— Вот как?
— Да… а защищать такого отца, правду сказать, трудновато.
— Трудновато, — соглашается и Волин, хмуря брови.
Заводского диспетчера Леонида Михайловича Афанасьева Волин знал еще до войны. Был это человек скромный, работящий, довольно часто приходил тогда в школу узнавать, как учится Игорь. А сейчас, что-то неладное происходит с ним. Появилась вторая жена, приехал с ней из армии и мечется потерянным и жалким меж двух семей…
«Надо в этой „принципиальной“ драке разобраться», — думает Борис Петрович.
— А в девятом классе, — продолжает Яков Яковлевич, — развалился ветхий стул и наши великовозрастные детки устроили в коридоре погребальную процессию с бренными останками стула…
«Они считают себя взрослыми, — подумал Борис Петрович, — готовы бороться против посягательства на „независимость“, а допускают вот такие непроходимо-мальчишеские поступки». Он вспомнил, с каким упорным пренебрежением относились нынешние десятиклассники к дневнику, считая его принадлежностью школярства, и каких усилий стоило разубедить их в этом.
Яков Яковлевич помолчал, перебирая в памяти — все ли сообщил?
— Да, — улыбнулся он, — помните Леву Слаушкина из второго «А»?
Завуч младших классов заболел, и Якову Яковлевичу приходилось, как он говорил, «разрываться на сто частей», занимаясь и малышами.
— Это тот малец, что дома истериками вымогает у матеря деньги? — спросил Борис Петрович, и перед ним встало лицо мальчика с льняными волосами и такими длинными ресницами, что, казалось, они приводят в движение воздух.
— Он самый. Так вот решил сей Лев испробовать свое уже испытанное оружие и в школе. Его ко мне прислала учительница, а он брык на пол и верещит, хоть уши затыкай. Что прикажете делать? Счастье мое — вспомнил я совет своего отца-учителя.
— Какой? — полюбопытствовал Борис Петрович и улыбнулся краешком губ, ясно представив себе девятилетнего мальчонку на полу и стоящего над ним Якова Яковлевича.
— Да подошел к нему и эдак спокойненько потребовал: «Открой глаза!»
— Открыл?
— Открыл от неожиданности. А раз он на мир посмотрел — истерику как рукой снимает.
Они посмеялись.
Рассказ Якова Яковлевича был обычным перечнем школьных происшествий, да и могло ли их не быть там, где собрались тысяча триста мальчишек? Происшествия эти не были страшны и вовсе не говорили о болезни коллектива. Борис Петрович прекрасно понимал: это естественный ход школьной жизни. Он тут же решил, что секретарю комитета надо посоветовать сегодня разобраться в «принципах» драчуна Афанасьева, да и ему самому, директору, следует уяснить, в чем там дело. Волин знал, что до конца дня будут и еще приключения, и только неисправимым идеалистам школьная жизнь представляется, как спокойная гладь розовой водицы. В действительности это было течение полноводной, стремительной реки, порой выходящей из русла, постоянно сменяющей свои волны. Узнав ее нрав, никогда с ней не расстанешься. Ее прелесть в разнообразии характеров, блеске глаз, тончайших оттенках интонаций, легком повороте головы непоседы, в бесчисленном множестве отдельно почти неуловимых усилий воспитателей.
— Борис Петрович, с Балашовым вы сегодня будете разговаривать? — прервал его размышления Яков Яковлевич.
— Да, после уроков.
* * *
Балашов вошел в кабинет директора с наигранно-независимым видом. Внутренне Борис подготовил себя к неприятной, но вполне терпимой нотации и решил держаться безразлично-вежливо, однако, так, чтобы Волин почувствовал: ничего особенного он, Балашов, не сделал и ни в чем не раскаивается. Это будет состязание в выдержке и вежливости, но каждый останется на своих позициях.
Борис уверен был, что разговор пойдет о происшествии на уроке химии, и так как считал себя без вины оскорбленным, то готов был защищаться до последнего.
Директор, всегда спокойный, на этот раз при появлении Балашова встал и, не отвечая на его корректное «Здравствуйте», подойдя к нему вплотную, слегка побледнев, сказал с нескрываемым отвращением:
— Гадость, гадость, ну какая же это гадость!..
Балашов с недоумением посмотрел на директора.
— Оскорбить молодую учительницу-комсомолку, которая отдает школе столько сил! Как можно после этого относиться к вам? Чего вы заслуживаете? Вы сами не уважаете себя как человека… И я не могу вас уважать… Идите!
Так вот что вызвало гнев Бориса Петровича! Балашов никогда не мог предположить, что директор, отбросив присущую ему сдержанность, целиком отдастся чувству возмущения. Это было по-человечески очень понятно, и Борис почувствовал вдруг, что он действительно тогда, на уроке литературы, вел себя мерзко. До сих пор он как-то не думал об этом, но сейчас его грубость, несправедливость так ясно предстали перед ним, что он буквально на глазах у Волина увял, и от его щегольства и позерства не осталось и следа.
— Борис Петрович, — начал виновато юноша, но директор остановил его властным жестом.
— Я с вами не хочу больше разговаривать, — отчеканил он, — вы свободны, — и, сев за стол, углубился в свои дела.
Смеркалось, когда Борис Петрович вышел из кабинета на небольшой балкон. Только узкая желтоватая полоса на горизонте отделяла землю от темносиреневого вечернего неба. Легкий ветерок доносил осенний запах реки, неясные шумы далекой набережной.
Внизу по асфальту промчался мотоцикл, и звуки мотора долго еще дрожали в воздухе, пока снова не наступила тишина, только где-то на заводском дворе раздавался мелодичный звон, словно кто-то ударял о рельс.
«Борисом надо серьезно заняться, — с тревогой подумал директор о Балашове, — и без помощи комсомола мы здесь не обойдемся…»
Будто по мановению чьей-то руки, в городе зажглись огни.
— Ого, сколько их! — с гордостью окинул взором развернувшуюся панораму Борис Петрович.
Давно ли электростанция стояла полуразрушенной и районы получали ток по очереди, а сейчас море веселых огней заливало город, уходило вдаль, к изгибу реки.
За ним, за этим изгибом, виднелась плотная стена леса. «Через недельку — туда», — с радостью подумал Волин и глубоко вдохнул свежий воздух.
Осенью у Бориса Петровича наступали «охотничьи запои». В ожидании их Волин несколько дней летнего отпуска переносил на осень.
Накануне такого охотничьего выхода, в пятницу, он звонил в районо: «Завтра у меня уроков нет и в школе меня не будет».
В районе уже знали эту слабость Волина и относились к ней терпимо: не может же быть человек без сучка, без задоринки.
После охоты Борис Петрович возвращался в школу помолодевшим и работал с таким напряжением, так увлеченно, будто сбрасывал с плеч добрый десяток лет.
* * *
Давно угомонилась школа, и потухли огни в ее классах, но в окнах кабинетов директора и завуча все еще горит свет.
Яков Яковлевич ворожит за столом над листом расписания. Заболели два учителя, их надо заменить, и завуч бесконечно передвигает полоски бумаги с написанными на них фамилиями учителей — решает, кого призвать на помощь вместо выбывших из строя.
«Сергея Ивановича на пятый урок ставить нельзя, — размышляет Яков Яковлевич, подперев подбородок карандашом, — у него в этот день семинар докладчиков, а вот Анну Васильевну можно попросить… Хотя позвольте, позвольте, у вас ведь, сударыня, свои уроки в девятом классе? Вот уравненьице, скажу я вам!»
Расписание, расписание! Только завуч знает, как много хлопот приносит оно, как нелегко составить его так, чтобы и не отнести на последние часы трудные предметы, и не дробить день учителя, и не перегрузить учащихся.
Ослепительно яркий свет большой лампы падает на исчерканный лист бумаги перед Яковом Яковлевичем, на его неровный пробор, заливает всю комнату.
Сейчас здесь тихо. Только прирученный Фомой Никитичем кот, — рыжий, с царапинами на разбойничьей морде, — блаженно мурлычет, привалившись к валику широкой кушетки.
Тихо. А сколько народа перебывало в этой комнате за день!
Яков Яковлевич утомленно потер лоб. «Не забыть завтра проверить домашние тетради седьмого „Б“… Пора им переходить к более сложным задачам… Потом… Что потом? Ах, да, — пойти на урок Корсунова… Увлекается проверкой заданий, а на объяснение оставляет маловато времени».
Невнятно зазвонил телефон. Яков Яковлевич поднял трубку.
— Засиделся… Да, я кончаю… Скоро приду домой, — и положил трубку на место.
«Как помочь Игорю Афанасьеву? В семье у них дело идет к разрыву между отцом и матерью. Игорь перестал учиться. Вот драку затеял из-за „драгоценного“ своего папаши. Я бы таких, что романами своими рушат семьи!..» — Яков Яковлевич сердито переставил с места на место пресс-папье, с сердцем бросил на стол линейку.
Но мысль увела его дальше, и вдруг, перед глазами возникло потное, измазанное чернилами лицо Толи Плотникова.
«Беда мне с Тобою, — мысленно говорит ему Яков Яковлевич, — ну, зачем ты лазил на крышу? И чем открывал замок чердачной двери?»
«Железкой», — покорно признается Плотников, но в глазах его нет истинного покаяния.
Думы Якова Яковлевича текут неторопливо, но как-то отрывочно, — сказывается усталость.
«Шутка ли, тридцать два года на ниве просвещения, пора и на покой, — цветы разводить буду… пчелками займусь».
Он усмехается. Сам понимает — никуда не уйдет из школы, пока нужен ей, пока может давать свои уроки математики. Не прожить ему без привычного школьного шума, без плотниковых, без балашовых.
В комнату вошел Борис Петрович.
— Дорогой завуч, — говорит он мягко, — не пора ли домой?
— Сейчас, сейчас, вот только в восьмом «Б» заменю — и все.
Борис Петрович подходит к столу.
Завуч решительно сдвигает очки со лба на глаза и озабоченно бубнит:
— Восьмой «Б», восьмой «Б», кого в восьмой «Б»?
— А если Капитолину Игнатьевну? — советует Волин.
— Вполне резонно! — охотно соглашается Яков Яковлевич. — Придется вам, Капитолина Игнатьевна, порадеть для общества, — весело заключает он и встает. — Я готов!
— Тогда поехали домой.
Они вместе выходят в темный коридор, и Борис Петрович зажигает карманный фонарик.
— Тверже шаг, — говорит он, посмеиваясь, и берет под руку Якова Яковлевича.
— Будет тут твердый шаг, когда весь день взаперти, — добродушно бурчит завуч.
Во дворе школы тоже темень.
— Ночь-то, ночь какая! — восхищенно говорит Яков Яковлевич, запрокидывая голову и глядя на небо в редких звездах. — А воздух! Вы чувствуете, от леска-то потянуло? — хитровато спрашивает он.
— Шутки-шутками, Яков Яковлевич, а там физически, понимаете, прямо физически чувствуешь пушкинский стих. Помните:
— М-м-да! — лукаво усмехается Яков Яковлевич.
Они минуют школьные ворота, идут сквером.
— Что-то нам надо с Корсуновым делать, — после некоторого молчания говорит Борис Петрович, — вчера приходит ко мне и требует «примерно наказать Балашова за хулиганство». Однако, судя по всему, поднял бурю в стакане воды сам наш милейший Вадим Николаевич.
— Что за человек! Ну что за человек! — удивленно восклицает Яков Яковлевич. — Я думаю на него лучше действовать всем миром, коллективно.
— Да, пожалуй, — соглашается Волин и ускоряет шаг, — надо домой поспеть, — сегодня по радио передают «Черевички». Этого, батенька, пропустить никак нельзя.
— А мы и не пропустим, — весело поддерживает Яков Яковлевич и тоже ускоряет шаг.
ГЛАВА VII
Во второй половине выходного дня Борис Петрович мастерил с шестилетним внуком Славиком небольшую оранжерею.
У Славика был такой же, как у деда, широкий нос, а коротко подстриженные волосы блестели, словно корка каштана.
Дочь Бориса Петровича, Валя, — артистка драматического театра, высокая стройная брюнетка, с яркими губами, — работала в соседней комнате над ролью.
— Папа, — приоткрыла она дверь на веранду, где, стоя на коленях, дед и внук молотком сбивали на полу планки, — прошу тебя, послушай, так ли я передаю чувство радости? Мама недовольна…
Волин поднялся, стряхнул стружки с колен, весело скомандовал Славику: — Перерыв! — и прошел в комнату Вали; там, сидя у окна, вышивала жена Волина — Екатерина Павловна, худая высокая женщина с тугим узлом пепельных волос на затылке. Наверно оттого, что Екатерина Павловна держалась прямо, выглядела она молодо.
Опустившись в шезлонг, Борис Петрович закурил и приготовился слушать дочь. Славик примостился на скамеечке у его ног.
На парадном раздался звонок. Славик побежал открывать. Через несколько секунд он возвратился и полушопотом сообщил:
— Деда, к тебе… такая, — он попытался объяснить какая, но, не найдя слов, выпалил:
— Беленькая…
— А-а, — догадался Борис Петрович, — это Анна Васильевна, — помните, я вам о ней рассказывал?
Он пошел навстречу гостье.
Анну Васильевну приняли как близкого человека, она почувствовала это с первой минуты. Жена Бориса Петровича стала показывать ей вышивки, Валя рассказывала о своих поисках:
— Понимаете, Анна Васильевна, — блестя жгучими глазами, говорила она, — готовлю роль Рашель в «Вассе Железновой» и хочется, очень хочется вызвать большую симпатию не только к Рашель-революционерке, но и к Рашель-матери. Мучаюсь, ищу, но чувствую — не получается еще!
В дом директора Анна шла робко, мучительно думала по дороге, как будет снова говорить о своих неудачах в девятом классе. Рассказывать об этом Серафиме Михайловне было проще. То, что она застала Волина не одного, — усилило неловкость, — как при всех признаться в своих сомнениях и провалах?
Борис Петрович, прекрасно понимая состояние девушки, старался отдалить главный разговор, дать ей осмотреться, успокоиться, и поэтому весело рассказывал о вещах малозначащих.
— Нет, Анна Васильевна, — поглаживая усы, говорил он, — только истинный рыболов может оценить прелесть голубоватых окуньков, знаете, с этакими зеленоватыми разводами…
Потом он посвятил гостью в план строительства оранжереи.
— Будут у нас свои цинерарии. А ну-ка, садовник, — обратился он к Славику и выжидающе прищурил глаза, — расскажи нам, что это за цветок такой?
— Лепестки фиолетовые… — начал было Славик, но в дверях показался белый, с темными пятнами, сеттер-лаверак, и мальчик закричал: — Рой, Ройка, иди сюда!
Только сейчас Анна Васильевна заметила в уголке, среди игрушек Славика, фотографию собаки: Рой был в тюбитейке и покорно держал в зубах трубку.
Сеттер, виляя хвостом, подошел к мальчику.
— Он у нас дрессированный, — сообщил Славик Анне Васильевне.
Ей было здесь очень хорошо и все нравилось: и яркая, беспокойная дочь Бориса Петровича, и его жена с горделивой осанкой и чуть глуховатым быстрым говорком, и непоседа-Славик, ласкающийся к ней, и картины маслом на стенах, — их писал Волин, — и мерный ход больших часов в углу комнаты, и вся обстановка уюта и взаимного уважения, парившая в семье, а больше всех нравился сам Борис Петрович, походивший в синей вельветовой блузе на художника.
Сначала Анна Васильевна удивлялась, почему Борис Петрович говорит о чем угодно, кроме «безобразного случая», — она приготовилась именно к этому разговору. Но вскоре поняла — директор щадит ее.
К обеду вышли муж Вали — майор авиации, рослый мужчина с веселыми глазами, мать Бориса Петровича, бодрая для своих лет старушка; рядом с Волиным сел его племянник, студент-путеец и за столом сразу стало многолюдно и шумно.
После обеда Волин шутливо сказал, обращаясь ко всем:
— А теперь мы с коллегой удаляемся на производственное совещание за круглым столом, — и, распахнув застекленную дверь на веранду, увитую пурпурными листьями дикого винограда, предложил Анне Васильевне пройти вперед.
Они вышли в сад, сели на скамейку возле небольшого, действительно круглого стола, вросшего в землю, словно гриб, единственной ножкой. Над столом широко раскинула поблекшую листву ветвистая слива. В проеме, между кронами деревьев, виднелся синий кусок неба, в нем, резвясь, кувыркались голуби, плыли облака, подбитые золотом солнца. Где-то далеко мужской голос, приглушенный расстоянием, пел о сердце, которому не хочется покоя. Прогрохотал по мосту курьерский поезд, и перестук колес, затихая, замер вдали. Осеннее солнце бросало какой-то особый вялый свет на красные крыши домов, на дальние поляны.