* * *
«Письма и песни мужчин среднего возраста времен караоке, дорожных пробок и высоких цен на нефть…»
* * *
Ну что сказать. Про то, что написано это все мастерски, блистательно отточено и без единого лишнего случайного слова или действия, что это новый жанр, я писала. И форма новая. Что?! «Какая форма?» «Нету формы?» Это кто сказал?! Кто это у нас такой умный, такой искушенный, такой-прям-растакой опытный критик-театровед сказал с сигареткой или рюмочкой в пальчиках, а?
Классик писал, классик, почитаемый мной и многими людьми Великий Загадочник Льюис Кэрролл, к системе символов почитателей коего принадлежу: «правильность формы – несущественна!» – так говорил Зарату… нет-нет, Додо, который из «Алисы в Стране чудес», когда круг вышел не очень-то круглый.
Да? Разве? Круг вышел не очень-то круглый?
А я думаю, что ужасно, скучно, и нудно, и предсказуемо, когда круг – круглый. Как везде. Нет, ну ненормально это – круглый круг. Даже звучит отвратительно, а если еще смотреть на это?! Гладкий, ровненький, причесанный на пробор, круг – это просто ужасно. А надо, чтоб он был колючий, со щупальцами, с глазами, лапами и ногами в гигантских кроссовках. Нет, не пьяная я, нет. Веселая я. И печальная я одновременно. И легкая я, как не знаю – как облако в плаще с серебряной подкладкой. Ну, это меня уже несет. А все почему? Потому что эти вот письма-песни – это они меня заразили как вирус: не хожу, а бегаю, ношусь практически, не говорю, а пою. И – черт побери, никто не придумал другого слова! – живу. Живу жизнь. Радостно населяю планету. Прекрасно сосуществую с соседями, милицией, таможней и пограничной собакой, которая пришла меня обыскивать в купе поезда Москва – София.
Вот, к слову, о песнях.
Прямо передо мной сидела в берете. Вот все, кто к ним в театр приходит, – узнаваемые. Глаза такие, знакомые. Можно составлять портрет зрителя театра «Квартет И». А она вдруг совсем другая пришла. В берете огромном, прямо средневековом. Синем, с пуговицей перламутровой на затылке. И говорит своему спутнику – а спутник ее какой-то услужливый, суетливый – Эммочка то, Эмма сё. Не муж, нет. Вернее, муж, но не ее, Эммы. Чего эта Эмма пришла, думаю, зачем? В берете тем более. Капризная. А она громко, уверенно, плотно усаживаясь:
– А я и не скрываю, Толик. Я на Кортнева пришла. Вот он – да!
Нормально. «Он – да». Нет, никто же не возражает. А вот кто – нет?
Ну ладно. Сидела она тихо. Почти не шевелилась. Не смеялась, когда смешно, не вздыхала, когда «ой, да!», не шмыгала носом, когда… ну понятно. Только когда Камиль про уйти от жены или не уйти, а потом еще и сюжет «Что? Где? Когда?», она в этом берете дурацком повернулась и в упор своему спутнику в лицо. Молча. Эта Берет – чисто беретта. Молчала тяжело. А потом опять сидела с прямой, жесткой, как у гувернантки, спиной. Но как только Кортнев начинал петь, она принималась растроганно раскачиваться. А я ведь тоже хотела смотреть на Кортнева. И страшно нервничала, а Беретта: туда-сюда, туда-сюда.
В какой-то момент я поймала ее амплитуду и стала тоже раскачиваться, но противоположно, ну, то есть наоборот: она влево, я вправо, она вправо, я влево… Качаемся две…
И тут, почти в финале, она как разрыдается…
Вслух, с причитаниями, всхлипами, как ребенок кулачками глаза трет, берет этот треклятый сбился… А он ей:
– Эмма, Эммочка, Эмма…
Ну, я, конечно, тоже… Но – уже потом. Вспоминала, думала, ну и, что греха таить, тоже всплакнула.
Такие вот у меня спутанные впечатления.
Да, вот еще… Мне кажется, что они, Слава, Леша, Камиль, Саша и Кортнев, ребята Кортнева такие естественные, раскованные, непосредственные, такие неподдельно искренние, такие органичные, пластичные и чуткие… такие… Что это тот редкий случай, когда им легко можно играть вместе с детьми и животными. И они друг друга не переиграют.
* * *
Да для меня это был тот самый нормальный юмор, который вызывает добрые чувства, от которого не всегда смешно, а иногда даже хочется плакать. Чистыми такими детскими слезами, давно-давно забытыми где-то во времени, горячими, искренними невесомыми слезами. Посмеиваясь…
«Ардис»
(Студия звукозаписи)
Там такая есть одна девочка по имени Женя. Ну, принцесса Милисента, как я ее себе представляла, когда еще фильма «31 июня» не было и книжку Пристли в детстве читала на английском языке. Она, эта Женя, сидела напротив меня, за стеклом, во второй половине кабины, слушала запись в наушниках и временами осторожно делала замечания, мол, тут написано «…а следом…», а вы прочли «…и потом…».
Тоненькая, с прозрачным точеным нежным лицом, как на картинах Гейнсборо или, лучше, Хогарта и с глубокой вежливой неяркой, но очень вечной ласковой красотой.
Ах да, так вот «Ардис».
Мои домашние меня упрекают, мол, почему ты не с самого начала начинаешь, а рассказываешь все с середины.
Вообще-то я действительно выпаливаю сначала то, что поразило мое воображение. В «Ардисе» – это Женя, редактор Илья Валентинович, студия звукозаписи и в самой студии – кабина, где есть черная дыра – там исчезает время. То ли оно там ускоряется: несется со свистом и с бешеной скоростью завихривается, то ли ворует его там кто, то ли какой-то филиал бермудского треугольника. Но вот только засядешь записываться, а тебя уже выпихивают в спину, мол, иди уже домой, мы от тебя страшно устали вообще.
– Как, – спрашиваю, – я же только начала? Я еще могу.
А мне говорят, да уже рабочий день закончился, нам домой надо.
Вот такое.
Короче, если сначала, а не с середины: издательство «Ардис» пригласило меня записать диск моих рассказов. Потому что лучше я сама запишу свои рассказы моим в тот момент хрипловатым, простуженным насморочным голосом, чем та чужая тетенька с акадэмычэскым поставлэнным голосом без тени насмешки или иронии в пиратских версиях моих книжек.
И я приехала к ним. Класс! Сначала Илья. Главный редактор. Он в ранней юности был Добрыня Никитич. На коне. Потом замаскировался под обычного москвича, типа, сижу, примус, то да сё. Короче, он притворяется обычным редактором, а как взглянет, как сверкнет глазом ярко-синим из-под брови – опа! – бааа! вы ли это, Добрыня Никитич, раззудись плечо! И есть подозрение, что где-то там, на парковке рядом с издательством, стоит, пофыркивая… Как его? Бурушка? Или Белюшка? Конь.
Потом, там вокруг была молодежь, заносчивая, по-видимому, очень грамотная, ответственная и очень-очень-очень красивая. Где он, генеральный «Ардиса», этих детей набрал, как отбирал – но точно, что не только по уму, но и по красоте. Красивей мальчиков там были только девочки. Ну и синий искристый глаз редактора Новикова. А генеральный, тот вообще – чисто князь Гвидон.
Это оказалась очень, очень, очень интересная работа – записывать книжки голосом. Конечно, с моими комплексами я бы тыщу раз все переписала – но было поздно, и меня деликатно выпроводили под белы рученьки.
Теперь боюсь. Как оно получилось. Как оно записалось… Я бы все переписала. Все переписала бы. Все шесть часов…
День святого Иоанна
И еще про таинственный «Ардис», в котором книги начинают говорить человеческими голосами. И такое иногда они в этом самом «Ардисе» придумывают!..
Вот, говорит мне Илья Валентинович, их главный редактор, мы тут диск с новеллами нероссийских писателей XIX века на русском языке задумали. А давайте-ка, Марианна, вы запишете новеллу Ольги Кобылянской, кому, как не вам. Ну и правда, кому, как не мне: мы же с Ольгой Кобылянской обе из Черновцов. (На этом кому, как не мне заканчивается. Не то чтобы я была фанатом Ольги Юлиановны, ну, скажу честно, иногда меня в ее произведениях угнетает такая тяжелая, настойчивая, угрюмая серьезность. Хотя разве я могу судить вообще? Где Ольга, а кто я…) Илья Валентинович вручил мне распечатанную книжку Кобылянской на русском языке. Но, при этом сказал Илья Валентинович, – тут, видите ли, есть одна трудность. Книга старинная, сделана до реформы, поэтому она с ятями.
А мне, как я уже говорила, так понравилась эта работа – сидеть в студии, бубнить тексты в микрофон и больше ничего не делать, – что я с радостью согласилась.
Не знаю, не знаю, – перечитывала я в отеле рассказы один за другим – все серьезные, все с трагическими сюжетами и финалами, все какие-то как будто под моросящим холодным дождем написанные.
Ну никак я не могла выбрать новеллу: вроде и эта была хороша, поэтична, и та… Уже в машине по дороге в издательство решила, что буду читать «Аристократку» или «Пресвятую Богородицу», но вдруг уже в кабине звукозаписи неожиданно для самой себя раскрыла рассказ «У святого Иоанна» и уверенно начала его читать. И прочла без единой заминки, как потом сказали, очень взволнованно и тепло, как читают хорошо знакомые стихи. Хотя и на тот момент чуть охрипшим на третий день сплошных записей голосом. Объяснить себе, почему я стала читать именно этот рассказ (другие должны были читать известные актеры), я могла только тем, что в рассказе была песня на украинском языке, песня о правде, которую исполнял нищий лирник, и я могла ее озвучить на украинском.
В этом рассказе шла речь о дне святого Иоанна. В церковь идут и едут разные люди: и бедняки, и богачи в бархате, и тут же нищие стоят и просят у входа. И все хотят чудесного облегчения страданий, и просят святого Иоанна, чтобы вылечил хвори, вернул здоровье. И через какое-то время выводят из дверей ослабевших от духоты, вот уже вынесли одного уже ушедшего в мир иной парня, болевшего чахоткой…
А рядом с храмом, прямо на земле лирник сидит, поет о том, как и где правду искать… Старик запыленный одинокий поет, и народу вокруг много, и никто его практически не слушает. И только маленькая девочка прислушивается к словам этого старика и все спрашивает и спрашивает бабушку, что такое правда и где она.
Странный рассказ вы выбрали, вроде как будто и без сюжета – кто-то мне сказал. А у меня, наоборот, крепла уверенность, что выбрала я этот рассказ правильно. Причем умом я понимала, что надо было записывать другой, выигрышней, ярче, а сердце подсказывало – нет, все правильно, все ты правильно сделала.
И потом, когда мне непонятно, я всегда задаю вопросы: себе, окружающим (как правило, они все гораздо умней и образованней меня), а если никто уже не может на вопрос ответить, я задаю его куда-то вверх, в небеса. А поскольку издавна, всю свою долгую жизнь читаю разные знаки, то и мироздание не заставило себя долго ждать.
По дороге в отель купила книг. И, уже уставшая, сонная, открыла одну из них. Просматривала вяло, пролистывала, и вдруг…
Речь шла об изобретении нот.
Это было на рубеже X и XI веков. Один монах, его звали Гвидо, обучал других монахов пению. Ну, если проще говорить, вроде как вел у них, у этих бенедиктинцев, хоровой кружок. И это тогда было очень сложно – попробуй каждому спой его звук, каждому – а там ведь целый хор. И все хотят петь. И, думаю, слух там был не у каждого, а институт кастингов и всяких там конкурсных отборов тогда еще был не так популярен, как сегодня. И он, этот монах, так умаялся бегать от одного певчего к другому и с каждым тянуть его личный звук, что ночью попросил помощи у милосердного Всевышнего. И услышал голос.
– Гвидо, ну ты что? Чего ж проще, – сказал ему голос, – представь, если бы у монахов не было имен, как бы ты называл своих братьев? Брат с карими глазами, брат с черной бородой, брат с курносым носом… и так далее? Да? Так что послушай меня, Гвидо, – дай-ка ты имя каждому звуку, да и все.
– Оооой, спасибо… – пал ниц монах.
– Та ладно, не за что, – ответил голос и замолк.
(Кто-то серьезный и насупленный, который считает себя истинно верующим и воцерковленным, обязательно попеняет мне, что святые, а тем более Сам так никогда не разговаривают. А я им отвечу, а вы слышали? Слышали, как они разговаривают? Разве только в кино, где с небес звучит бас, подправленный эхом из синтезатора хмельного звукорежиссера. Да знаете ли вы, что они потому и святые, и всепрощающие и милосердные, что говорят с каждым так, чтобы их поняли, чтобы их услышали. Разговаривают. А иногда и поют…)
Короче, этот Гвидо Аретинский действительно так и сделал. Он выбрал один из многочисленных монастырских гимнов, где каждая строка на тон выше предыдущей, и каждому звуку дал имя по первому слогу
И последняя строчка – я прочла и подскочила как ошпаренная:
Что означало – святой Иоанн.
Начертил мой Гвидо четыре линеечки, нарисовал точечками и подписал все эти ноты (что означало на латинском «знаки»). И дело обучения монахов пению пошло быстрей. И уже потом, через четыре или даже пять столетий неудобный первый слог UT заменили на DO, от слова Dominus, что означает Господь.
Но ведь я здесь пишу не о нотах и не о Гвидо из маленького итальянского города. Хотя так он мне стал мил, этот Гвидо, так часто я стала о нем думать, тепло, с симпатией, какой он умница, этот парень, – невысокий, полноватый, с тонзуркой на макушке, в полинявшей, выцветшей на солнце, под ливнями и снегами рясе, подпоясанной свитым из старых веревок канатиком, и представлять, как он, ерзая от радости на холодной каменной монастырской лавке, рисует перышком лесенку нот.
До чего же восхитительные сюрпризы, подсказки и совпадения преподносит мне жизнь!
И тогда, в номере отеля, до меня наконец дошло – что имела в виду Ольга Кобылянская (а может быть, я сама это увидела, ведь недаром же говорят, чем талантливей текст, тем больше смыслов можно в нем увидеть). Лирник-то этот, печально и негромко певший о том, что такое правда и что обязательно надо ее искать, старик, которого услышал по-настоящему только ребенок, – это и был святой Иоанн. Это и был он. И кто смог, кто захотел, тот его и услышал, кто жаждал, тот его и увидел. Кто мечтал, тот его и понял. Кто спрашивал, тот и услышал ответ.
Вечером поздно, одна в моем номере отеля, сидя на широком подоконнике, наблюдая ночную зимнюю заснеженную уставшую Москву, я тихо пела: «До, ре, ми, фа, соль, ля, си, дооооо…» – что практически означало: «Чтобы слуги твои голосами своими смогли воспеть чудные деяния твои. Очисти грех с наших опороченных уст, святой Иоанн»…
Феличита
Встретились в Москве с сестрой Таней. С ней и ее дочкой – моей племянницей – мы пошли поужинать в ресторанчик. Не помню, что мы там ели, но приносили нам быстро, на тарелках было много и аппетитно. Правда, запомнилось другое.
Во-первых, девушки все были хотя и кавказские, но при этом крашеные блондинки, невероятно, не по-столичному, а по-домашнему радушные, приветливые и милые. И они не передвигались, не ходили, не плыли – они бегали, носились и летали. И без конца лучезарно улыбались. И ловили наши взгляды. И по первому вопросительному или растерянному движению глаз бежали спрашивать, что надо.
В центре восседал перед синтезатором музыкант с черными мечтательными глазами, немного скучающий и немного утомленный, каким и должен быть ресторанный музыкант. Я бы не обратила на него внимания, ну, докучал бы он какое-то время громким пением, ну, мы поели бы и ушли, так нет же. Все было как я люблю! Пел он, наоборот, совсем негромко, пел – как он думал, или как он хотел бы – на английском, на французском и, конечно, на итальянском.
Благодаря именно ему я упросила своих девочек остаться и заказать еще что-нибудь и послушать этого симпатичного волоокого афериста. Почему афериста? А вот…