– Откуда знаете?
– А я п-проницательный! – И снова глянул на нее, но уже не пытливо, а весело. – Такая уютная комнатка с абажуром, цветы стоят – только не георгины, вы не жалуете георгины, – и мечтаете о добром, умном друге, который будет понимать вас с полуслова. Родится очаровательная девочка… Нет, мальчик! Девочка и мальчик, и вы поедете вчетвером на Черное море. Вода в море будет теплой, фрукты на рынке – дешевые, а солнце в небе не очень жарким. Как нынче… Так сидите вы сейчас в своем гнездышке и грезите, а ваша посланница тем временем раскатывает по ночной Москве с молодящимся старичком и гадает, где ей, интересно, придется ночевать сегодня.
– Мне есть где ночевать!
– Вот как? Где же это, если не секрет? Авось, и мне там отыщется местечко. – И поправил зеркальце, чтобы видеть лицо, которое ненадолго выхватывали из мрака отлетающие фонари.
– Мы уже были здесь! – воскликнула Пригородная Девушка.
Автомобилиста умилила ее горячность.
– К сожалению, – признался он, – я никогда не езжу по кругу.
– Но этот пароход! Я узнала его. С красным фонариком!
– Это не пароход, барышня. Это баржа. Только другая…
(Как другой – совсем другой! – была деревня Вениково, куда после долгих странствий пожаловал воспитанник китайских тетушек. В магазин вошел, чтобы разузнать, где здесь кладбище, а вместо этого купил зачем-то маслины. Продавщица поискала, во что бы завернуть, и, вспугнув пчелу, – о пасечник Сотов! – щедро оторвала тонкую вощеную бумагу, которой был переложен мармелад.)
– Я хочу вас спросить, – сказал Посланник и, поколебавшись – куда дальше? – свернул на мост. – С чего вы взяли, что тот старик – мой отец?
Металлические опоры мелькали с обеих сторон, как прутья клетки, но что ему, вольному человеку, клетка! Внутри любой сохранял легкость дыхания, поскольку давно открыл, не без моей помощи, золотую пружинку, нажав которую, обретаешь свободу.
– Вы так говорили о нем…
– Так плохо? Или так хорошо?
– Хорошо. Очень хорошо… – И на часы взглянула.
Делать нечего, пришлось возвращаться к прежней теме.
– Вы не ответили, где ночевать собрались. Надеюсь, не на вокзале?
Гордячка вскинула голову – шейка была, как у той тропической бурильщицы в Симбиозе, – и не проронила ни звука. На вокзале, понял он. На вокзале… Между оранжевым лотком «Все в дорогу» и камерой хранения, куда сунула до утра свой немудреный багаж, а сама, зажмурившись, бросилась в столичную круговерть. Вот только, мечтала, не Посланником одарила б судьба, посланников и в Ленинграде хватает, – Пославшим. «Ишь, чего захотела! – подумал веселый тюремщик. – Эти, дурочка, под замком сидят». И вдруг, перегнувшись, чмокнул мечтательницу в щеку.
Пригородная Девушка не отстранилась, не ойкнула – смотрела перед собой, окаменев, и он испугался, что сейчас у нее покатятся слезы. Профессор сбросил газ, быстро по сторонам глянул и, развернувшись, помчал в обратную сторону.
Мертвых на вениковской земле оказалось едва ли не больше живых. В растерянности оглядывал приезжий длинные правильные ряды стандартных памятников. К некоторым жались деревца, но было их тут немного и – ни одного по-настоящему большого. А он-то рисовал себе утопающий в зелени сельский погост, маленький и уютный!
Кое-где возились женщины, но он не стал спрашивать, брел наугад, высматривая даты захоронения. Десять лет тому, двадцать, тридцать… А Шестой Целитель утверждает, что времени нет! Как же нет, вот оно, только не вглубь уходит – не вглубь и не ввысь, – а распластывается, растекается по поверхности.
Встречались среди старых и свежие могилы – сначала редко, но чем древней участок, тем чаще на месте заброшенных, затерянных, распрямившихся холмиков вырывали новые ямы и новые насыпали холмы.
С кулечком маслин вместо цветов подбирался паломник к своему году, который спутать не мог, потому что это был тот самый год, когда явился впервые к бабушке Рафаэль. И еще помнил, что была осень, тетушки варенье варили, кизиловое, каждая на своем примусе, в медных тазах, над которыми висели пчелы. Тут-то и принесли телеграмму. Почтальонша сунула ее, не дожидаясь, пока распишутся, не надо, сказала, и поспешила прочь, точно боялась, как бы обратно не отдали. Всполошившиеся сестрички бросились читать, но не вслух, про себя, сперва одна, потом другая, а он старался угадать по их лицам, что там они вычитывают. Сперва казалось – нехорошее что-то, потому что обе нахмурились, но уже скоро оживленно шептались, что было верным симптомом перемирия. Оно и прежде наступало, стоило замаячить под окном темной фигуре, мгновенно сплачивающей их против общего врага. Но тогда перемирие носило характер оборонительный, напряженный, а сейчас тетушки расслабились, подобрели и устроили на радостях дегустацию. Наперебой потчевали друг друга пенками, племяннику же, который отныне принадлежал только им – им безраздельно! – наложили два блюдца пурпурного, не остывшего еще варенья, чего обычно не делалось: тоже пенками довольствовался. О том, чтобы поехать на похороны, не было и речи: мыслимо ли травмировать ребенка! Так, рассудил впоследствии запертый на два замка геометр, начался круг, который замкнется спустя годы, когда паломник с кулечком будет красться, точно вор, к своему году и вдруг обнаружит, что минул его. Минул! Другие пошли года, более давние. Назад вернулся и начал снова, не пропуская ни одной могилы. Напрасно все… Были захоронения раньше, были захоронения позже, а тот год и два других отсутствовали. Дыра зияла, черная дыра, куда со свистом втянуло не только кусок времени, но и его самого, словно бы воспарившего в пустоту, как воспарил когда-то мальчонка над колодезным срубом, а мама внизу осталась, безмолвная, с расширенными глазами.
Сейчас внизу остался человек с кулечком. Долго еще плутал среди могил, потом медленно направился к выходу и здесь, перевернув кулек, аккуратно рассыпал по земле черные ягоды. Стайка ворон спикировала на них, но человек был уже далеко, уже в автобусе ехал (тот, взлетевший, смотрел; так, свидетельствуют пережившие клиническую смерть, смотрит душа на оставленное ею тело), потом в поезде ехал, потом в машине, и опять в машине, и опять – часто. «Но мы, кажется, не на вокзал?» – спросила сидящая рядом женщина и он подтвердил: «Не на вокзал».
Больше Пригородная Девушка не задавала вопросов. Вышла, когда остановились, подождала, пока запрет машину, и молча двинулась рядышком к освещенному подъезду, уже тому радуясь, что на сей раз ведут, кажется, не в подвал.
Точно, не в подвал – вверх поехали. В лифте мужчина улыбался, глядя на женщину, да поигрывал ключами, а на лестничной площадке сунул их, к ее изумлению, в карман. И позвонил. Она и тут не раскрыла рта, но взгляд ее стал красноречив и требователен. Успокаивая, кавалер подмигнул, еще бравый, еще молодой, но уже в следующий миг, едва за дверью раздались шаги – женские! – постарел (прямо на глазах!), потяжелел, усики поникли, а в чубчике заблестела седина.
Дверь открыла пожилая женщина в халате, почти старуха – для нее-то, юной!
– Приветик! – сказал профессор. – Мы не поздно?
– Да уж не рано, – ответила женщина, без малейшего, впрочем, раздражения, и отступила, пропуская гостей.
– Прошу! – простер руку мой джентльмен – хоть и состарившийся внезапно, но все равно галантный. Войдя следом, прикрыл заботливо дверь. – Это, – молвил, – Пригородная Девушка.
– Очень приятно, – сказала хозяйка.
– А это, – представил и ее Посланник, – моя жена.
Гостья молчала, онемев. Ко всему готова была: к подвалу, к вокзалу, к даче с угрюмым стариком, но что домой привезет, к жене… Этого, признаться, не ожидал даже я.
А вот супруга ничего, спокойна. Проходите, говорит, садитесь, сейчас кофе поставлю. Или чай?
– Нет-нет, – пугается Пригородная Девушка. – Уже поздно.
– Вы плохо спите?
– Она, мамочка, спит как младенец. В отличие, – вздыхает, – от меня.
Ну вот, и он неправду сказал – впервые за весь день. Но это святая ложь. Знает: старики плохо спят (свидетельствую: плохо), а он-то как раз и подается в старички, когда супруга рядом. Брюзжит не хуже меня, кряхтит, на спазмы жалуется (не уточняя, спазмы чего), на желудок и боли в ногах, которые вдруг начинают шаркать. Словом, не оттеняет своей бесстыдной и таинственной молодостью ее, ровесницы своей, увядание.
Благодарная жена проявляет в ответ терпимость и такт. Ни о чем не спрашивает, разве что, узнав про детский сад, в котором работает гостья, сдержанно интересуется, много ли детей в группе.
– Много, – жалуется воспитательница. – Двадцать восемь.
Ей все жалуются, начиная с актеров, часами просиживающих в гримерной под ее творящими чудеса нежными пальцами, и кончая спутником жизни, который, подозреваю я, потому только и подался в спутники, чтоб было кому рассказывать на старости лет про спазмы. Уж эта не сбежит! Она и для Три-a нашла подругу, с которой, уверяет, Толик жил бы, не зная горя, по сей день, но Три-a предпочел Стрекозку. Хотя ничуть не обольщался на ее счет… Когда бывший сокурсник, которого удостоили чести пригласить в свидетели, позволил себе заметить раздумчиво: «Надеюсь, она будет хорошей женой», – жених ответствовал с улыбочкой: «Ужасной… Она будет ужасной женой. Мне муж рассказывал». – «Муж?! – растерялся свидетель – Чей муж?» – «Ее… Он зовет ее Стрекозкой». А сам так и светился весь – от обожания, надо полагать, и восторга.
– Я ведь у Стрекозки был, – сообщил Посланник. – Астахову пятьдесят сегодня.
Жена придержала дверцу серванта.
– Сегодня разве? Да, сегодня… Надо же, а я забыла.
– Я тоже, – признался товарищ по Сундучку и скорбно потер лоб. – Склероз у старикашки!
– Так вы знали Толика? – осенило супругу, и в устремленных на гостью темных глазах засветился уважительный интерес.
Ответить Пригородная Девушка не успела – доктор диалектики опередил.
– Относительно, мамочка, относительно! Как и все на свете… Я показал – сейчас, когда сюда ехали, – где мы учились с Три-a. Даже остановился на минутку. Кое-что рассказал, но все разве расскажешь!
Жена, мудрая женщина, согласилась: не расскажешь – да и надо ли? – и достала из серванта ладно что чашки, но еще и блюдечко с миндалем. Простила, стало быть, позднее вторжение. Вечер памяти, засиделись – она понимает. Посланник, мудрый мужчина, не стал разубеждать. Человек ведь – это не то, что он говорит, человек – это то, о чем он умалчивает.
Вначале было слово? О нет, вначале было то, что слово это породило, послало в мир, – было и есть, слово же фантом, призрак… Полчища таких призраков атакуют сущее, теснят его, стремятся подчинить своей воле, и как смешны, как наивны попытки Шестого Целителя воспрепятствовать этому с помощью опять-таки слов! Сущее спасает себя молча. В укромных местечках прячется, по мансардам и подвалам, по дачам и мастерским, по гаражам и библиотекам, по берегам тихих прудов, где в высоких мокрых от росы сапогах человек ловит рыбу, по лесам, ближним и дальним, из которых утомленный путник выходит поутру с ведерком прикрытых лопухами опят. Можно, поднаторев, спрятать себя всюду – даже в праздной толпе, что глазеет на тебя со всех сторон и тебя не видит даже под носом у многолюдного пляжа: погрузить лицо в прохладную воду (затылок же солнце припекает) и парить в отдающей резиной маске над зелеными живыми камнями… Сбиваясь в кучу, надеетесь спастись? О глупцы! Человек спасает себя, отделяясь. Как в безлунную грушецветную ночь, тихую и ясную, горят на небе далекие звезды, так, если внимательно присмотреться, блестят по-звериному из надежных укрытий глаза замуровавших себя людей. А тем временем их полномочные представители, умелые порученцы их, виртуозы слова, сами сотканные из слов, рассказывают по белу свету, скалят зубы, жестикулируют на трибунах, смакуют коньяк в отделанных дизайнерами залах и хлещут пиво в забегаловках, наносят государственные визиты, хватают женщин за ляжки, облачаются в смокинги и стегают себя, голеньких, вениками, сорят червонцами и со звоном бросают пятаки в глиняную прорезь на шее безусых котов, расшаркиваются друг перед другом и подставляют друг другу ножки, грозят кулаками и подобострастно улыбаются, штурмуют театры («Мне нужно, мамочка, два билета на «Тристана»), обжираются на свадьбах и обжираются на похоронах, орут в телефонные трубки, давятся в очередях, палят тоненькие свечи под раззолоченными куполами, гоняют мячи на зеленом поле, развешивают в гостиных картины, место которым на чердаке, но разве посмеют они! («Работа нашего друга, – шепнул Посланник, едва жена вышла на кухню. – Вы полюбуйтесь, а я сейчас…»), – строчат диссертации, красят ногти, устраивают дни памяти, яблоками одаривают и – говорят, говорят, говорят, все сразу, скопом, и скопом же нападают на тех, кто имел неостороожность или безумие выйти из укрытия. Не изволите ли, сударь, скляночку цикуты? (А что? Евангелие от Платона… Посланничество – категория вечная.)
Вначале было слово? О нет, слово будет в конце. Одно только оно и будет, победившее, на обезлюдевшей земле.
Пока гостья изучала шедевр, сотворенный во чреве ужасного Трюма (не завидовала Ленинградке; что ж, затворник затворнику рознь), согбенный, держащийся за бок хозяин клянчил аллохол.
– Печень что-то…
Жена смотрела на несчастного, сострадая.
– Съел что-нибудь?
– Утром, – принялся жалобно перечислять, – сливки. С внуком на пару… – И, дедушка, улыбнулся, вспоминая. – Обедал в Симбиозе, там качественно все. Вот разве что у Стрекозки?.. Кулинар из нее – знаешь какой!
– Готовит не Стрекозка, готовит Столбов. – Достала облатку из аптечки. – Одну? Две?
Захворавший поморщился.
– Не сейчас. С собой возьму. Выключить? – показал глазами на закипевший чайник.
– А ты что, – обеспокоилась, – уезжаешь?
– Увы! – развел руками профессор. – Там бумаги у меня, надо посмотреть. И яблоки обещал мымре одной… Не собираешься в Грушевый?
Жена убавила газ.
– Завтра – генеральная, послезавтра – прогон.
Супруг сочувственно покивал, но дело здесь, догадываюсь, не в генеральной и не в прогоне. Чует: кто-то живет в Грушевом Цвету, – чует, да, но о подозрении своем умалчивает. Она ведь не Пригородная Девушка, которая с ходу принялась выслеживать тайного обитателя Трюма. Молодая, неопытная… Даже (сокрушается, пряча аллохол, гуманный старикашка) не побеспокоилась заранее о билете на поезд, поэтому, видимо, придется оставить до утра.
– Не ночевать же, – вздыхает, – на вокзале! – (Между камерой хранения, неслышно добавляю я, и оранжевым лотком «Все в дорогу».)
О чем речь, ей, разумеется, постелят здесь.
– Вам постелят здесь! – вернувшись в комнату, объявляет Посланник.
Тревожно косится гостья на испеченный в Трюме – не в соавторстве ли с нечистой силой? – шедевр.
– Где – здесь?
Сладковатым душком тянет от шедевра – тем самым. Посланник незаметно отодвигается…
– Я вижу, вы не в восторге от работы нашего общего друга? – Но тут как раз входит жена с чайником, и разговор об общем друге обрывается. Ибо прямо ведь от Стрекозки сюда, не заезжая ни в какие трюмы, лишь у Колыбели притормозил на минутку – всего на минутку, а можно было б, между прочим, и из машины выйти, и к окну подойти, и убедиться… В чем? В чем убедиться? В том, что сумасбродная девица и впрямь коротает ночь на диване с валиками?
«Он своей смертью умер?..» Но посмотрела не на Посланника – на Посланника таким взглядом не смотрят: слишком юн для этого, слишком игрив – шампанское, а не человек! – посмотрела сквозь, и я отшатнулся в полумрак, что всегда, даже в самый солнечный день, царит в грушецветной капсуле. Уж не из серьезных ли она пессимистов часом? Вряд ли… Самоубийство, что бы там ни толковал Русалочкин философ, это отнюдь не протест, это согласие, а она-то как раз из протестующих. Иначе разве сбежала б из дому!
А может, просто забыли, уходя, выключить свет?