейная машина, утюг, куски разрезанной материи. И вдруг — откуда он взялся? Передо мною, у противоположной стены, стоит страшно знакомый матрос: крупный и взъерошенный; весь вытянулся, точно на адмиральском смотру; на безусом, как у актера, лице движутся скулы, желтые глаза округлились; в одной руке — крепко сжатая фуражка, и я никак не могу прочитать на ней золотую надпись.
Зарябило в глазах.
Перевожу взгляд на Полину. Испуг и тревога у нее на лице. Опять смотрю в сторону противоположной стены. И только теперь замечаю большое трюмо, а в нем — мое отражение.
— Прощай, Полина, навсегда!
И, уже в дверях, дрогнувший голос толкнул в сердце:
— Подожди, Сеня!.. Вернись…
Я послушался.
На мою грудь падает темно-русая головка. Отчаяние, скорбь, признание, жалобы на безотрадное одиночество вырываются вместе с рыданиями. Мне всегда больно смотреть на женские слезы: в них есть что-то детское, беспомощное. Я клянусь, утешаю, целую милое лицо, соленое, как море…
Долго бушевал шквал душевного надрыва. Стало тихо. Ясным небом засияла душа.
Передо мною, как два маяка с синими огнями, мерцают глаза. В них — призыв земли, в них — радость солнца.
Целый день льет дождь. Поэтому матросы никуда не уходят с базы. На «Амуре» стоит гул человеческих голосов и музыки.
Я туго начинил себя патриотическими сведениями о войне и передаю газету Зобову.
— Может, заглянешь?
— Зачем?
— О войне здорово пишут.
— Нет, спасибо. Об этой человеческой глупости я почитаю потом, когда умные и добросовестные люди напишут серьезные книги.
Зобов сидит на рундуках и усердно занимается починкой своих старых штанов.
Меня все больше и больше интригует этот несуразный с виду человек. Я знаю почти всю команду, знаю, откуда каждый явился сюда, кто женат, кто холост, — все знаю. Но кто такой Зобов? У него широкие ладони, толстые пальцы, в заросших шрамах, с избитыми кривыми ногтями. Словом, у него руки, испытанные в физической работе. Это наводит на некоторые догадки и — только. Прошлое его — темно. В настоящем — недовольный человек, который все подвергает злой критике. Сейчас он рекомендует мне мир с очень плохой стороны. Всюду очень мало добра и очень много зла. Для него красота природы, что приводит меня в восторг, — только декорация. За нею он видит разбой, душегубство. И люди, поднявшиеся в своих знаниях до величайших высот, занимаются тем же разбоем, что и животные, — рвут и гложут друг друга.
— А ты? — спрашиваю я.
— И я! — мрачно восклицает Зобов. — Потому что я тоже живу на грешной земле. И мне некуда деться. Если бы можно переселиться на одну из планет, я охотно бы это сделал…
Против нас под звуки гармошки матросы танцуют краковяк. Зобов смотрит на них и на других матросов и хмурит большой лоб. Потом опускает свою отяжелевшую голову, думает.
— Эх, сколько в людях дури! — снова заговаривает Зобов.
— А именно? — спрашиваю я.
— Посмотри вон на Мазурина.
Мазурин — наш рулевой. Он стоит недалеко от нас, переодетый в новую форменку, и не знает, куда приколоть на груди Георгиевский крест.
— Не вижу тут никакой дури.
— А сейчас узнаем.
Зобов подзывает Мазурина и спрашивает его:
— Ты имеешь еще один крест, не Георгиевский, а другой?
Мазурин не понимает и таращит глаза.
— Ну, что дали тебе при крещении?
— Ношу, а что?
Зобов злорадствует:
— Так. Значит, на одной и той же груди у тебя два креста: на одном изображен распятый Христос, а на другом — Георгий Победоносец. Скажи теперь — во имя чего ты носишь первый крест и во имя чего второй?
— Блажной ты — и больше ничего! — бросает Мазурин и уходит.
— Ну и беспроволочный! — восторгается один матрос, глядя на Зобова. — Выходит, значит, что один крест дают человеку, чтобы не проливал людскую кровь, а другой за то, что пролил кровь. Здорово загнул!
— Ну, что ты скажешь на это? — обращается ко мне Зобов.
Говорить мне нечего, и я молчу.
Мысли Зобова пристают к моему мозгу, как репей к овечьей шкуре, и не дают покою.
Я, точно паровой котел, доведен до точки кипения. В душе, как воды в Бискайском заливе, бушуют вихри чувств. Начинаю яростные атаки, бурный натиск на Полину. Но она проявляет упорное сопротивление.
— А потом что?
Когда она задает этот вопрос, у нее трагически заостряется лицо.
— Что потом? Жизнь покажет путь…
— А если случится?..
Краскою стыда, словно малиновым соком, наливается ее лицо.
— Будем вместе радоваться новому человеку.
— Хорошо ты, Сеня, поешь, но только… Уж лучше по закону, как и все добрые люди делают…