Но чем, чем же угощать бесценных гостей?
– Что вы любите, Виктор Платонович? – робко спросила Оля, сестра Милы.
– Свежий белый хлеб! – без запинки сообразил писатель.
Через пару дней наша кухня была завалена вчерашним бывшим свежим хлебом, который покупался буханками три раза в день. Был приготовлен роскошный ужин, приглашены отборные гости – несколько робких почитателей Некрасова из наших близких знакомых.
Моя племянница Лара, в то время бойкая отроковица, помогая накрывать на стол, успевала безотрывно глазеть на приезжего лауреата, стараясь ничего не пропустить. И не зря старалась, уловила главное откровение.
– Виктор Платонович сказал, – горя глазёнками, сообщала она всем, – что ненавидит мокрое мясо, чтение толстых рукописей, Корнейчука и антисемитов!
Женщины шмыгали носом в восхищении – вот что значит столичный человек, прямо-таки вольнодумец!..
На третий вечер, прогуливаясь со мной под почтительным надзором криворожских топтунов, Вика торжественно пообещал мне, что если они уедут, он сделает всё, чтобы вытащить нас к себе. Сейчас же, увидев на криворожской площади танк на постаменте, Некрасов встрепенулся и живо осмотрелся.
– Постой-ка, здесь же мы с тобой выпивали, в загсе! Он где-то неподалёку!
Семь лет назад В.П. уже приезжал ко мне в Кривой Рог, погостить. Гостевание заключалось в круглосуточном балдеже. Через три дня деньги закончились, а в долг мне давать перестали ещё задолго до встречи с писателем.
Утром мы вышли в город абсолютно сухие, без гроша, с надеждой насшибать хотя бы рублишко на бутылку вина. Естественно, ни одного знакомого, расположенного ссудить пару копеек, мы не встретили и печально топтались на площади Мира.
И вдруг увидели процессию: жениха с невестой, дружек с цветами, нарядно одетых людей, входящих в загс. Мы с Виктором Платоновичем, в мятой и худой одежде, покрытые щетиной, проникли туда вслед за толпой, не слишком соображая зачем.
Внутри наткнулись на галдящих родственников и друзей другой, только что расписанной пары молодожёнов, провозглашавших тост за счастье молодых. Протиснулись к подносу, с непостижимой наглостью взяли по бокалу шампанского, выпили и ещё раз взяли. Вика вполголоса воскликнул здравницу. На нас смотрели с недоумением, не решаясь, однако, спросить, кто такие.
Явно поправив настроение, выскочили на улицу, радуясь, что избежали тумаков…
Кроме письма Брежневу Некрасов замыслил и другое судьбоносное предприятие.
После обыска, ещё в Киеве, была написана им статья, предназначенная для публикации в западной прессе.
– Написал, но не знаю, что дальше, – сказал он. – Пока созреваю… Милке пока ничего не говори. А Галке тем более. Чтоб не хлопала крыльями…
Статья называлась «Кому это нужно?».
Кроме буквального вопроса, выражение это является ещё и риторическим восклицанием, модным в то время на Украине. В смысле – что за ерунда! Стоит ли этим заниматься! Бесполезное и бесцельное занятие, мартышкин труд!..
Раз тебя щёлкнули по носу, устроили обыск, надо им ответить. Если что и спасёт, то только неотложная огласка этого дела. Не молчать, как мы все при Сталине, как евреи при Гитлере – тише, друзья, не будем дразнить зверя, только навредим себе, может, пронесёт… Не пронесёт! Кричи, бей в двери, устраивай скандал или истерику на людях – только это может тебя спасти. А так затопчут, сомнут и придушат! Так говорил мне Некрасов во время нашей неспешной вечерней прогулки по криворожским улицам.
Понимая, что моё мнение мало чего решит, но поддержит его, я кивал, мол, согласен, хотя осторожность – мать мудрости…
После взволнованных слов о преследованиях и отъезде инакомыслящих: «Кому это нужно? Стране? Государству? Народу? Не слишком ли щедро разбрасываемся мы людьми, которыми должны гордиться?» – Некрасов добавил эффектную фразу: «С кем же мы останемся? Ведь следователи КГБ не напишут нам ни книг, ни картин, ни симфоний».
Что ты думаешь, спросил Вика. Я ответил, что это слишком резко написано. В том смысле, что возврата потом не будет. Рубит, как говорится, концы. В.П. покивал головой: именно так он и представляет развитие событий. Вся эта возня надоела, надо принимать решение! Пора уезжать, жизни здесь нет, как на Марсе, грустно пошутил В.П.
Мама с Викой возвратились в Киев, очень довольные приёмом и оставив нам Джульку, чтоб привезти попозже. Они собирались ещё мотнуться в Москву.
Сразу же из Киева прислал благодарственную открытку:
«…Милку мать всегда описывала как простую и милую девчонку. И не ошиблась, скажу тебе. Она мне очень понравилась. И Кривой Рог – город что надо! То есть сам-то город с виду дерьмо, но и вы, и ваши Оля с Вовой встречали нас по-царски. Какие вареники, пампушки, котлеты!»
А потом вторая, уже из Москвы:
«Провернул я всё это молниеносно, ни с кем не посоветовавшись, чтоб не морочили бейцы. Два дня, и готово…»
Мила недоумевает – что провернул, что готово? Я с какой-то пасхальной благостью объясняю, но испытывая стеснение в груди. Фраза означает – Некрасов передал западным корреспондентам статью «Кому это нужно?».
Собственно, ради этого и ездил он в Москву.
Прочтя открытку, я определённо почувствовал, что всё теперь пойдет иначе, что в нашей жизни всё изменится. Не скажу, что в душе моей запели ангелы, но какие-то отголоски райской музыки я услышал явственно. Намечалось нечто неизъяснимое и необычное!
Я тогда и думать не думал ни о каких зловещих последствиях, что будут досаждать, дергать, увольнять, исключать и мурыжить. Был уверен, что Некрасова вот-вот выпустят в Швейцарию и вообще произойдёт что-то небывалое, приятное или даже радостное. И всё закончится хеппи-эндом!
И такая беззаботная наивность, как ни странно, во многом помогла нам избежать приступов страха или отчаяния, когда мы остались одни.
А пока что в Москве Виктор Платонович, «совсем не рвущийся в театр, ходил на “Трёх сестер”. Очень так себе», скептически поджимал губы В.П. С этой троицей Некрасову вообще не везло. Его и в Париже понесет нелёгкая на спектакль прославленного Питера Брука – сбежит в ужасе со второго действия…
Единственная отрада – «пошёл в Манеж поглазеть на портрет Брежнева блудливой кисти Налбандяна. Впечатление – яркое, как будто пожевал говна», – сообщает в письме В.П.
Мать, конечно, в гостях пытается сидеть, как всегда, на краешке стула, но даже это особо не раздражает В.П. Вообще после обыска он проникся к Галине Викторовне теплотой, стал гораздо терпимее к её привычкам и недостаткам. Выражение «краешек стула» восходит не помню уже к чьему рассказу о том, как некая жеманная дама, играя скромность и воспитанность, всё время говорила хозяевам дома, чтоб не беспокоились, она посидит, мол, здесь, на краешке стула.
Мама действительно была деликатным человеком и, будучи в гостях, очень заботилась о благоприятном впечатлении.
«Простите великодушно», «не будете ли вы возражать», «я позволю себе попросить вас», «обо мне бога ради не беспокойтесь», «мне необыкновенно удобно» – эти и прочие формулы вежливости высмеивались Викой как буржуйские повадки. Мама страдала от насмешек, но ничего сделать с собой не могла – «краешек стула» торжествовал и шествовал всепобеждающе, как идеи коммунизма.
В мае мы поехали в Киев, отвезти Джульку.
Мужик я был здоровый и сравнительно бодро вытащил из вагона два чемодана с банками варенья, солений и домашних консервов. На шее у меня висела сумка с двумя трёхлитровыми банками вареников с вишнями, залитых вишнёвым же киселём.
Из экономии такси не взяли.
Было дико тяжело. Утешало, что страдал я так ради блага писателя-правдолюбца. Вареники с вишнями почитались Некрасовым как большое лакомство. Состряпала это вишнёвое великолепие Оля, сестра Милы. Сама Мила тащила в авоське огромную кастрюлю, наполненную пампушками с чесноком – ещё одним яством, страстно любимым писателем.
Вадик надрывался под тяжестью коробки с домашним наполеоном. Каким образом я нёс ещё и чемодан с нашими вещами, я уже не помню…
20 мая 1974 года, тюкая одним пальцем, привычно испортив массу бумаги, я печатаю в Киеве второе некрасовское письмо к Брежневу. Письмо это В.П. сфотографировал и копию переслал на Запад через французского корреспондента.
«Все эти факты – значительные и более мелкие – являются цепью одного процесса, оскорбительного для человеческого достоинства, процесса, свидетельствующего об одной цели – не дать возможности спокойно жить и работать.
Я мог бы в этом письме перечислить всё то полезное, что я, на мой взгляд, сделал для своей Родины, но всё это, как я вижу, во внимание не принимается. Я стал неугоден. Кому – не знаю. Но терпеть больше оскорблений не могу. Я вынужден решиться на шаг, на который я бы никогда при иных условиях не решился. Я хочу получить разрешение на выезд из страны сроком на два года…
Само собой разумеется, со мной должна выехать моя семья и дозволено мне вывезти необходимые мне книги и мой архив, как литературный, так и семейный, накопившийся за 63 года моей жизни…
Писатель не может работать, зная, что каждую минуту к нему могут прийти и забрать и не вернуть написанное.
В ожидании Вашего ответа, с уважением, В. Некрасов».
На следующий день, 21 мая 1974 года, правление Киевской организации СПУ исключило Виктора Некрасова из членов Союза писателей Украины за то, что «позорил высокое звание писателя своей антисоветской деятельностью и аморальным поведением».
Какая сука разбудила Ленина?
Перед своим отъездом в Израиль Наум Коржавин объездил, прощаясь, пол-Союза. Заехал и в Киев, к Некрасовым, часов в одиннадцать вечера.
Весёлый, неуклюжий, в уродливых круглых толстущих очках, вечно голодный и не закрывающий рта.
Мама срочно учинила на кухне повторное чаепитие.
Вика с Эммой (так Коржавина называли друзья) говорят о знакомых, о Москве и Израиле, об очередном диссидентском заявлении, переданном по «Голосу Америке». Мы с Милой почтительно слушаем, в разговор не встреваем, не сводим глаз с именитого поэта.
Эмма по своему обыкновению прямо-таки с прожорливостью буревестника запихивается бутербродом, потом другим, торопится проглотить, чтобы говорить дальше, поведать новости и просветить нас. Вика смотрит на него с улыбкой: ешь, ешь, Эмка! Мама мажет ему булку маслом – скушай, Эммочка, ещё!
Крошки сыплются поэту на колени и за пазуху. Он периодически роняет на пол то ложечку, то нож. Салфеткой не злоупотребляет.
Эмма не умолкает, громко, но невнятно подшучивает над советской властью, мы очарованы смелостью речи, а Вика гордится другом. Иногда, показав глазами на потолок, – хоть и прослушивают, но я всё же расскажу, – Эмма тихим голосом повествует очередную московскую побасёнку. Потом мы, конспиративно притихнув, склонив головы в кружок, слушаем его, чётким шёпотом читающего свои стихи – знаменитую «Балладу о Герцене», нам тогда неизвестную:
Мы смеёмся, поражены и замираем перед поэтическим бесстрашием. Вика гладит Эмку по голове, тот снова что-то невнимательно жуёт, читает ещё и ещё…
На другой день мы с Викой стоим на террасе Бориспольского аэропорта, провожаем Эмму в Москву. Он снизу, с лётного поля, машет нам рукой и улыбается в ответ на прощальные шуточки. Что-то кричит, тоже острит, наверное. Громадная авоська набита какой-то ерундой, пара бутылочных горлышек торчит наружу. Эмма волочёт эту обузу, оборачивается несколько раз, не может расстаться. Вика, по-видимому, разволновался ужасно, я же просто взгрустнул.
– Приятный человек, правда? – говорю я.
– Приятный! – отвечает Вика. – И страшно талантливый поэт.
Вообще грустить на проводах новых друзей было чуть ли не главным развлечением в Киеве. При этом мы чувствовали себя как в некоем братстве отказников. Или навсегда уезжающих. Или посмевших этому сочувствовать. Душевный приятель Вики, киевский журналист Юрий Дулерайн, уехал на полгода раньше. Крепыш Юрка курил трубку, работал в какой-то речной газете, поэтому считался моряком. Подарил на прощание тельняшку. Некрасов любил его, и, когда Юрка забегал к нам после работы, они с неизъяснимым удовольствием обсуждали киевские слушки, общих знакомых и эпохальные проблемы. То есть связанные с отъездом в Израиль.
Потом они несколько раз встречались в Америке. Некрасов жил в его новом доме, наслаждаясь ласковым вниманием хозяйки Иры и постанывая от неуёмного красноречия хозяина. Но, возвратившись в Париж, нахваливал хлебосольную американскую жизнь, радовался журналистским успехам Юрки и называл Иру «классной бабой».
…Некрасов положил телефонную трубку, закурил неизменный «Беломор» и торжественно объявил, что сегодня мы пьём чай с женой Колчака, то есть с Колчачкой. Двадцать пять лет отсидки и ссылки! Приехала из Москвы, хочет увидеться.
Мама затрепыхалась в обычных переживаниях, я побежал в магазин за чайной колбасой.
Вечером пришли две чистенькие, стройные и сверх всякой меры интеллигентные старушки. Я поначалу даже и не понял, кто из них была знаменитой любовницей Анной Тимирёвой, обожаемой Колчаком, но, конечно, не его законной женой. Та успела уехать в Париж, как мы узнали потом.
На киевской кухне сидели две аристократки и по виду, и по манерам, и по разговору. Беседа, как говорится, тихо журчала. Вика вёл себя чрезвычайно учтиво, улыбался приятно и не клал на стол локти. Проводив гостей до двери, В.П. посмотрел на меня и покачал головой, мол, да, дамы, что ни говори, – высший класс! Просто рад, что познакомился…
А вот с актёром Станиславом Любшиным они были знакомы давным-давно. Поэтому когда московский театр приехал в Киев на гастроли, Любшин сразу же радостно объявился и был приглашён на чай.
Тут уж затрепетала в волнении Мила – как же, звезда экрана и красавец мужчина, расскажешь в Кривом Роге – не поверят! Любшин пришёл с подругой и приятелем, тоже из их театра. Гости особо не задержались, поговорили степенно и сфотографировались на память. Оставили контрамарки. Некрасов поморщился: начало спектакля было в семь вечера, когда писатель по обыкновению нежился в дрёме на диване. Но увёртки могли обидеть этих хороших ребят. И он пошёл на спектакль.
Все актёры были предупреждены, что в третьем ряду на гостевом месте сидит сам Некрасов. Со сцены всё время поглядывали в зал, интересовались реакцией киевской знаменитости.
В середине первого акта знаменитость сладчайше уснула. И спала довольно долго, до аплодисментов, ранив, вероятно, возвышенные души московских лицедеев. Но ко второму акту всё образовалось, отдохнувший писатель, разобравшись в ходе событий, бодро хлопал и одобрительно ёрзал.
На следующий день он долго и вроде бы искренне извинялся по телефону. Любшин посмеялся и всё простил.
А осенью впорхнула в некрасовскую квартиру редкая по тем временам птаха – американка. Зрелого возраста, с крупными белоснежными зубами, в ореоле бледно-сиреневого перманента. И не дающая никому слова вымолвить. С Некрасовым она знакома не была, приехала без приглашения и исключительно, чтобы его духовно поддержать.
Тепло и довольно понятно рассказывала о себе по-русски, показывала фотографии мужа, яхты и дома с пальмой. Ни о чём не расспрашивала. Имени её никто не расслышал. Поболтав часок, ушла, раздав всем присутствующим заморские презенты: картонную подставочку для пивной кружки, американский полтинник, два цветных фломастера и частый гребешок в форме уточки. Мне достался ножик для чистки картошки.
Маме была преподнесена коробка конфет. Еле дождавшись ухода благодетельницы, домочадцы набросились на конфеты, а В.П. вдруг пришёл в восторг: конфеты-то были уложены в причудливые соты, выдавленные в пластмассовом листе! Такого у нас в Стране Советов, на родине спутника, не было и в помине! Мы подивились прогрессу, а писатель быстренько приладил эту ячеистую конструкцию гвоздиком на стенку в кухне. До самого отъезда все вновь приходящие гости, поломав голову, сходились на том, что это что-то новомодное, скажем скульптура. Издалека это и вправду походило на нечто, созвучное современным веяниям в искусстве. Вика сиял и потирал руки…