Господин Орри, интендант Кемпер-Корантена, только что назначен контролером; господин де Фор с этой должности смещен. Говорят, будто новый министр человек умный и даровитый. Тем не менее назначение это всех поразило. Дорогие мои сестрицы, позвольте мне назвать этим именем ваших милых дочерей, ибо чувства, кои я к ним питаю, самые сестринские. Обнимите их, прошу вас, за меня, а также и вашего супруга, которому я всю свою жизнь буду строить глазки и выказывать благодарность.
Последние полтора месяца я изрядно недомогаю. У меня сильный понос, который, правда, избавил меня от ревматических болей и желудочных колик, но подобный способ лечения может оказаться опаснее самой болезни. Я исхудала, сильно ослабела, собираюсь принимать рвотное. Прощайте, сударыня, продолжайте все же хоть капельку любить меня. И поверьте, никто не любит вас сильнее и не уважает, не почитает вас более моего. Я была бы бесконечно счастлива, когда бы могла жить подле вас. Разлука с вами кажется мне что ни день все более жестокой и бесконечно меня печалит. Какие бы беды ни выпали на мою долю, чувства мои к вам неизменны и никогда не ослабеют.
ПИСЬМО XXVI
Из Парижа, март 1730
Я обижена на вас за ваше последнее письмо. Вы обвиняете меня, и в высшей степени несправедливо, в том, будто я не люблю вас, и добавляете к этому, что, дескать, ежели кого любишь, то перенимаешь все его мысли и чувства. Увы, сударыня, на беду свою, я слишком поздно встретила вас. Повторю снова то, что уже тысячу раз вам говорила. С той самой минуты, как я вас узнала, я почувствовала к вам приязнь и глубочайшее доверие. Мне доставляет искреннюю радость сознаваться вам во всех своих слабостях; одна вы сумели образовать мою душу — она рождена была для добродетели. Вы с вашей терпимостью, с вашим знанием света, к которому, однако, не питаете ненависти, с вашим умением прощать, сообразуясь с обстоятельствами, узнав о моих прегрешениях, не стали презирать меня. Я показалась вам достойной сострадания и хотя и виновной, но не вполне разумеющей свою вину. К счастью, сама любовная страсть моя рождала во мне стремление к добродетели. У меня множество недостатков, но я привержена добродетели, я почитаю ее. Не отнимайте же у меня своим подозрением сего моего достоинства. Как признательна я вам, что вы все же любите ту, которая так плохо следует вашим советам и еще меньше столь прекрасным примерам! Но любовь моя непреодолима, все оправдывает ее. Мне кажется, она рождена чувством благодарности, и я обязана поддерживать привязанность шевалье к дорогой малютке. Она — связующее звено между нами; именно это и заставляет меня иной раз видеть свой долг в любви к нему. Если есть в вас чувство справедливости, поверьте — нельзя любить сильнее, чем я люблю вас; нет, не можете вы усомниться в этом. Я люблю вас самой нежной любовью — люблю, как мать свою, как сестру, дочь — словом, как любишь всякого, кому ты обязан любовью. В моем чувстве к вам заключено все — почтение, восхищение и благодарность. Никто и ничто не может вытеснить из моего сердца столь высокочтимого друга, как вы. Не пишите же мне больше вещей, которые терзают меня.
Я все откладывала письмо к вам потому, что — признаться ли? — мне хотелось наказать вас; но я себя же самое и наказала за это мстительное чувство, лишившись единственной своей радости — беседовать с вами! Д’Аржанталь свидетельствует вам свое почтение. Он очень был занят в связи со смертью Лекуврер. Расскажу вам всю эту историю немного подробнее.
Госпожа Бульонская капризна, жестокосердна, необузданна и чрезвычайно распутна; вкусы ее простираются на всех — от принцев до комедиантов. В прошлом месяце ей вздумалось вдруг влюбиться в графа Саксонского{95}, который со своей стороны нисколько в нее не влюблен. Не то чтобы он так уж свято хранил верность Лекуврер, давней и постоянной своей привязанности, — одновременно с ней у него бывало множество мимолетных капризов, — но любовные притязания госпожи Бульонской нимало ему не льстили, и не было у него охоты отвечать на них; а та весьма оскорблена была таким пренебрежением к своим прелестям и не сомневалась, что единственным препятствием, мешающим графу ответить на ее страсть, является Лекуврер. И дабы препятствие это сокрушить, она решила от комедиантки избавиться. Она приказала изготовить особые пастилки и с их помощью собралась привести в исполнение страшный свой замысел, а орудием ее мести должен был стать некий молодой аббат, которого она до тех пор вовсе не знала. Аббат этот слыл живописцем. Однажды в Тюильри к нему подошли двое неизвестных и после довольно продолжительного разговора, главным предметом коего была бедность аббата, предложили ему помочь выбраться из его нищего состояния, если он согласится под видом живописца проникнуть к Лекуврер и дать ей отведать пастилок, которые заранее будут ему вручены. Бедный аббат всячески отговаривался от этого черного злодеяния, но те двое ему сказали, что он уже не волен отказываться, а ежели не сделает того, чего от него требуют, поплатится за это собственной жизнью. Аббат испугался и пообещал, что выполнит все. Его препроводили к госпоже Бульонской, которая подтвердила и посулы, и угрозы и вручила ему пастилки. Между тем аббат попросил дать ему несколько дней для исполнения ее поручения. Однажды мадемуазель Лекуврер, вернувшись из театра вместе с одним из наших друзей и актрисой по имени Ламотт, находит у себя анонимное письмо, в коем ее настоятельно просят явиться одной либо в сопровождении надежного друга в Люксембургский сад — там у пятого дерева на одной из больших аллей будет ждать ее человек, который должен сообщить ей нечто в высшей степени для нее важное. Поскольку был как раз час назначенного свидания, она тут же садится в карету и отправляется в указанное место вместе с лицами, которые с ней приехали. Там ждет ее аббат, который, подойдя к ней, рассказывает о возложенном на него гнусном поручении и говорит, что не способен оное злодеяние исполнить, но не знает, как ему теперь быть, потому что уверен, что его убьют. Лекуврер сказала, что ради безопасности их обоих необходимо немедленно же донести обо всем начальнику полиции. Аббат на это ответил, что он опасается, как бы этим поступком не нажить себе врагов, слишком могущественных, чтобы суметь им противостоять, но что, ежели она считает эту предосторожность необходимой для своей безопасности, он готов не колеблясь подтвердить свой рассказ. Лекуврер тут же в собственной карете отвезла его к господину Эро; тот, выслушав рассказ аббата, потребовал от него пастилки и бросил собаке, которая спустя четверть часа сдохла. После этого господин Эро спросил его, какая из двух Бульонских{96} дала ему это поручение, и, когда аббат ответил, что герцогиня, не выказал ни малейшего удивления. Он продолжал расспрашивать аббата и в конце концов задал ему вопрос: согласится ли он подтвердить свои показания? Тот на это ответил, что-де пусть его посадят в тюрьму и устроят с госпожой Бульонской очную ставку. Тогда начальник полиции велел ему ехать домой, а сам отправился доложить обо всем кардиналу. Тот сильно разгневался; вначале он хотел, чтобы дело было расследовано по всей строгости, но родные и друзья дома Бульонских стали убеждать кардинала не предавать огласке столь постыдную историю, и им удалось его уговорить. Прошло несколько месяцев, и неизвестно каким образом, но история эта выплыла наружу. Она наделала ужасного шума. Деверь госпожи Бульонской сообщил о ходящих толках своему брату и сказал, что его жене надобно во что бы то ни стало очиститься от этого подозрения, а для этого следует добиваться предписания на арест аббата, дабы упрятать его в тюрьму. Получить предписание оказалось делом нетрудным — беднягу арестовали и препроводили в Бастилию. Там подвергнут он был допросу. Он продолжал держаться своих показаний. Пытались воздействовать на него угрозами и посулами, убеждая отречься от своих слов. Предлагали всякие ухищрения — требовали, например, чтобы он разыграл сумасшедшего или объявил все это выдумкой, на которую будто бы толкнула его страсть к Лекуврер в надежде таким способом добиться ее любви. Ничто его не поколебало, он твердил все то же. Его оставили в тюрьме. Между тем Лекуврер написала его отцу, жившему в провинции и не знавшему о том, что с ним случилось. Бедняга немедленно приехал в Париж и начал хлопотать, требуя, чтобы сына либо судили по всей форме, либо выпустили на свободу. Он дошел до кардинала, и тот тогда спросил у госпожи Бульонской, желает ли она, чтобы делу был дан ход, потому что долее держать аббата в тюрьме уже невозможно. Госпожа Бульонская опасалась расследования, а так как покончить с аббатом в Бастилии у нее не было возможности, она дала согласие, чтобы его освободили. О том, что отец его два месяца пробыл в Париже, сыну никто ничего не сказал. Отец вернулся к себе, сын же имел неосторожность остаться в Париже. И вдруг он исчез; никто не знает, жив он или умер, о нем ничего больше не слышно. С тех самых пор Лекуврер держалась настороже. Однажды в Комедии, после того как отыграли первую пиесу{97}, пришли ей сказать, что госпожа Бульонская требует ее к себе в ложу. Лекуврер чрезвычайно удивилась и просила передать герцогине, что не одета и в таком виде явиться перед ней не может. Герцогиня послала за ней сызнова. На второй зов Лекуврер велела ответить, что ежели герцогиня и простит ей неприбранный вид, то этого никогда не простит ей публика, но, дабы повиноваться приказу, она после спектакля будет стоять у ложи герцогини, когда та станет из нее выходить. Госпожа Бульонская велела сказать, чтобы ждала непременно, а при выходе подозвала ее, всячески обласкала, весьма хвалила ее, уверяя, что игра ее доставила ей несказанное удовольствие. Несколько дней спустя во время спектакля Лекуврер вдруг почувствовала себя дурно, так что пиесу не смогли доиграть до конца. Когда вышел актер объявить о том публике, весь партер с волнением расспрашивал о ее состоянии. С того самого дня начала она таять и исхудала ужасно. Наконец, в тот день, когда ее в последний раз видели на сцене, она играла Иокасту в Вольтеровом «Эдипе». Роль эта требует немало усилий. Перед началом представления у нее открылся кровавый понос, столь сильный, что во время спектакля она раз двадцать бегала в нужник и всякий раз ходила чистой кровью. Она выглядела до того слабой и измученной, что просто жалость брала, глядя на нее. Я ничего не знала о ее болезни, а и то несколько раз сказала госпоже де Парабер, что мне очень ее жалко. Между двумя пиесами нам сказали, что с ней такое. Но нас поразило, что она появилась и во второй пиесе и сыграла в «Флорентинце» весьма длинную и весьма трудную роль и отменно с ней справилась и, казалось, играла с удовольствием. Все были чрезвычайно ей признательны за то, что она продолжает спектакль, чтобы не стали говорить, как уже это было однажды, будто ее отравили. Бедняжка уехала домой, а четыре дня спустя, когда говорили, что она уже вне опасности, в час пополудни внезапно скончалась. У нее сделались сильные конвульсии, а их никогда не бывает при кровавых поносах, — она истаяла словно свеча. Ее вскрывали — все кишки оказались покрытыми язвами. Говорят, будто ее отравили с помощью промывательного. Свое завещание она написала за четыре месяца до смерти. Никто не сомневается, что после закрытия сезона она покинула бы Комедию. Вся публика очень сокрушается по поводу ее столь жалкой кончины. Появись подозреваемая особа эти дни в Комедии, ей бы несдобровать — ее выгнали бы из зрительного зала. А у нее еще хватало наглости ежедневно посылать к Лекуврер узнавать о ее состоянии. Исполнителем своей воли она назначила д’Аржанталя; у него достало соображения не побояться насмешек, и люди умные одобряют его. Господин Бертье говорит, что он правильно поступает, потому что честному человеку никогда не следует отказываться от возможности сделать доброе дело. Вы можете не сомневаться в том, что все вышеизложенное — чистая правда: я знаю все это из уст близкой подруги Лекуврер. Прощайте, сударыня, не сомневайтесь, прошу вас, в глубочайшей моей к вам привязанности.
ПИСЬМО XXVII
Декабрь 1730
Уже тысячу лет, сударыня, не свидетельствовала я вам своего почтения; это, разумеется, отнюдь не означает, что я забыла все те радости, коими наслаждалась у вас в Женеве. Память, подкрепляемая чувством, то и дело живо воскрешает во мне все до мельчайших подробностей. В мыслях своих совершаю я дальние путешествия — приезжаю к вам и обнимаю вас, плача от радости; и сердце сжимается от тоски, когда, опомнившись, я понимаю, что все это одни мечты. Позвольте мне обнять дорогих моих сестер, добрых моих подруг{98}; для меня такое удовольствие любить вас, и мне так недостает вас здесь для моего счастья. Госпожа де Ферриоль прельщает меня еще одним путешествием в Пон-де-Вель; она чувствует себя уже лучше. Что до меня, то я похвалиться здоровьем не могу. У меня сильное несварение желудка, ужасные головные боли, часто бывает насморк, и я очень слаба.
Хочу отдать вам отчет о состоянии денежных дел моих. Вам известно, что у меня давно накопилось много долгов, и я все время тратила деньги, не зная толком, сколько могу тратить. Наконец, уставши от этого беспорядка, я, чтобы заплатить свои самые неотложные долги, заняла две тысячи экю, которые верну через четыре года, выплачивая в год по тысяче восьмисот ливров от своих доходов; тем самым я должна буду обходиться тысячей двумястами в год. Окажусь я в изрядно стесненных обстоятельствах, но какое это будет облегчение — знать, что отныне я должна только четыре тысячи четыреста ливров господину Пари де Монмартелю, которому буду выплачивать по тысяче ливров в год. Какое это будет счастье — не видеть больше никаких кредиторов — не столько они рады будут избавиться от меня, сколько я расплатиться с ними, потому что все это добрые люди, которые отнюдь меня не беспокоили. Я имела удовольствие уладить свои дела с Софи таким образом, что она сейчас богаче меня; надеюсь, что наши доходы мы будем проедать вместе. Не могу выразить, какую радость испытываю я теперь, после того как приняла это решение со всеми расплатиться, чтобы уже никому не оставаться должной.
Помнит ли еще обо мне госпожа П.? Она выказала бы себя весьма неблагодарной, если бы хоть немножко не любила меня, ибо я бесконечно ее уважаю. Не забудьте, прошу вас, поклониться от меня господину де Казу. Герцогиня де Сен-Пьер очень расспрашивала меня о его здоровье и поручила мне передать ему сердечный поклон. Она очень к нему благоволит, судя по тому, что мне о нем говорила. Скажите ему, что дама эта все хорошеет, у нее все такой же прекрасный цвет лица, все такие же прекрасные шея и грудь — она осталась совсем такой, какой была в двадцать лет. Она весьма любезна, у нее превосходные манеры и — строгий муж, который, хорошо зная свет, сумел привить ей очаровательную обходительность. Она умеет держаться светской дамой, не унижая при этом остальных. Нет в ней ни капли высокомерия; она весьма остроумна, каждому умеет сказать приятное, и всякий чувствует себя при ней непринужденно.
Несколько дней тому назад я сама лично передала от вас поклоны госпоже де Тансен. Вы удивлены? Но читайте дальше, вы удивитесь еще больше. Я была в комнате ее сестры; она вошла, я хотела выйти вон, как всегда делаю при ее появлении, поскольку на мое приветствие она обычно не отвечает; и тут она вдруг весьма смущенно со мной заговорила, похвалила бывшее на мне платье, посетовала на здоровье своей сестры, в общем битых два часа беседовала со мной, и притом весьма дружелюбно. Речь зашла о нашем пребывании в Бургундии, в Пон-де-Веле, в Женеве. Воспользовавшись этим, я сказала, что на днях получила от вас письмо, где вы просите передать ей поклон. На это она отвечала, что весьма этому рада, она-де уже бог знает как давно ничего о вас не слыхала. Я уверила ее, что не вы в этом виноваты, ибо почти во всех своих письмах передаете ей приветы, но, поскольку все это время я не имела чести ее видеть, я всякий раз передавала их через различных лиц, в том числе через д’Аржанталя; что особенно сердечные поклоны вы передали ей, когда я уезжала из Женевы. Она ответила, что это доставляет ей тем большее удовольствие, что она чувствует к вам давнюю приязнь. Она засыпала меня вопросами о вашем здоровье и положении ваших дел. Я рассказала о том, как вы их уладили; на это она заметила, что в этом узнает вас и что никто другой не способен был бы действовать столь толково и благородно. С этого дня мы не раз с ней виделись и разговаривали, словно и не было между нами никакой ссоры, — и безо всяких объяснений. Мне бы хотелось, чтобы все так оставалось и впредь. У нее я не бываю. Мне трудно будет этого избежать; но коли я к ней и пойду, то держать свои чувства буду при себе.
У нас только и разговоров, что об аббате Парисе, о чудесах, творящихся на его могиле, да о конвульсионерах{99}. Одни видят в этом чудо, другие все это считают жульничеством. Оба лагеря доходят до неистовства. Те, кто не примыкает ни к одному из них, а также добрые католики, в этом не разбираются, и они на истинном пути. А вокруг — сплошь клевета, ненависть, злоба и мошенничество. Лучшие из них — просто фанатики, прочие же считают, что все им дозволено. Вот что составляет предмет всех разговоров, а господа де Б. перелагают все это в куплеты. Есть куплеты о вдовствующей герцогине{100}, но они слишком грубые, чтобы я могла их вам послать. В Опере дают «Каллирою», и хоть сама опера красива и занимательна, успеха она не имеет. Однако хорошим тоном нынче считается в Оперу ездить только по пятницам. Впрочем, и здесь все проникнуто враждой двух партий — сторонники Лемор теперь более многочисленны, нежели обожатели Пелисье. В последнюю влюблен д’Аржанталь, у них роман, и он тщательно это скрывает. Он воображает, будто я об этом не знаю, а я остерегаюсь в разговорах с ним касаться сего предмета. Она от него без ума — самонадеянности в ней столько же, сколько и в Лекуврер, но эта вдобавок еще и глупа, так что никаких безумств из-за нее он совершать не станет. Поистине смешно, чтобы человек с его положением и умом был вечно пришит к юбке какой-нибудь актерки. Все сторонники Лемор находят игру Пелисье преувеличенной и ненатуральной. Они уверяют, будто д’Аржанталь и его товарищи дурно влияют на нее. Меня это огорчает; но, зная, сколь безоглядно предается он своим увлечениям, утешаюсь тем, что связь эту он держит в тайне, а следовательно, достаточно бывает в свете, чтобы отвлекаться. Что до господина Пон-де-Веля, то он чувствует себя превосходно, в высшей степени любезен и часто справляется у меня о вашем здоровье. Господин де Ферриоль находится в добром здравии, только глух как тетерев и изрядный обжора. Вот вам точный отчет о всех здешних новостях, — но о сердечных своих делах я пока еще отчета вам не даю. Что касается вас, то вас я люблю безусловно. Наша дружба составляет радость моей жизни, но порой и печаль ее, ибо как подумаю, что я не вижу той, которую так нежно люблю, сердце у меня всякий раз сжимается. Любите же меня, сударыня, так же, как я люблю вас.
ПИСЬМО XXVIII
Из Парижа, 1731
Здоровье мое, сударыня, понемногу поправляется. Выздоравливала я долго, но долгой была и болезнь моя. Нет ничего удивительного, что мне так трудно восстанавливать свои силы. Ваша ко мне доброта и добрые пожелания бесконечно поддерживают меня, и я благодарю вас за это от всего сердца. Письма ваши доставляют мне огромное удовольствие, но радость быть столь любимой вами омрачается мыслью об огорчении, которое я доставляю вам. Право же, сударыня, нежной своей привязанностью к вам я вполне заслужила ваше расположение. Я люблю и уважаю вас так, как вы этого заслуживаете, то есть безмерно. Удостаивайте же меня и впредь своей любовью, сударыня, я умерла бы от горя, когда бы вы перестали питать ко мне дружеские чувства.
Госпожа де Тансен, как вы знаете, уже четыре месяца как выслана в Аблон{101}. Она была очень больна. Астрюк{102} ведет себя подобно Роланду{103}. Уж не знаю, в шутку это или всерьез; но в чем нет сомнений, так это в том, что ее никто не жалеет, и немало есть людей, которые говорят, что ей ничего теперь не остается, как умереть. Приятные разговоры, нечего сказать. Господин де Сен-Флорантен при смерти; ежели он выживет, то либо поумнеет, либо таким и останется. Господин де Жевр и герцог д’Эпернон по-прежнему в изгнании{104}. Заговор их называют «Комплотом малолетних». Все над ними потешаются. Господин де Беддеволь{105} был в числе заговорщиков; репутация у него отнюдь не блестящая. Говорят, он опасный вольнодумец, да к тому же еще и мошенник. Прощайте, сударыня, больше писать не могу, слишком я еще слаба.