Соната дьявола: Малая французская проза XVIII–XX веков в переводах А. Андрес - Жак Казот 2 стр.


Шевалье чувствует себя уже лучше и скоро должен вернуться сюда. Вот вам маленькая история, довольно забавная. Некий каноник собора Парижской богоматери, семидесяти лет от роду, известный янсенист, человек большого ума и безукоризненной репутации, профессор нескольких университетов, гроза молинистов{13} и любимец парижского архиепископа, пал жертвой своего желания посмотреть комедию. Не раз говорил он друзьям своим, что мечтает хоть перед смертью побывать в театре, ибо страстно желает воочию узреть то, о чем беспрерывно слышит толки. Однако слова его каждый раз принимались за шутку. Между тем лакей каноника не однажды спрашивал у него, что собирается он делать со старыми платьями своей покойной бабушки, которые до сих пор у себя хранит, а тот всякий раз отвечал, что они могут еще пригодиться. В конце концов, будучи не в силах долее противиться своему желанию, каноник признался этому лакею, старому своему слуге, коему всецело доверял, что намерен, воспользовавшись бабушкиными нарядами, переодеться в женщину. Лакей был поражен; он пытался отговорить своего господина от безрассудного этого маскарада, доказывая ему, что наряды эти старомодны и тотчас всем бросятся в глаза, тогда как, оставаясь в собственной одежде, ничьего внимания он не привлечет, поскольку в театре всегда полным-полно аббатов. Но каноник его доводам не внял — он боялся быть узнанным своими студентами. Он уверял, что ввиду его преклонных лет немодное платье не вызовет удивления. И вот он напяливает высокий чепец, обряжается в платье с приподнятой юбкой и всякого рода оборочками, которые в прежние времена употреблялись вместо панье{14}, и, явившись в таком виде в Комедию, садится в амфитеатре. Как вы понимаете, фигура эта вызывает удивление. Соседи начинают между собой шептаться, поднимается шум. Арман, актер, в тот вечер игравший Арлекина, заприметил каноника, прошел в амфитеатр, поглядел на сию странную особу, затем, приблизившись, сказал: «Сударь, мой вам совет — улепетывайте-ка отсюда, вас распознали, над вашим уморительным нарядом уже смеется весь партер; боюсь, что это кончится скандалом». Бедняга, очень смущенный, благодарит комедианта и умоляет помочь ему выйти из зала. Арман велит ему следовать за собой, но, торопясь вернуться на сцену, где уже приближается его выход, идет так быстро, что в дверях каноник теряет его из виду. Он слышит позади себя взрывы хохота, он выбегает на площадку, от которой идут вниз две лестницы — одна на улицу, другая в комнату полицейских. Незнакомый с расположением театра, каноник, на беду свою, пошел не в ту сторону и угодил прямо в эту комнату. Дежурный полицейский как раз находился там. При виде странной женской фигуры с виноватым, испуганным выражением лица он решил, что перед ним переодетый мошенник, тут же арестовал его и препроводил к начальнику полиции господину Эро{15}. Бедный наш профессор, заливаясь слезами, предлагал полицейскому сто луидоров, чтобы тот его отпустил, он рассказал ему всю свою историю, назвал себя, но негодяй был неумолим — должно быть, впервые в жизни отказался он от мзды, чтобы учинить этот ужасный скандал. А начальник полиции, увидев каноника в подобных обстоятельствах, был рад-радехонек, поскольку сам принадлежит к придворным молинистам, — он принялся вовсю его распекать и в присутствии многих людей назвал его имя. Янсенист плакал навзрыд. Теперь ему послано королевское предписание{16}, по коему обязан он выехать из Парижа за шестьдесят лье от города, не знаю уж точно, куда именно.

На этих днях господин де При{17}, находясь в покоях короля, облокотился о стол и от свечи у него загорелся парик. Он поступил так же, как поступил бы на его месте любой, — стал топтать его ногами, чтобы затушить, после чего снова надел на голову. В комнате от этого распространилась изрядная вонь. В эту минуту вошел король; удивившись неприятному запаху и не понимая его происхождения, он сказал безо всякой задней мысли: «Что-то здесь скверно пахнет, похоже, палеными рогами». При этих словах, как вы догадываетесь, все стали смеяться — короля и все благородное собрание так и трясло от хохота. Бедному рогоносцу ничего не оставалось, как спастись бегством.

Госпожа де Парабер рассталась с господином первым конюшим, и господин д’Аленкур теперь находится неотлучно при ней, хотя я уверена, что любовником ее он никогда не станет. Со мной она чудо как мила. Она хорошо понимает, что я не хочу, чтобы меня считали ее наперсницей; а так как она знает, что всем известен малейший ее шаг, она уже и не предлагает мне участвовать в своих увеселениях. Она постоянно твердит мне, что для нее нет большего удовольствия, чем видеть меня у себя, и всякий раз, как я только пожелаю, будет несказанно мне рада — ее карета всегда к моим услугам. Не кажется ли вам, что с моей стороны было бы просто нелепо совсем отказаться видеть ее? Да у меня ведь и нет, собственно, причин быть на нее в обиде, напротив, разве не оказывает она мне то и дело тысячу любезностей? Никто не заподозрит меня в том, что мы с ней закадычные подруги, если я все же буду время от времени с ней встречаться. Словом, постараюсь вести себя как можно осмотрительнее. Но, говоря по совести, сударыня, я ничего не заметила такого, что подтвердило бы слухи о ее новом увлечении: держится она с ним весьма учтиво, скромно и совершенно холодно. Единственное, что может показаться подозрительным, это то, что, невзирая на все толки, она продолжает его принимать. Но она говорит, что вовсе не намерена похоронить себя заживо; что откажись она сегодня принимать д’Аленкура, завтра понадобится отказать от дома кому-нибудь еще, и так мало-помалу придется разогнать всех, а от пересудов это все равно не спасет: останься она даже в полном одиночестве, все равно станут говорить, что она прогнала всех только для виду; так что она, по ее словам, предпочитает вовсе не оправдываться, а положиться на время. Прощайте, моя дорогая, мне, как всегда, бесконечно жаль расставаться с вами; но почта отправляется с минуты на минуту.

ПИСЬМО IV

Из Парижа, 6 — 10 января 1727

Вас, должно быть, удивляет, что я так долго не писала. Но я питаю к вам слишком большую привязанность, сударыня, чтобы не льстить себя надеждой, что, несмотря на мое молчание, вы не усомнитесь во мне. Я очень часто о вас думала, и ежели уж ни разу не выразила вам своих чувств, значит, и в самом деле не было у меня ни минутки свободной. Сердце мое занято вами беспрестанно, и печаль разлуки ничуть не уменьшилась с того дня, как вы покинули Париж: каждое мгновение чувствую я, чего лишилась. Обрести друга, подобного вам, и оказаться с ним в разлуке — может ли быть что-нибудь горше? Об этом слишком мучительно думать. Поговорим лучше о другом.

Вчера вечером скончался принц де Бурнонвиль: смерть его была неизбежна: он умер и очень молодым, и очень дряхлым. Его жалеют, но никто о нем не скорбит, ибо положение его было столь горестным, что для него же самого лучше было окончить свою жизнь, нежели продолжать влачить ее в таких страданиях, — он ведь уже не в силах был ни говорить, ни дышать. Мне кажется, трудно было его душе расставаться с телом — ведь в сущности тела-то уже не было. В завещании, составленном еще четыре года тому назад, он отказал мне две тысячи экю. Я очень рада, что оно не сохранилось. Ведь те, кто ничего не знает о дружеском его ко мне расположении в ту пору, когда он бывал частым гостем господина де Ферриоля, бог знает что стали бы болтать по этому поводу. Своей наследницей он назначил герцогиню де Дюрас; он весьма щедро вознаградил своих слуг, ни один не забыт. Вас это немало удивит, сударыня, но уже через четверть часа после его кончины было решено и объявлено, что его вдова выходит замуж за герцога де Рюффека; а еще больше поразит вас то обстоятельство, что зачинщиками сего неприличия явились кардинал де Ноайль и маршальша де Грамон, матушка госпожи де Бурнонвиль (она — урожденная де Ноайль). Герцог де Рюффек — сын господина де Сен-Симона, ему двадцать пять лет. У него всего двадцать пять тысяч ливров ренты, и происхождения он, как видите, не бог весть какого, а у госпожи де Бурнонвиль рента в тридцать три тысячи ливров. Она молода, хороша собой и принадлежит к высшему свету как по рождению, так и по покойному мужу. А госпожа де Сен-Симон в большой дружбе с кардиналом де Ноайлем. Она не раз говорила о герцоге де Бурнонвиле, что он человек обреченный и как она была бы счастлива, если бы после его кончины вдова согласилась выйти за ее сына. И в тот самый час, когда герцог отдает богу душу, она спешит к кардиналу и, не дав ему даже закончить обеда, понуждает его тут же отправиться к госпоже де Бурнонвиль просить для сына ее руки. Маршальша де Грамон дала свое согласие на этот брак и сказала кардиналу, что очень этому рада, однако следует до времени держать это в секрете. Но кардинал сказал, что вовсе молчать не намерен, а, напротив того, будет всем об этом рассказывать, и таким образом известие об этом браке распространилось еще до того, как господин де Бурнонвиль был предан земле. Умер он 5-го, а 9-го были посланы извещения всем родственникам и друзьям. Все возмущаются. Свадьба будет по прошествии сорока дней. Назавтра после похорон герцогиня де Дюрас и госпожа де Майи, сестры покойного, нанесли вдове визит — она встретила их в траурном платье, под густым слоем румян, и тут же находился и ее суженый, явившийся в качестве будущего супруга. Брак этот заключается отнюдь не по сердечной склонности, любовью здесь и не пахнет. Вокруг всего этого много разговоров.

Борьба между поклонниками мадемуазель Лемор и сторонниками мадемуазель Пелисье ото дня ко дню все больше разгорается. Обе комедиантки бешено между собой соревнуются, благодаря чему Лемор становится очень недурной актрисой. Случается, что в партере вспыхивают споры, да такие жаркие, что еще немного — и дело дойдет до шпаг. Обе дамы ненавидят друг друга, как жабы, а уж болтают они обе просто прелесть что такое! Мадемуазель Пелисье — особа очень наглая и очень взбалмошная. На днях в Булонском дворце она за столом в присутствии неких крайне подозрительных особ во всеуслышание возвестила, что дорогой ее супруг, господин Пелисье, — единственный в Париже мужчина, который не носит рогов. Что касается Лемор, то она глупа как пробка, зато голос у нее удивительный, не сравнимый ни с чьим другим, и играет она с большим чувством, в то время как игра Пелисье — это прежде всего большое искусство. Последнюю, переиначив ее имя, иные называют Подлянкой. Мюрера вот уже три месяца как перестала бить лихорадка, теперь им овладело благочестие. 14-го сего месяца будут давать «Прозерпину». Цереру играет Антье, Прозерпину — Лемор, Аретузу — Пелисье, Плутона — Тевенар, Асколафа — Шассе. Таково распределение ролей; говорят, оно как нельзя более удачно. И все же я сомневаюсь, чтобы эта опера имела успех, — речь идет там о покинутой любовнице, вспоминающей дни былой любви, о маленькой девочке, которая собирает цветы и плетет из них гирлянды, о старике вознице, грубом и влюбленном. Один только эпизод — «Алфей и Аретуза», пожалуй, еще довольно трогателен, все же остальное холодно, тягуче и скучно. Господин де Носе{18} на днях уверял меня, будто это лучшая опера на свете, — в ней-де заключена аллегория{19}, и в этом ее очарование. Я на это ответила ему, что, возможно, она доставила удовольствие особе, для коей была сочинена, но что до меня, то я никакого почтения к оной особе не испытываю, никогда ее не видела и ее разрыв с королем, ее пени, ее печали — все это не способно меня растрогать. Комедия приходит в упадок, все хорошие актеры собираются покинуть ее, а дурные играют из рук вон плохо и никаких надежд не внушают.

Король сейчас в Марли, где по вечерам ужинает с придворными; а у королевы теперь по утрам завтракают. Такого заведения еще не бывало — никогда прежде королева не вкушала пищу вместе с придворными дамами. Идут разговоры о войне{20}, наши кавалеры весьма ее жаждут, дам же наших она не слишком пугает. Давненько не тешили они себя тревогами и радостями военных кампаний; видно, им охота проверить, очень ли будут они печалиться в разлуке со своими милыми.

…Сию минуту узнала, что будут сокращать бессрочные ренты{21}. Ни у меня, ни у вас ее нет — этим и утешаюсь. Последнее время мне что-то неможется. Вчера я велела отворить себе кровь. Я принимаю железо, я похудела; надеюсь, это не будет иметь дурных последствий. Прощайте, сударыня, не оставляйте меня и далее своим добрым расположением — оно служит мне лекарством от всех моих недугов, как телесных, так и душевных. Кстати, здесь имело место одно происшествие, от которого волосы встают дыбом{22}, — до того мерзкое, что невозможно написать о нем. Но все, что ни случается в этом государстве, предвещает его гибель. Сколь же благоразумны все вы, что не отступаете от правил и законов, а строго их блюдете! Отсюда и чистота нравов. А я что ни день, то все больше поражаюсь множеству скверных поступков, и трудно поверить, чтобы человеческое сердце было способно на это. Иной раз мне кажется, что уже ничто не способно поразить меня, но назавтра же я убеждаюсь, что ошибалась.

ПИСЬМО V

Из Аблона, 5 мая 1727

Как поживаете, сударыня? Не сообщите ли что-либо о себе? Или вы решили наказывать меня за долгое молчание? Слишком уж суровая кара со стороны такой справедливой особы, как вы, и к тому же она несоразмерна вине. Ведь не можете же вы усомниться в моем сердце? Для этого вы слишком хорошо его знаете. Ваше молчание сродни неблагодарности и забвению. Ради всего святого! Не забывайте, что на всем божьем свете нет у меня никого, кого бы я любила и почитала больше, чем вас; вам следует любить меня если не по велению сердца, то хотя бы из здравого смысла. Дочь ваша несколько раз оказывала мне честь своими посещениями; не будь я до такой степени занята, мы виделись бы с ней чаще, — я ведь всегда очень ее любила, а теперь, признаться, полюбила еще больше. Эту фразу люди неблагожелательные могли бы истолковать неверно в том смысле, что вы-де злонамеренно старались отдалить нас друг от друга. Но людям здравомыслящим и знающим человеческое сердце легко понять, что чем дальше от нас предмет нашей любви, тем дороже становится нам все, что до него относится.

Я все это время жила надеждой на путешествие в Пон-де-Вель, которое позволило бы мне съездить повидаться с вами. Однако с грустью убеждаюсь, что до тех пор немало еще воды утечет. Меня все кормят обещаниями, и чует мое сердце, что они решили пока этого путешествия не предпринимать. Очень мне это досадно; им доставляет удовольствие обнадеживать меня, чтобы вслед за тем эти надежды разрушать. Иногда я твердо решаю выказывать перед ними полное безразличие по этому поводу, но всякий раз мне так и не удается скрыть свою радость или печаль.

…У герцога{23} был небольшой удар, но он уже выздоравливает. На рынке говорят, что вот-де кривого и смерть не берет оттого, что слишком злой, а принц оттого умер, что был добрым. Эти бедные люди, бог знает почему, приписывают ему доброту — должно быть, потому, что никогда не видели от покойного ни добра, ни зла.

Как только представится к тому случай, пришлю вам одну книгу, которая имеет здесь большой успех, — «Путешествие Гулливера», перевод с английского, автор ее — доктор Свифт. Книга весьма забавная — много в ней остроумия, выдумки и тонкой насмешливости. Детуш написал премилую комедию «Женатый философ»{24}; есть в ней и чувство и хороший вкус, но до таланта Мольера ему далеко. Еще идет «Критика» того же сочинителя — это панегирик «Женатому философу», и, говорят, довольно плохо.

Ваше поручение постараюсь выполнить как можно скорее. Вы обижаете меня, полагая, будто оно может сколько-нибудь меня обременить. Нет, сударыня; да прикажи вы завтра, чтобы я из любви к вам ходила на голове, я с радостью вам повинуюсь, верьте этому, если не хотите смертельно меня огорчить. То место вашего письма, где вы пишете, что мы больше не увидимся, заставило так сжаться мое сердце, что я чуть не заплакала. Нет, что бы ни случилось, я непременно вас увижу, если, конечно, до тех пор не умру. Но ведь здоровье мое не столь уж дурно; так что позвольте мне надеяться, что я не раз еще обниму вас, прежде чем умру.

Вы спрашиваете меня о шевалье. Он в Перигоре, со здоровьем у него там, как всегда, довольно скверно. Он уверяет, что причин для беспокойства нет. Ко мне он относится нежнее, чем когда-либо, и письма пишет такие же, как те, что я давала вам читать в карете незадолго до вашего отъезда. Когда бы я посмела, я послала бы вам с них копии, но слишком уж он меня в них хвалит; однако они так превосходно написаны, что если не знать, о ком в них идет речь, поистине могут привести в восхищение. Никаких парижских новостей я не знаю, сюда они ко мне не доходят, живу здесь словно на краю света — работаю на винограднике, тку пряжу, из которой буду шить себе рубашки, охочусь на птиц. Получила несколько писем от госпожи Найт. Она пишет, что в замужестве своем счастлива и, с тех пор как они поженились, живет в Баттерси; а вот господин Болингброк{25}, сдается мне, не слишком доволен. Не иначе как на милорда нашло умопомрачение, что он так выдал замуж свою дочь. Вы бы поступили разумнее. Надобно было предоставить вам действовать по вашему усмотрению и ни на чем не настаивать. Прощайте, сударыня, не лишайте меня и впредь вашего расположения.

Назад Дальше