Шестьдесят свечей - Тендряков Владимир Федорович 11 стр.


Хлопнула дверь, она вышла.

— Коля… Ради бога, Коля!

27

Жена, издав свой слабый призыв к миру, возвышалась сейчас над неприбранным столом — массивный и беспомощный идол дома.

А я вдруг почему-то припомнил, как мы когда-то ходили по грибы за Жулибинские пожни. Верочке тогда было уже лет десять-одиннадцать.

Деревня Жулибино до сих пор стоит на своем месте, сохранились и пожни за ней, и обширное грибное разнолесье. Только теперь все это — деревню, затянутые кустарниками пожни, леса — перечеркивает новое, раскатанное до синевы шоссе, соединяющее город Карасино с остальным миром. Ныне за грибами ездят уже на автобусах целыми учреждениями, коллективами, с ящиками пива, с проигрывателями и аккордеонами…

Люблю собирать грибы. Люблю душную тишь леса, запах корневой влаги, запах земли и прелой листвы, тонкий, невнятный, какой-то недоказуемый запах самих грибов. Люблю палые желтые листья на жесткой приосенней траве, литую дробь черники на кочках, румяное полыхание брусники, и в моем сердце каждый раз случается легкий обвал, когда глаза нащупывают бархатный затылок затаившегося гриба.

Вере было лет десять-одиннадцать…

Не скажу, чтоб тогда был грибной на отличку год. Не из тех, когда из лесу тянутся вереницы со стонущими от тяжести корзинами. Просто был разгар сезона и нам, наверное, чуть-чуть повезло — попали в лес перед очередной волной грибников. Нам то и дело приходилось вынимать из травы, из-под корней то нахохлившихся, твердо литых, словно развесные гирьки, подростков, то развесистых, с рыхлыми шляпками стариков. Что ни гриб, то физиономия!

Помнится, у меня на душе было не совсем спокойно. Я тогда замещал ушедшего в отпуск директора школы и должен был переслать в районные инстанции какую-то важную заявку. Мне не успели подготовить бумаги, а потому в тихом лесу меня точил червь ответственности.

В тени на прохладной траве мы раскинули скатерку, разложили багровые помидоры, огурцы, копченую, маслянисто потеющую колбасу. Шелестела листва над головой, и где-то в буйной зелени, в глубоком овраге, в чреве земли усердно шевелился ручеек. Жена хмурилась и улыбалась, а Верочка, наоборот, была сурово-сосредоточенна, худа, черна от солнца. В свои десять лет она успела стать страстной до исступления охотницей за грибами, в лесу на ее мордашке всегда появлялось выражение: «Я сюда не шутить пришла».

Как, однако, хорошо, только вот проклятая заявка!.. Мы ели брызжущие соком помидоры, пили пахнущий березовым веником чай из термоса, а наши глаза, поблуждав по сторонам, возвращались к корзинам. Уж очень они были изобильны — по самый верх заполнены крепкими шляпками! И суетливо жил в чреве земли ручей… Неожиданно Вера вздернула голову, во всей ее худенькой подобранной фигуре появилось эдакое устремленное выражение, как у собаки, учуявшей дичь. Ничего не говоря, она поднялась, сомнамбулически двинулась к кустам, остановилась, пригнулась и… сдавленно крикнув, упала на колени.

— Глядите! — Вера пружинно вскочила, поднимая над головой обеими руками какой-то предмет. — Глядите!

Ее лицо было искажено. Мы глядели и сами понемногу заражались веселым ужасом.

— Глядите! Вот!

Несколько козьих скачков, Вера приблизилась к нам, протянула тонкие, опаленные солнцем девчоночьи руки… В них было что-то несуразное, до безобразия грубо измятое.

Жена первая воскликнула, в точности повторив сдавленный выкрик Веры. Крикнул от изумления и я.

В тонких немощных руках девчонки был гриб… Да нет, не гриб, а величественное сооружение природы, модель неведомого мира. Шляпа, словно географический континент с изрезанной береговой линией, с заливами и бухтами, с долинами и наплывами плоскогорий, с бугристыми хребтами и жаждущими влаги озерами, выеденными улитками. Шляпа — континент, а нога — беременный Атлант, коряв, скалист, источен протоками. Извергает же из себя такое мать-земля!

Перед лицом чуда вдруг стали жалкими наши ординарно внушительные корзины, побледнели все прошлые удачи и даже забылась не поданная своевременно срочная заявка. Извергает же такое!.. Господи! Да все трын-трава!..

Вера несла гриб к дому, как хоругвь. Встречные женщины охали, мужчины провожали нас красноречивой немотностъю.

Городской автобус, провозивший нас по развороченным строительством улицам, гудел, как растревоженный улей. Люди никогда не бывают равнодушны к чуду.

На следующий день к Вере нагрянул фотокорреспондент местной газеты, недавно ставшей из мелкоформатной районной большеформатной городской.

Мутненькая фотография девочки с чудовищным до безобразия грибом была помещена на четвертой странице: «Десятилетняя Вера Ечевина, собирая грибы в лесу, нашла… местные старожилы не помнят такого…»

В ту осень наша Вера подняла на ноги добрую часть населения города, воскресенье за воскресеньем в лес двигались полчища. Люди неравнодушны к чуду.

Что-то легкое, освежающее жизнь принес тогда этот маленький случай.

А заявка… Ровно ничего не случилось оттого, что я подал ее на два дня позже.

Но, как всегда, что-то все-таки портило нашу легкую радость. Жена почему-то пугалась, суеверно повторяла:

— Ох, не к добру! Ох, удача с грибами всегда к беде!

Почему же я сейчас вдруг вспомнил тот далекий и в общем-то ничтожный случай?

Это, наверное, был самый счастливый день в жизни Веры. В моей тоже…

Она ушла от меня с угрозой.

А может, я неправильно эту угрозу понял…

Верин муж имеет право с полным основанием сказать про себя: «Я алкоголик!» Возможно даже, что он был когда-то и моим учеником, среди тех трех тысяч, что прошли через мои руки…

Вера всегда отличалась неумеренностью, она не остановится ни перед чем, чтоб отстоять от меня своего сына.

А знаменитый чудо-гриб был съеден вместе с другими грибами…

28

Жена возвышалась над неприбранным столом, упрямо и смятенно вглядывалась в меня сквозь очки.

— Коля, — произнесла она негромко.

Я вздрогнул, ее голос слишком спокоен для такой минуты.

— Да, Соня?

— Скажи, в самом деле, добрый ты человек или злой?

Величественная, неподвижная, расплывшаяся по стулу — моя жена, мой крест и моя опора. Почти четыре десятилетия мы живем тесно друг с другом. Ни я не изменял ей, ни она мне. Четыре десятилетия взаимной верности — может, это противоестественно, может, подвиг терпения, а может, как знать, тут-то и есть истинная родственность душ? Не дай бог, если она умрет раньше. Пустота окажется рядом со мной, страшная, бездонная пропасть, которую уже ничем не смогу заполнить. Сорок лет друг с другом, но я давно полюбил и уединение в стенах своего дома… Она задает мне вопрос. Странный?.. Да нет, обычный, который ей стоило бы задать сорок лет тому назад.

Я вздохнул и ответил:

— Бей уж прямо, Соня, не стесняйся.

— Ошибаешься, не скажу «нет». Ты добрый.

— Тебе идет роль миротворицы. В молодости ты другой была.

— В молодости?.. Вот молодость-то я и вспомнила сейчас. Как ты меня заставлял: не усидчива — переломи себя, легкомысленна — читай серьезные книги, будь такой да будь этакой. А меня, девку, на танцульки тянуло и вместо Маркса и Плеханова «Графа Монте-Кристо» почитать. И скандалила, и сцены устраивала. О господи, как давно это было, не верится даже, было ли… Хотел добра, слов нет. Или не так?..

Я молчал.

— И что получилось, Коля? Стала я умной, начитанной?.. Да нет же, клушей комнатной стала. Книг серьезных так и не осилила, кухонный передник не снимала, жиром вот заплыла…

— Соня, не надо…

— Старших дочерей заставлял учиться, дышать им не давал, не смей от книг головы поднять, и что же?.. А как ты Верочку… Разве можно подумать, что со зла да с ненависти… Нет, конечно…

— Не надо, Соня.

— Всю жизнь целишься сделать хорошее, да дьявол за твоей спиной путает, твой мед дегтем оборачивает. Не виню тебя… Но от твоей-то безвинности другим не легче, Коля.

Она с усилием поднялась, выросла на фоне жаркого, заполненного садящимся солнцем окна — громоздкая, монументально-горделивая. Голос ее был по-прежнему пугающе тих:

— Вот что я тебе скажу, Коля: ты мне добра желал, старшим дочерям желал, Вере желал, не желай его Леньке — хватит! Одного да обереги от своей доброты.

29

Я закрылся в своей комнате. На моем столе благородно поблескивал кортик лейтенанта Бухалова. Добрый я человек или злой?

Гриша Бухалов ответил бы, не задумываясь: да, добрый, другого мнения и быть не может. Антон Елькин, столь не похожий на Гришу, неожиданно для меня — тоже!

А Вера иного мнения.

И неизвестный автор письма…

Кто же такой Николай Степанович Ечевин, проживший уже на свете шесть десятков лет?

Я не приспособленец и не карьерист. Большую часть своей жизни я отдал нелегкому труду. Я работал по двенадцать, четырнадцать, а то и по шестнадцать часов в сутки! Я никогда не гнался за длинным рублем, за свои сорок трудовых лет не нажил себе ни палат, ни чинов, ни громкой славы. Меня выделили и обласкали в шестьдесят лет! Несколько раз мне представлялась возможность занять некий командный пост. Я не воспользовался случаем.

Если Гриша Бухалов проявил себя, «смертию смерть поправ», то я всей своей долгой нелегкой жизнью, кажется, доказал, что жил не для себя!

Но все это не дает прямого ответа на вопрос: добрый я или злой?

Лена Шорохова произнесла на уроке недобрые слова, и, увы, мне приходится признать, что и я повинен в ее опасной недоброте. Я, добрый, оказывается, порождал недоброе!

Так что же я за человек?

И как мне стать иным?

Вчера я намерен был написать Лене Шороховой хвалебную характеристику: «Способна сверх всяких похвал, поведение примерное, хороший товарищ». Сегодня у меня открылись на нее глаза, сегодня такую характеристику я писать не хочу.

Может, это и есть первый шаг, чтобы стать иным?

Как просто его сделать. Когда нужно, сядь за стол, положи перед собой бумагу и… «склони голову, гордый сикамбр, сожги то, чему поклонялся!..».

За окном густо бронзовел закат. Снаружи свершалось обычное космическое действо — одним своим боком наша планета отворачивалась от светила. Одним своим боком, где расположен мой материк, моя страна, мой город, мой дом, я… Из сумеречного кабинета, из тесной соты я, личинка, слежу за величаво-бездушным движением вселенной и терзаюсь своим: как мне, личинке, изменить свое поведение?

Хочу стать иным, совершать иные поступки! Я не хозяин себе, черт возьми!..

Лена Шорохова сама никого не убьет, но проголосует: «Я за!»

Бронзовел закат за окном, и тревога вползала мне в душу.

Сесть за стол, написать на листе бумаги вместо одних слов другие, вместо ошибочных верные, беспощадно отражающие то, что есть, характеристику: бойтесь ее! И после этого открыть перед ней дверь из школы в жизнь. Жестоко же ты наказываешь девицу с гордыми бровями. Только за что? Не за то ли, что ты не сумел научить ее человечности и отзывчивости, не развил чувства самостоятельности, передал ей свое ледяное бесстрастие к истории, к той крови, которая когда-то зло окрашивала века и народы. Передал ей свое, а теперь содрогаешься — бойтесь ее! Ничего себе — хочу стать иным. Свои мутные грехи собираюсь свалить на девчонку! Педагог с сорокалетним стажем! Ну нет, этого я не сделаю.

Но характеристику-то Лене Шороховой писать придется.

Так заведено, не мне отменять. Такие характеристики пишутся каждый год, я написал их тысячи… Не миновать и теперь! Несколько строк, неполную страницу…

Не свалю на девушку ошибки своей долгой и невнятной жизни. До этого не опущусь. Тогда что мне остается? Писать по-старому: «Способна сверх всяких… Хороший товарищ…» Раньше как думал, так и писал, я был искренен, не кривил душой. Но теперь-то думаю иначе…

Бронзовел закат, планета равнодушно загоняла в космическую тень мой материк, меня вместе с ним. В своей уютной, обогретой соте корчилась личинка. Нет, сам я сидел за столом неподвижно, нахохлившись, корчился и стенал во мне мой жалкий дух: хочу быть добрым и честным! Личинка жаждет стать Человеком!

Я всегда охотно протягивал осуждающий перст на своего ближнего: «Ты сподличал! Ты солгал! Дурной человек, как ты смеешь?!» Я был строг к другим и считал: стоит только этим другим захотеть, как они легко перестанут лгать и подличать. «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих!» Возьми себя в руки и ты станешь хорошим.

Я готов взять себя в руки — хочу быть чистым, всей душой ненавижу ложь! Но мне придется писать характеристику на Лену Шорохову… В твердой памяти, в светлом сознании, при отвращении ко лжи я буду лгать.

До сих пор я что думал, то и говорил, как говорил, так и поступал, теперь же буду думать одно, а говорить и поступать иначе. Я чуть поумнел, и правда оказалась противопоказанной мне. Никто не заставляет, никто не насилует меня — солги, превознеси недостойную.

Я собираюсь лгать и двурушничать по своей воле.

Хочу быть иным — лучше, чем был! Хочу искренне!

Не могу. И не знаю почему. Никого не упрекнешь, даже себя…

Люди добрые! Гибнет человек, сам видит это и бессилен остановиться — ратуйте!

30

Хотя через окно с улицы доносились голоса и смех, грохот проезжавших мотоциклов, но тишина облепила меня вплотную, сидел, оглушенный ею.

В моей жизни происходила очередная катастрофа — в эту минуту я становился менее качественным человеком по сравнению со вчерашним Ечевиным. Тот был более цельной и прямодушной натурой.

Но и тому угрожают. Ученик готов поднять руку на учителя.

В общем-то ученики постоянно поднимались на учителей. «Платон мне друг, но истина дороже!» Коль такое случается, значит, мир не в застое.

Не «убить Вас», а «Платон мне друг…». Тот, кто сказал эти слова, проявил силу своих убеждений, ему не нужно было прибегать к угрозам. Те, кто защищал свои убеждения с помощью ножа или плахи, скорей всего, сами не очень-то верили в них. Пугали и жили в обнимку со страхом.

«Убить Вас…» Мой грозный Робеспьер, какое сжигающее бессилие ты пережил, прежде чем написать эти слова? «Убить Вас!» — отчаяние курицы, бросающейся на лису, зыбкая соломинка утопающего.

Недавно на весенней обогретой улице, под юным весенним солнцем я поборол страх, смеялся над собой: «Потерявший голову заяц, бегущий от самого себя». Право, уморительно, если картинно представить.

Но не зря же мне не хотелось возвращаться домой, чуял, что там меня сторожит мой преследователь, мое второе беспощадное Я. Снова смятенно беги от него и прячься. Зачем? Можно ли спрятаться от себя?

Кортик Гриши Бухалова на моем столе. Гриша! Гриша! Ты моя удача, ты светлейший момент в жизни. И как мало было таких вот удач, едва ли не единственная.

Антон Елькин считает, что вся моя жизнь состоит из светлых удач. Этот ученик никогда не понимал своего учителя: ни тогда, когда пакостил втихомолку на уроках, ни тогда, когда сторожил с кирпичом на крыше… Не понимает и теперь. Я ничего не сделал Антоше Елькину — ни дурного, чтоб ненавидеть, ни хорошего, чтоб преклоняться. Увы, не я его исправил — исправила жизнь. Мы-то расстались на кирпиче.

Гриша, Гриша… Ты поздравил, и твое поздравление я принимаю с чистым сердцем. Но что бы ты сказал обо мне, Гриша, если б узнал: Таню Граубе, учившую меня вместе с отцом азбуке человечности, я решился подозревать — «убить Вас»? Сказал бы: спятил старик. Нет, Гриша, скорей, потерялся.

А только что мелькнуло подозрение, уже совсем дикое… Мелькнуло! Было! Не след прятаться! Подозрение против родной дочери — не готовит ли то самое «убить Вас». Она пригрозила, и страх затмил мне разум.

Назад Дальше