Эльберд Гаглоев
— Если мне сейчас придется пошевелить рукой, то ваша верхняя конечность поломается вот здесь и вот здесь, да и вывих будет очень сложным.
— Отпустите его, ради Бога, профессор. И примите мои извинения. Тебе сколько раз говорить, даун, чтобы на людей не кидался. Ещё раз приношу извинения, профессор, и, разрешите откланяться. Иди вперед, горе мое луковое.
Вы любите ранние звонки? В воскресенье? Тогда реакцию человека нагло разбуженного в выходной день вы себе представить можете. Но тот, кто звонил, мало того, что был хорошим и полезным знакомым, он был еще мудрым знакомым а потому беседу начал правильно.
— Петрович, ты палтуса любишь?
— С пивом, — быстро, хотя и сонно ответил нагло разбуженный.
— Два хвоста.
— Охтить. Убить кого?
— Не, — хохотнула трубка. — Гречка нужна.
— Плохо. Нет гречки. Дефицит.
— Для кого дефицит? Для тебя?
— И для меня. На днях вояки со страшной бумагой приехали, и всё под чистую вывезли. Хотел себе мешок затырить, да какой-то молодой кэгэбешник углядел. Шуму было, не представляешь сколько. Чуть в Сибирь не загнали. Еле отвертелся.
— Попал?
— Еще и на кабак. Всю банду поить пришлось.
— Беда. Но гречка все равно нужна.
— Три хвоста.
— А совесть.
— Пропил. Вчера. А когда пропивал, познакомился в этой банде с тем самым прапором, что гречку принимал. Так вот, глаза у этого прапора умные, мыслящего человека глаза можно сказать. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Могуч, ты Петрович.
— На том стоим. Так что три хвоста, и я тебя с этим милым человеком знакомлю.
— Злыдень ты, Петрович
— На том стоим
— Как есть злыдень. Но третий хвост рубим вместе.
— А пиво с тебя.
— Злыдень, — и сказано было с уважением.
Воином Олекса был опытным. Биться умел и конно, и пеше. Мечом владеть был обучен, секирой большой и малой, топорами парными. В длиннике стоять мог и на коне верхом сидя копьем играл получше многих. Из лука бил и с земли и с седла. Выучила жизнь.
Самый младший сын в боярской семье с детства готовился он на службу князеву. Всему что знали, обучили батькины дружинники. Пришло время, и пошел служить Олекса к князю в младшую дружину. Хорошо парня учили, приметил его князь. Десяток дал. Дал бы и сотню. Не успел. Мунгалы пришли. Почитай восьмой год бьется с ними Олекса. И князя уж нет, и десятка, а сам он жив. Хорошо учили батькины побрательнички. Уцелел в кровавой бане воин. Выжил. Вместе с кем только не бился против мунгалов, и всякий раз был бит. Хотя и живым оставался. Но не всякий раз целым, и копьем в бок был ранен, и секирой рублен, сам у себя стрелу из ноги вырезал. Выжил.
А теперь вот иначе. Побили ненавистных, и знатно побили. Впервые за долгое время хорошо было на душе, потому как зрелище болотистого поля, заваленного вражьими телами, доставляло серьезное удовольствие.
Прав был Олекса, когда пошел служить Конраду Моравскому. Молод маркграф, но смел и умен. Надурил монголов, заманил на поле, на это, где сладкая трава меняется невысокой осокой, торчащей из трясины. Упрямая чешская пехота с длинными копьями и здоровенными, как дверь щитами устояла под ливнем стрел, а потом заставила отступить визжащую толпу степных всадников. И отступить на не очень широкое пространство между двумя трясинами, неглубокими, но… Мунгал луком и конем силен. Или то, или то забери — нет монгола. А трясина скорость у степных лошадок и украла. Так что когда в лоб оккупантам ударила тяжелая рыцарская конница, ни убежать, ни рассыпаться по обыкновению мунгалы не смогли и сейчас представляли собой главное блюдо на позднем ужине ворон, лисиц и волков.
Доволен был Олекса. Хотя и знал, что татары не отступятся. Позор. Поле чужим оставили. Прознают об этом в орде, и приедет гонец со смешной многоцветной веревкой. Смешная то она, смешная, только многим отважным свернут шеи.
Кровь мунгала священна и проливать её нельзя. Но и трусом мунгалу быть не надлежит. Поражение же в битве это с точки зрения верховного руководства явная трусость, требующая немедленного наказания путем сворачивания шеи. Странная логика, правда? Но функциональная. Не зря ведь, чужане эти полмира завоевали.
Так что доволен был разменявший четвертый десяток ветеран проигранных битв. И неважно, что с утра, подтянув подкрепления, обрушатся монголы на небольшое войско упрямого морава. Не обманывал себя Олекса. Знал, что в числе первых примет на себя удар его полусотня. А у первых шансов остаться в живых немного. Но верил в себя воин и в удачу свою воинскую верил. Клинки он свои и сегодня упоил допьяна и завтра попотчует.
Цепь его дозоров полукольцом охватывала вражий лагерь, раскинувшийся в болотистой низине. С дерева, на котором устроился полусотник, видно было, что там что-то происходит, но что именно не понятно. Забегали татары. Видно разведка его опять набедокурила.
Внизу вдруг щелкнула ветка. Верный засопожник скользнул в руку, уютно уложил согретое о тело лезвие в прохладную от ночной сырости ладонь. Ворохнулся, готовый сорваться во тьму, чтобы с голодным чмоком жадно впиться во вражью плоть.
— Не бей, дядька, — свой я.
— Обзовись.
— Гринька Чекан.
— Ко мне.
Шустрого мальца Олекса сам приобиходил к воинской науке. И так ведь помирать было сироте. А вышло вон как. И пятнадцати весен не исполнилось пареньку, а прознатчик вышел на славу. Ловок и хитер как куница. И имя воинское не просто так получил. Своим нетяжелым чеканом крутил Гринька на диво. Девок парень еще не мял, робел, а счет свой, месть свою личную давно за десяток увел. Такой вот военный парадокс. Зол на мунгалов был пацан.
С некоторой долей зависти смотрел тяжелотелый полусотник, как легко, словно белка скользило сквозь густое переплетение ветвей ловкое тело паренька.
— Отдышись, — скомандовал, когда тот взобрался. Воинская наука, она, как быстроты, так и степенности требует, и править её надо всегда. И на отдыхе и в бою время находить. Подождал, пока дыхание подростка успокоится, зависть легко кольнула. А быстро ведь.
— Доложись.
— Дядько Олекса, — жарким шепотом заговорил пацан, — как ты сказал, ходили мы с Соловьем до стана. Секреты прошли, — запнулся.
— И?
— Сворачиваются поганые.
Большим усилием воли сохранил спокойствие сотник. Быть того не может. Неужели бегут, ненавистные?!
— Точно тебе говорю, сворачиваются. И Соловей слышал. Уж он-то не ошибется.
— Я тебе докуда идти сказал, — нарочито суровея, нахмурил брови Олекса.
— Так неясно было, дяденька, а вдруг хитрость какая. А издалека Соловей хорошо разобрать не смог. Вот и подошли.
— И?
— Соловей и разобрал что к чему. Ему уж то верить можно.
Можно было верить Соловью. Так хорошо он знал и татарский, и мунгалский, и меркитский, и еще несколько басурманских языков, что толмач бы из него вышел знатный. Купцом когда-то был Соловей. Красивый был. Волосы кудрявые льняные, улыбка белозубая широкая, да и сам парень хоть куда. Певучий был. За то Соловьем и прозвали. Только понравился он как-то нойону поганому, но понимания ему не явил, нехристю. Через то всего и лишился. И имущества и красоты. Имущество сразу отобрали, а красоту долгие годы рабства утащили с собою вместе. Многие пытались сломить волю упрямого костромича. Не удалось. Помирающим нашел его на степной дороге Олекса. Последний хозяин избил строптивого раба боевой плетью из выдержанной буйволинной кожи, такая плеть, с вплетенными кусочками стали и свинца, в умелых руках такая штуковина и кожаный панцирь просечет. Руки видать у последнего владельца были умелые. Так, что нашел Олекса тогда в степи нечто полуживое с перебитым носом, выбитым глазом, сломанной левой рукой, в клочья исхлестанным телом. Сидело это нечто, привалившись спиной к каменной бабе, и пело. Да так пело, что не пожалел Олекса ни времени своего, ни припасов. Выходил певуна. И ни разу об этом не пожалел. Хоть и вытек глаз, и рука перебитая усохла, мало было таких лютых бойцов, как этот поседевший раньше времени бывший купец. На усохшую руку тяжеленную наруч укрепил и ловко ей и мечи и ножи в сторону уводил, а бывало и бил как палицей. Целой же рукой и ножом и кончаром владел гораздо. Из пращи бил на диво. Бывало крутил тяжеленное мунгалское копье с мечевидным наконечником, но в бой его брал редко, утверждая, что для работы с этим оружием две руки надобны, а одной это так, для красоты. А ещё Соловей удивительно хорошо дрался ногами. Отличный воин. Только вот петь он перестал. И улыбаться разучился. Так, что можно было верить Соловью.
Олекса задумался. Враг, конечно, потерпел поражение. Но далеко не разбит наголову. И кара за отступление велика. Но… Уже не так целеустремленно шли вперед мунгалы. Раньше, совсем не отвлекаясь на поиски провианта и фуража, тумены катились вперед, подобно лавине. Теперь же сильно замедлили своё продвижение. Как доносили видоки, бескормица в стане татарском. Уже гнилую солому с крыш находники срывают. Лошадей кормить. Да и сами уже не такие лоснящиеся, как прежде. Отощали.
А сейчас, поздней осенью, не сделав припасов, провиантом обзавестись трудно. Маркграф предусмотрительно укрыл по твердыням своих налогоплательщиков, свез туда зерно, укрыл скот. Легкой поживы нетути.
Так что может быть.
— И, дядько… Пошалили мы в стане том малость.
— Ну, то не диво. Что учинили?
— Полоняника уволокли. А на место его мунгала сунули. — Хихикнул.
— Хе. Живого?
— Не. Соловей ему под подбородком ножом махнул.
Олекса вздохнул. Звереет и звереет Соловей. И сам себя одернул. А сам добреешь ли? Война еще никого лучше не сделала.
— Полоняник кто? Здешний?
— Да не. Вроде наш. Только говорит странно и одет не по нашему.
— Ну пошли глянем на твоего приймака. Кобыла, — шепотнул наверх.
— Я, — отозвалось.
— За меня остаешься.
— Есть.
— Ой, дяденька Кобыла, простите, не заметил вас.
— Учись пока я живой.
Утречком у речки хорошо. Мягонько мелкий дождик сыплет, почти не оставляя следов на поверхности бурливой речки-болтушки, воздух чистый утренний из организма сонную хмарь и последствия разухабистой ночи вымывает. Метаболизм ускоряется, самоочищение опять же.
В такое утро хорошо сидеть пол навесом, за столом, натянув поверх походной одежды теплый армейский бушлат. Первая уже опрокинулась внутрь, покрыв хрупкой изморозью пищевод и ты разгоняешь ледяные узоры внутри себя пышущим жаром борща. И горячее варево объединившись с аква витой, гонит кровь по жилам. И мир открывает тебе новые краски. А рядом на печи, в здоровенной, почерневшей от времени и постоянного жара чугунной сковороде, шквырчит уложенная кольцами домашняя колбаса. Под неё пойдет вторая. И сделать надо перерыв. Недолгий. Потому, что третью надо посвятить шашлыку, чьи тяжелые ломти томятся до времени в маринаде, дожидаясь, когда перегорят угли
В деле излечения организма главное не увлечься, не переусердствовать в лечении. Иначе весь день на смарку. Совсем немного лишнего и ты, вот только что сытый и добрый, становишься просто отяжелевшим и раздражительным. Ничего не радует и не хочется болтать за чашкой крепкого до черноты чая. Тогда для восстановления душевного равновесия приходится гулянку начинать по новой. А завтра, с больной головой и ломящей тяжестью во всем организме идти на службу.
Нет. Не надо. Остановимся на трех полустаканах. И сохраним себя для неспешной дружеской беседы, изредка, я подчеркиваю, изредка. разбавляя чаек чем-нибудь сосудорасширяющим.
— Васенька, а может пивка? По бутылочке?
— Под палтуса.
— А, что, есть?
— У нас теперь благодаря Михал Терентьевичу много чего есть. И палтус, и оленина копченная. Выбирай, Петрович.
— Люблю изобилие.
— Мы с леспромхозовскими обмен уже почти закончили, когда о визите нашем рыбсовхозовские прознали, и подъехали. Так, что без посредников обошлись. Любят поморы гречиху-то.
Тишину нарушает лишь посвист хорошо отточенного ножа разваливающего на истекающие жиром ломти тушку палтуса.
— А я вот лучше водочки. Она послаще будет.
— Вам, Михал Терентьевич все, что душа ваша пожелает. Это ведь вам благодаря нас из поселка отпускать не хотели. И еще приглашали. У них в сельмаге шаром покати. Консервы одни. Так что ждут нас, с гречихой-то.
— И много у вас добра этого, Михал свет Терентьевич?
— Найдется. — Важно.
— Говорю же тебе Петрович, добра там этого…Склады. И такие здоровенные… В Мурманске в порту таких не увидишь. А всего… Устанешь считать.
— Подожди Васенька. А не опасно, вот так вот, целый грузовик?
— Риск — дело благородное.
— А серьезно?
И солидное мужское сопение в ответ.
— Дело в том, Михал Терентьевич, что мы можем обеспечить значительные масштабы закупок. Что соответственно даст и серьезное увеличение уровня жизни. Но для этого придется выходить на людей солидных. А они срыв графика поставок не поймут. И могут резко покритиковать.
Старший прапорщик Михаил Терентьевич и по складу ума и по должности человек был обстоятельный, серьезный и опрометчивых решений не любил. Потому и думал неторопливо, обстоятельно. Торопыги, те нары греют. А нары Михаилу Терентьевичу своей дискомфортностью не нравились. Мужчина был он крупный, простор любил. И потому мечтал о кровати солидной, двуспальной. Лучше румынской.
С армейских складов, на которых Михаил Терентьевич сделал свою военную карьеру, не тырить было грех. И он тырил, но с умом и не часто. Не забывал делится с руководством. И как-то раз оторвав от сердца десять литров спирта и упаковав их в багаж проверяющего, вытянул счастливый билет. Направлен был на новое место службы. Поначалу, увидев ворох подписок, которые ему надлежало оформить, старший прапорщик оробел. Попав же на новое место назначения, на склады стратегического запаса Михаил Терентьевич понял, что настал его звездный час. Гигантские ангары набивались провиантом в течение двух месяцев. Без учета. Потом приезжали какие-то очкарики, устанавливали посреди каждого склада радиоприемник «Рига» и рекомендовали в течение суток в склад не заходить. Через сутки в складе даже пыли не оставалось. А приемничек стоял. И что интересно, никакой проверки между моментом окончания загрузки провианта и его загадочной отправкой в никуда не наблюдалось. И не смотря на все подписки не воспользоваться такой ситуацией было очень трудно. Как-то раз деятельная натура старшего прапорщика не устояла. Спёр. Немного, так, чтобы объясниться было можно. И затаился.
Но из странного далека, не прозвучало ни пословечка недовольства. Постепенно экспроприации стали принимать более широкий характер. Руководство базы уже привыкло к презентам от ухватистого прапорщика, и Михаил Терентьевич стал подумывать о расширении своего неправедного бизнеса, когда судьба свела его с этими двумя фарцовщиками. Ребятами весьма полезными. Ведь только за один хвост нач. по тылу, зачарованно глядя на проступающие сквозь плотную бумагу пятна рыбьего жира, легко подписал акт на списание почти совсем нового УАЗика. И знакомства у ребят имелись. А знакомства Михаилу Терентьевичу были куда как нужны. И поэтому, да впрочем, не только поэтому, жадность оно конечно грех, а жить как, товарищ старший прапорщик помолчав немного для солидности, откашлялся и сказал.
- В две недели раз.
Тургауды стояли как каменные истуканы, боясь пошевелиться. Всякий знает, когда Джэбэ-нойон вот так вот гладит свои коротко стриженые волосы, покрытые рыжими подпалинами, подобно шкуре степной кошки, привлекать его внимание смертельно опасно. Скор нойон на награду, и на кару скор. Недаром ведь стрелой зовется.
Занавесь у входа отлетела в сторону отброшенная сильной рукой. Правому тургауду показалось, или нойон зашипел подобно коту. Вошедший опустился на колено, хлопнул широкой ладонью в войлок, покрывающий землю, встал.
— Я не доволен тобой, Алмас-багатур.
— Нить жизни моей в твоих руках, Джэбэ-нойон. Скажи, и оборвется она.
— Мне не нужна твоя жизнь, храбрец, — вдруг улыбнулся нойон.
Любит нойон, поднявшийся лишь силой своей к высотам власти, отважных. Тургауды перевели, было дух, но вождь вновь нахмурился.
— Где зерно, что ты нам обещал, где корм для коней. Два месяца прошло. Проходит третий. Где?
— Я ищу голос наших богов, но они молчат.
Тяжело замолчал Джэбэ, глядя на воина.
Настоящий монгол. Сильные кривые ноги наездника, обтянутые простыми кожаными штанами вбиты в богато вышитые жемчугом сапоги. Уважение к духам земли. Не надлежит монголу землю попирать, им почет не воздавая. Широкий, тяжелый торс, несмотря на осеннюю, почти зимнюю прохладу укрывает лишь короткая безрукавка бараньей шкуры, оставляя свободными бугрящиеся страшными мышцами, длинные, почти до колен руки. Не надлежит воину в походе, богатством одежды гордится. На непростом, покрытом стальным кружевом поясе, дорогие ножны, из которых торчит простая роговая рукоятка прадедовского ножа. Мудро. И богатство живущим показать и, почтение к предкам. Верх малахая, надвинутого до бровей, щедро расшит золотом, рубинами, жемчугом. Преклонение перед вечно синим небом. Настоящий монгол.