На мосту все притихло. Анне Тихоновне почудилось, что никто больше не шевелился и стало свободнее. Она отняла от решетки руку, чтобы обнять Цветухина, но рука затекла и не поднималась. Точно в ответ на ее усилие Егор Павлович пробормотал, мигая и торопясь:
— Ну, все. Сейчас…
Он бессильно уткнулся ей лицом в грудь.
Самолет все больше вырастал и, задирая нос, начал быстро заглатывать высоту. Скорость его уже казалась стремительной. Вой моторов надвигался. Внезапно одно его крыло стало подниматься. Он сошел с прямой, уходя кверху в разворот. Будто прощально, он качнулся с крыла на крыло, весело сверкнув, едва ли не подмигнув на солнце, а потом крупно показал под крыльями два угрожающих черных креста по обе стороны от своего серебряного брюха.
С присвистом он пронесся невдалеке от моста. Но вираж его делался круче. Крылья наклонились чуть ли не до вертикали к земле. Он возвращался, описав полкруга. Его цель была — мост. Анна Тихоновна еще видела, как люди скатывались по откосам земляной выемки к полотну дороги; как мчались, ища укрытия, одни прочь от моста, другие — под мост. Вой самолета в этот момент уже был вспорот пронзительно-острым свистом, который она узнала или поняла. Она не могла спрятать своего лица — подбородок ее был вздернут вверх плечом Цветухина, крепко прижавшегося к ней.
Она только зажмурилась, бровями притиснув сцепленные из всей силы веки. Но хотя она ничего больше не хотела видеть, в сознании расставаясь с собой, белая вспышка света проколола ее веки, и глаза сами по себе открылись на ничтожное мгновенье, чтобы тотчас опять туго закрыться. Это было уже другое мгновенье — мгновенье взрыва, всю ее содрогнувшего.
Качнулся от удара по устоям мост. Воздушный пласт, отодранный от земли взрывом, понесся сам сдирать с нее все, что ему было посильно. Следом за ним раскатывался грохот.
Анна Тихоновна упала, как показалось ей, сваленная Цветухиным, придавившим ее всей своей тяжестью к дощатому настилу моста. Она словно забылась. Но в этом забытьи продолжало странно чудиться ей мгновенье вспышки, когда — против воли — открылись у нее глаза: она тогда увидала на том месте, где были раненые, высоко в воздухе громадный конус земли и вместе с землей летящую липу с черной кроной.
Потом видение исчезло. Она почувствовала боль в пояснице, попробовала приподняться на локте.
— Живы? — спросила она не то себя, не то Цветухина.
Он отстранился от нее, неожиданно вскочил на колени, ухватил ее за руки.
— Ты как? Ничего? — говорил он с воскресшей энергией, стараясь помочь ей встать. — Больно?.. Где?.. Ну, как-нибудь!.. Подымайся.
Он все сильнее тянул ее. Лицо ее сморщилось от боли, но она дала себя прислонить боком к перилам. Он нагнулся к ее уху:
— Милая, ну, пожалуйста!
Перемогая боль, она начала медленно вставать.
— Вот видишь! — сказал он с одобрением и укоризной. — Теперь идем. Идем, если хочешь жить.
3
Народ уже снова двигался. Точно возвещая спасение, гудели автомобили. С мольбами, требованиями, криками цеплялись за них люди, и чем ближе к концу моста, тем больше редела толпа, быстрее делалось движение, громче вокруг голоса.
— Не было такого приказа! — кричал из кабины грузовика шофер. — Эвакуировать! Не давалась такая команда!
— Народ скомандовал!
— Да ведь она на восьмом месяце!..
— Что зря болтать — «юнкерс»! «Юнкерс пятьдесят семь» — с одним мотором.
— А этот что — двухмоторный?
— Я говорю — «хенкель» это! «Хенкель сто одиннадцать».
— Ножку повредили ему, милая, ножку!..
— Потерялся он. Мать потерял…
Никто не оглядывался. Что позади — то позади. Все взоры тянулись вперед. На выходе с моста люди кидались по спускам насыпи, и там, внизу, становилось просторнее. По шоссе шли теперь немногие, оставив дорогу машинам, с шумом набавлявшим ход.
Анна Тихоновна и Цветухин тоже сбежали с насыпи и на равнине остановились передохнуть. Цветухин вытер рукавом лицо. Он ободрился, осмотрел себя, заправил рубаху за пояс, обошел вокруг Анны Тихоновны, дотронулся до ее поясницы:
— Не болит больше?
Она поколебалась, приглядываясь к нему, потом ответила со старательной улыбкой:
— Не очень. Видали, могу даже бегать.
— Я думал, не выберемся. А ты совсем молодчина! — похвалил он.
— Это вы молодец, — сказала она.
— Проклятый мост! — вздохнул он с облегченьем.
Они пошли, и сначала, правда, было легче. Им не мешали шагать, и с каждым шагом они удалялись от города, и перестала душить едкая гарь пожаров. Но они шли не одни — река беженцев влекла их, множество голосов либо отвечало их мыслям, либо заставляло думать о том, что раньше не приходило в голову. И оттого что чужие страдания неотступно следовали за ними, их собственные страдания все тягостнее возрастали.
— Если мы… умрем, — остановившись, проговорил Цветухин с передышкой после каждого слова, — то умрем… от жажды.
Это была не его жажда — это была жажда всех, кто тащил узлы, толкал коляски, нес детей на спинах или плелся с пустыми руками. Прошел слух, будто где-то совсем близко — на кладбище или не доходя до него — есть родник. Потом, как по цепи, передали, что чуть в стороне от тракта скоро должно быть цветоводство с колодцами.
Цветухин обнадеженно прибавлял шагу, чтобы через короткое время опять кое-как перебирать ногами и вслушиваться в стонущие детские припевы, готовый сам застонать, как ребенок: «Мам! Попить!..»
Уже добрались до кладбищенской стены — далеко по равнине протянувшейся, приземистой кирпичной ограды, побеленной известью. Стали говорить, что родника на кладбище нет, но сейчас же за кладбищем протекает ручей, в котором, глядишь, можно и выкупаться. Нетрудно было простить эти слухи, рождаемые материнскими утешениями: дети вспоминали, что мать говорит всегда правду, и минуту плакали потише. Взрослые же чувствовали ложь, но знали твердо, что впереди будет не только вода, а должно быть все для жизни, так как уходили и, может быть, уже ушли от смерти.
Рассекая медленное шествие толпы, стала вплетаться в нее цепочка красноармейцев — вряд ли полные два взвода молодых пехотинцев при винтовках с примкнутыми штыками. Тех, кто не успевал дать им дорогу, они обходили, и марш их был нестройным, разорванным — они то догоняли друг друга, то мешкали по трое, четверо перед нечаянным препятствием. Тогда очутившиеся рядом с ними люди слышали их отрывистые разговоры, и слова красноармейцев передавались молвою дальше.
— Приказ-то — к старой границе? — расслышала Анна Тихоновна негромкий вопрос бойца к сержанту.
— Повторять тебе, что ли? — обрезал сержант. — Приказание товарища командира — занять оборону в районе кладбища.
Он скомандовал цепи подтянуться, крикнул:
— Посторонись, граждане!..
Анна Тихоновна обернулась к Цветухину. Глаза их встретились.
— Ты слышала? Отступают, — сказал он.
— Нет, — возразила она поспешно, — нет, я слышала — будут обороняться.
— Все равно, — сказал он, опять останавливаясь. — Я больше не могу.
Она погладила его по плечу:
— Ну постоим немного. Хорошо?
Поодаль от них красноармеец, сидя на земле, разматывал портянку. Другой стоял над ним и, засунув руку в снятый сапог товарища, прощупывал стельку.
— Нет там ничего. Ты стряхни хорошенько портянку.
Несколько беженцев задержалось около них. Светлоглазый старичок с повязанной носовым платком, как видно, лысой головой сочувственно произнес:
— Получилось, товарищи военные, обманули вас немцы-то? Тот, который держал сапог, покосился на старичка, кинул сапог наземь, сказал сердито:
— Мало, что ль, предателей!
— По казармам прицельным огнем бьют, — добавил занятый переобуваньем.
Проглаживая ладонью портянку и принимаясь обвертывать ступню, он продолжал, ни к кому не обращаясь:
— Вчера в гаубичном парке всю технику приказали на козлы поставить. И горючее слили. Смотр, говорили, ожидается. Он и грянул… смотр!..
Старичок, отщипывая что-то из аккуратной кошелки, совал в беззубый рот, пожевывал, с любопытством слушал.
— Это который парк, в Северном городке? — спросил он.
— А тебе не все равно — который? — одернул старичка сердитый красноармеец.
— Пошли живей, Славка! — прикрикнул он и метнул глазом на старичка. — Лазутчики! Только и гляди…
Оба они побежали, локтями придерживая винтовки за спиной.
— Всё ищут виноватых… Ветра в поле… — снисходительно сказал старичок, что-то опять закладывая щепотью в рот.
Цветухин смотрел на Анну Тихоновну. Не надо было слов — лицо умоляюще говорило за него, что он изнемогал. Она повела его к кладбищенской стене. Под простертым из-за стены навесом кленовых ветвей они опустились на траву и здесь, в неожиданной тени, впервые оглядели себя.
В грязных пятнах измятой, жалкой одежды, потрясенные и нищие, они молчали, не понимая, означала ли эта минута конец испытанию или ею начинается новое, еще горше пережитого.
Егор Павлович отвалился на спину, вытянулся во весь рост, закрыл глаза. Анна Тихоновна разглядывала его заострившийся, будто выросший нос, впалые виски, раскрытые губы в белых сухих шелушинках, неподвижно торчавший горбик кадыка. Если ей было так тяжко, что она не могла бы встать на ноги, то что же происходило с ним? Не умирал ли он? Но он дышал размереннее, тише. Надо было дать ему покой. Пусть даже подремлет, — рассудила она почти с безразличьем. Не отдохнув, нельзя идти дальше. Пусть заснет.
Она решила не беспокоить его, может быть, единственно потому, что сама ничего не ощущала, кроме истощения. Земля тянула ее к себе, и она хотела тоже прилечь, когда заметила смятение в потоке беженцев. Люди бросились к кладбищу и стали падать у самой его стены, стараясь прилипнуть к ней, сжаться, и если бы только было можно — вдавить себя в ее кирпичи. Равнина вокруг опустела. Только по дороге неслись друг за другом в пыли безудержные грузовики.
Кровь жаром охватила Анну Тихоновну, тело ее вскинулось, она встала на колени и замерла — прямая, настороженная. Какое-то слово летело над нею, подхваченное, повторенное разноголосо, и она вдруг поняла его смысл.
— Наши! Наши! — громче и громче кричали голоса, и люди, которые только что кидались на землю, изо всех сил прижимаясь к стене, вскакивали и бежали назад, к дороге, обгоняя один другого, задирая вверх головы, размахивая над ними кто платком, кто рукой, кто чем попало.
Построенная угольником, пронеслась синим небом тройка истребителей и скрылась вдали над городом.
— Наши! — не унимались голоса, как будто эти три самолета в небе обещали избавить людей от земных мучений и горя.
— Наши! — не переставала вторить про себя Анна Тихоновна, положив высоко на грудь руки с раздвинутыми пальцами и глядя кверху полными слез глазами. Она как подскочила, чтобы куда-то бежать, и стала на колени, так и стояла недвижимо, пока взгляд ее сам собою не опустился на Цветухина.
— Егор Павлыч! Видели? Наши! — воскликнула она.
Он лежал по-прежнему, как смертельно усталый и отдавшийся покою человек. Потом его губы шевельнулись, точно готовясь к улыбке, и он, приоткрывая веки, не спеша выговорил:
— Наше, наше с тобой кладбище. Наше.
Она закричала на него:
— Не смейте! Нет, нет, не смейте этого думать!
Скопившиеся слезы потекли у нее быстро-быстро, она размазала их, по-детски, кулаками и с такой же детской, плачущей злостью вскрикнула еще раз:
— Не смейте! Я… я сейчас же устрою вас на машину! Сейчас!
Это была решимость, приходящая наперекор отчаянию. Но слова, которые вырвались у нее, значили не больше того, что она видела: прямо против нее, на дороге, грузовик с парусиновым тентом, сделав два-три рывка, откатился к обочине и стал. Она побежала к нему.
Едва он остановился, его обступили беженцы и вокруг засуетились дети, пытаясь заглянуть под тент. Водитель-красноармеец, открыв капот, что-то ощупывал на моторе. Нетерпеливый голос раздался через открытую дверцу:
— Чего там у тебя?
Водитель приподнял голову, собираясь ответить, но тут же отскочил с обочины на дорогу, сорвал с себя пилотку, замахал ею близившемуся легковому автомобилю.
— Товарищ лейтенант! — крикнул он через плечо. — Наша «эмка»! С товарищем комполка.
Лейтенант выпрыгнул из кабины. Наспех застегивая на гимнастерке непослушные пуговицы, он решительно раздвигал плечами загородивших дорогу людей. Ему навстречу отмеривал саженые шаги сутулый, длинный командир в галифе, похожих на два огромных флакона горлышком книзу, в фуражке артиллериста. Шофер «эмки» бегом перегнал марширующего командира, подлетел к грузовику и вместе с его водителем уткнулся в мотор за ответом — почему потерялась искра.
В полушаге от лейтенанта, еще больше сутулясь, но на голову выше его, комполка стоял, слушая рапорт, и смотрел не в лицо рапортующего, а то на его оттопыренную портупею, то на пуговки расстегнутого воротника.
— По причине непрекращения артобстрела тяжелыми орудиями, а также бомбежки авиации, — чеканил лейтенант, не переводя духа, — выезд через ворота не представлялся возможным, в результате чего первая автомашина с погруженными документами отбыла в тыл через сломанный забор позади двора в сопровождении помнач связи по радио младшего лейтенанта Осенника, после отбытия которого товарищ помначштаба полка приказал грузить оставшиеся сундуки с документами на прибывший из парковой батареи другой грузовик, каковые сундуки были погружены и через указанный пролом забора в моем сопровождении согласно приказанию…
— Постойте, — негромко сказал комполка, по-прежнему не глядя на лейтенанта. — Коротко: все ли документы вывезены? Так точно, товарищ майор. С окончанием погрузки автомашины товарищ помначштаба отдал мне приказание в совершенно дословном виде: теперь всё, и ты, товарищ особоуполномоченный, катись сейчас без оглядки до станции Жабинка, где будешь ожидать дальнейших приказаний. В настоящий момент, находясь в пути следования и в результате непредвиденной неисправности двигателя…
— Перестаньте, — снова прервал майор.
Его лицо, немолодое, исхудалое, отразило смущение, похожее на застенчивость человека, собравшегося объясниться в любви, но неопытного в ее делах. Он взял двумя пальцами портупею лейтенанта и, словно через силу, заглянул ему в глаза.
— Потери? — спросил он, смолкнул и потому одолевая неловкость, принудил себя к пояснению: — В личном составе потери… значительны?
Тогда лейтенант качнулся на носках вперед и, сбившись с картонного языка рапортичек, испуганно сказал в подбородок майора:
— Очень большие потери. В ворота было не выехать. Убитые, раненые. Кто выбежал из казармы на двор — тут же и попал под огонь. А кто в казарме — больше от бомбежки.
— Из комсостава — тоже?
— И комсостав. А бойцов прямо-таки даже много.
Майор опять опустил взгляд, отнял пальцы от портупеи лейтенанта, переложил их на пуговицу его воротника. Лейтенант машинально потянулся к той же пуговице, руки встретились, и он вдруг крепко сдавил длиннопалую кисть майора, прижав ее к своей груди.
— Как же теперь с полком, товарищ майор? — спросил он, еле сдерживая свою нечаянную горячность и вытаращенными глазами выпытывая, что скрывалось за взглядом командира. Майор высвободил пальцы, уткнул руки в карманы, отчего его галифе круглее распузырились, и он проговорил немного вбок:
— Я одобряю приказание помощника начштаба. Полк выполнит свой долг. Двигайтесь на станцию Жабинка, товарищ особоуполномоченный.
Он замолчал, но ему хотелось что-то договорить — он медленно справлялся с растерянностью. Лейтенант дышал ему в подбородок, и он слегка попятился.
— Невозможно было дозвониться до штаба. Связь оказалась нарушена сразу после…
— Так точно, нарушена, — с исправной отчетливостью подтвердил лейтенант, вспомнив о своем месте, и это «так точно» службиста облегчило майора — он досказал свою мысль как бы из вежливости, почти небрежно:
— Я отправил связного с приказаниями. Он прибыл назад, доложил, что принято решение штаб эвакуировать. Правильное решение, — дополнил он снова куда-то вбок, — единственно верное решение в данной обстановке.