— Что ты меня учишь географии! Знаю без тебя, где этот самый Брянск. Что?.. Ну да, Брест, а я что говорю! Вот как раз… как раз потому, что он на самой границе, значит, там уже гораздо раньше, уже, наверно, вчера узнали, что война, и запретили принимать самолеты. Улетела еще утром? Ну, и что же? В пути всегда бывают задержки. А тут такая даль. Надо же понимать, что из Тулы туда лететь не долететь! Представляешь?!
Вряд ли Женя сама представляла себе, что глупость, которую она порола, была тем единственным целительным средством, какое могло быстрее всего подействовать на пораженные чувства Нади. Но она порола и порола чушь, движимая силой любви и таким необоримым желанием заставить Надю взять себя в руки, что скоро разбередила в ней дух противоречия. Останавливая, поправляя Женю, Надя не то чтоб отвлекалась от страха за судьбу матери, но каждое возражение на глупость требовало от нее одного мига внимания, и эти миги толкали ее скорее собрать свою волю. Вовсе было засочинялась Женя, когда услыхала от Нади слово «Москва». Она принялась твердить, что от Москвы лететь до Бреста еще дольше, чем от Тулы, и что это тем более благоприятно для Надиной мамы. Надя остановила ее:
— Да я говорю, мама жила в гостинице «Москва». И если бы узнать…
— Ну, разумеется! Это замечательно! — перебила Женя, тут же оборачивая путаницу в полную для себя ясность. — Мама просто могла не улететь. Вот и все!.. Знаешь, как трудно попасть на самолет! Давай пойдем. Прямо в гостиницу. Ты ничего себя чувствуешь, правда? Тебе лучше, да?
И Надя, поддаваясь внушению, с затлевшим в сердце колебаньем послушно пошла за Женей, и они поднялись из духоты кислого туннеля на волю.
Кроме змеившейся очереди людей, на стоянке такси ничего не было. У автобусной остановки змейка была короче, но взобраться по ступенькам автобуса, протискивая с собою чемодан, — этого не удалось бы осилить без предприимчивой Жени.
— На попа его, переворачивай на попа! Ну, вместе — взяли! — распоряжалась она, нещадно сдавливая пассажиров и в тоже время рассыпая перед ними направо и налево свои любезные «извиняюсь!»
В кучно сжатой, раскачиваемой автобусом толпе Надя, с усилием выпростав одну руку, вытирала лицо комочком уже насквозь мокрого платка. Женя следила за неоживленным выражением этого лица и пугалась его. Испуг побуждал действовать, чтобы выпростать Надю из остановившейся мысли. Но действовать можно было только языком — она придумывала вопрос за вопросом, так что голос ее вспархивал на весь автобус, привлекая внимание тех, кто стоял ближе, и заставляя дальних отыскивать говорунью глазами. Особенно зазвенел голос, когда — на расспросы о яснополянских подругах — Надя сказала про Машину свадьбу.
— Вот это да-а! За кого ж она?.. За Павла? Не может быть! За твоего дядюшку? Сколько ж ему годков?
— Тридцать один.
— Старик! — воскликнула Женя и огляделась вокруг, ища сочувствия. Наткнувшись вплотную с собой на усмехавшегося старичка с изящно обработанным уголком бороды, она деликатно поправилась: — Я понимаю, если бы женщина лет двадцати пяти или, пусть там, двадцати трех, наконец. А то вообрази себе!..
Опять она оглянулась и, встретив новые полунасмешливые улыбки, убежденная в общей солидарности, продолжала болтать еще бойчее. Интерес к свадьбе был у нее так естествен, что никто не заподозрил бы, как она радовалась своей удавшейся хитрости: глаза Нади становились отзывчивее, ответы охотней. Но Надя не ответила бы, почему стала общительнее. Вместе с тлеющей надеждой вдруг увидеть мать росла боязнь, что надежде не сбыться, и лучше всего было отдаться еще не остывшей новости о замужестве Маши.
Она первой пробралась к выходу на остановке у Большого театра и, спрыгнув, не слыхала, как позади нее жикнули, точно рапиры, ехидный выпад старичка и парирующий ответ Жени.
— Теперь вам, молодежь, хлебнуть горюшка, — сказал старичок, соскакивая следом за Женей на тротуар, и она прошипела через плечо:
— Фашистам, а не нам хлебнуть! Подхватывая вместе с Надей чемодан, она сказала:
— Вредный какой старикашка!
— Ты все о Павле?
— С ума я сошла? Неужели ты не заметила? Этот сивый все время строил глазки!
Но обе они тут же примолкли. Цель их была на виду: громадина гостиницы поднималась к небу, и лента прохожих рябила вдоль мраморного фасада, и одна нитка отрывалась от ленты, другая вплеталась в нее — это входили и выходили люди через распахнутую стеклянную дверь гостиницы.
Отсюда Надя вела потом свой счет войне. Здесь, в гостиничном вестибюле, начался ее московский отдых, ни на что не похожий из испытанного когда-нибудь в жизни и уж-действительно совсем иной, чем обещало воображение, когда она мечтала о московском блаженстве свободного, бесконечно долгого лета.
В человеческом бурлении девушки немного оробели. Женя пересилила замешательство, скорее. Проныривая между людей, она нашла то течение, которое струилось к портье. У них не мог не возникнуть спор — кому подойти за справкой, но Надя быстро уступила в ужасе перед ударом, которого ждала. Она остановилась поодаль от очереди, выбрав такое место, откуда хорошо было видно лицо Жени. И она прочитала по нему безошибочно оба ее вопроса и полученные ответы, краткие, как два поворота ключа в замке.
Пока подходила очередь и пока служащая справочного стола перебирала картотеку, Женя была уже готова не только стойко встретить слово — «выбыла», но готова и к тому, чтобы снова утешать Надю обдуманным планом действий, который, впрочем, ничего не мог бы дать, разве лишь оттянуть минуту бессильного примирения с тем, что случилось.
Но когда, осмотревшись, Женя увидала свою подругу сидящей на чемодане так низко, точно на полу; когда увидала ее голову уткнутой в коленки, выпиравшие кверху торчком, и ее руки, оцепенело прижатые к затылку, — когда увидала ее такой, у нее вылетело из памяти все, что она успела приготовить.
Она бросилась к Наде, с бега опустилась на корточки и, гладя ее руки, забормотала бессмысленно-страстно:
— Ну, Наденька! Ну, миленькая! Ну, пожалуйста, пожалуйста! Прошу тебя, родненькая. Хорошая-хорошая! Пожалуйста…
Под это порывистое бормотанье с жарким и одновременно баюкающим поглаживанием стали вздрагивать Надины плечи. И Женя принялась потихоньку отрывать ее руки от затылка, добираться пальцами до ее подбородка, приподнимать ее голову. Глаза Нади были почти сухие, но Женя вынула из ее кулака потяжелевший платок, вложила взамен свой и с упрямой нежностью помогала Надиной руке водить им по мокрому лбу, бровям, вискам.
Они вместе встали, распрямились, и Женя оправила на Наде платье, одергивая его поспешными щипочками. Надя сказала:
— Не говори ничего. Я все знаю.
— Ты знать не можешь, — с неприступным убеждением возразила Женя.
— Не говори ничего, — повторила Надя.
— Как это можно не говорить? Ты же не знаешь, какую мне дали справку.
— Улетела вчера, — словно бы равнодушно отозвалась Надя.
— И что же из этого? — распалялась Женя. — Абсолютно ничего! Я спросила, куда? Куда улетела? Мне сказали: «Уезжающие этого не докладывают, и нам неизвестно». Им неизвестно, а тебе? Что ты знаешь? Ровно столько, когда шла сюда. Поэтому…
— Поэтому перестань!
— Никогда! Ты сейчас же, немедленно позвонишь по» телефону отцу. Да, да, сию минуту. Это совсем рядом, на телеграфе. Позвонишь и спросишь. Может быть, он давно… мама ему, наверно, давным-давно сообщила… Не возражай, пожалуйста, слышишь?..
Но Надя будто и не думала больше возражать. Она подняла чемодан, взяла Женю под руку и не просто пошла с нею, а с твердостью повела ее к выходу. Это было так неожиданно, что Женя, только очутившись на улице, опять открыла рот. Ей пришлось дважды задать свой вопрос — куда ж они идут? — и она была удивлена чуть ли не насмешливым тоном Нади:
— Что значит — куда? Звонить. Ведь ты уже решила.
Нет, насмешка Жене только почудилась. Вглядевшись пристальнее, она увидала на Надином лице гордость. Конечно, гордость не пускала Надю признаться, что не она сама отыскала единственно верный в этот час путь действий. Нагрянула беда. С кем разделит ее Надя прежде всего? С тем, кого беда так же ранит, как ее. Кто это? Отец. Как же могла она не вспомнить о нем? Она его не забывала, нет. Но все ее чувства были с матерью. Пока не угасала надежда, что матери посчастливилось избежать беды, надо было идти по следу, который еще виднелся. Но след оборвался, надежда исчезла. И, может быть, беда уже обратилась в горе — матери не стало. Надя осталась одна. Нет, она осталась с отцом. И вдруг это слово — отец — когда оно с болью зажигается в сердце, — Надя первым слышит от Жени! Как будто Женя лучше знает, что происходит на душе у Нади. Как будто Надя не вспомнила бы о своем отце без Жени.
Она идет собранная, твердо знающая — без Жени знающая, — что надо делать. И Женя, чутьем угадывая, как тяжело Наде, идет и молчит, изо всех сил старается молчать и думает: «Ей трудно, ей очень сейчас трудно. А гордость ей помогает. И я ее люблю в сто раз больше. И не проговорю ни слова. Ни одного слова до самого телеграфа!»
Улица Горького поднимается выше. Солнце калит. От домов, тротуаров, дороги пышет жаром. Духоту только сильнее нагнетают пробегающие мимо машины. Но народ спешит в гору и под гору одинаково. И Надя с Женей тоже спешат, обремененные ношей, часто передают ее друг другу, несут по очереди — теперь уже без пререканий.
У телеграфа, на овале каменного крыльца, людские заторы не сразу впускают торопящихся — спутаны выходы со входами, никто не подумает, что лучше б их распутать. Наконец Женя берет команду: идем сюда, стань здесь, не отходи, посиди, теперь пошли, подожди тут. Зал телефонных переговоров полон, скамьи заняты. Перед кабинами разминаются, топчутся, прохаживаются. Из кабин вылетают обломки голосов, то гулкие, то звонкие до вскриков. Включается громкоговоритель, хрипит призыв зайти в кабину номер… и глохнет на каком-то игрушечном выстреле хлопушки.
Подруги сидят рядом. Ползут минуты. Душно. Томятся ожидающие, обмахиваясь газетами, бессильными кистями рук. Лица похожи одно на другое. Нет скучных, нет веселых, нет любопытных. Нетерпеливые, тревожные, рассерженные, испуганные. Хрип, голос, стрельба хлопушки. Что-то переменилось в громкоговорителе. Вон что! Сначала хлопушка, потом хрип. Ползут минуты. Что-то переменилось в мире. Плач из какой-то кабины. Опять по-старому — хлопушка в конце. Кто-то поблизости говорит: «Связь нарушена». Надя рассуждает: пойти заказать разговор с Брестом — если примут, значит, связь не нарушилась. Ничего не переменилось. С мамой все хорошо. Два мужских голоса спорят. Опять хлопушка, и Женя говорит надчсамым ухом:
— Ты спи. Я слушаю.
— Я не сплю. Сколько мы дожидаемся?
— Час. Не беспокойся, я слежу. Пересядем. Вон там не так тесно.
Они поднялись, и в этот момент им показалось — весь зал закричал: «Гражданка Извекова, Тула, кабина одиннадцать».
Они кинулись вместе. Надя вбежала в кабину. Женя осталась снаружи — не втиснуться было с чемоданом. Она прижалась к дверце. Надя без конца повторяла «алло!». Потом, все громче — «папа, папа!». Но когда заговорила, стало шумно в зале, и слова ее, путались в ушах Жени, которой было боязно приоткрыть дверцу и мучительно видеть через стекло, как сжимались в кулачок и, вздрагивая, опять разжимались, что-то ощупывая, Надины пальцы. Едва лишь стихло в зале, голос из кабины прояснел, но Надя опять выкрикивала всего одно слово «папа!», тише, тише, пока не опустилась рука с трубкой.
Из кабины она вышла, держась за косяк. Женя потянулась к ней.
— Что он сказал? Что?
— Разъединили.
— Что сказал отец?
— Ему обещали… Да ничего он мне не сказал! — точно опомнившись, воскликнула Надя.
— Как — ничего? Что ему обещали?
— Кто-то там обещал помочь маме.
— Вот видишь! Что я говорила? Видишь!
— Я еду домой, — тихо сказала Надя.
— Ты рехнулась!
— Я еду домой.
— Посмотри на себя! На кого ты похожа!
— Можешь не провожать меня. Я прямо на вокзал.
— Надька! Надька! А университет?!
Верхняя губа Нади обиженно оттопырилась, но тут же выпрямилась, приоткрыла зубы, и в этой по-детски незаконченной улыбке появилось столько печали, что Женя вдруг уткнулась в плечо подруги.
— Какой университет! — услышала она почти нежный вздох. — Когда… все сразу! Так сразу все, все!
Женя оторвалась от нее. Каким-то категорическим жестом службистки поправила волосы.
— Довольно. Ты приехала ко мне. Сегодня-то я тебя не отпущу. Отдышись… И знаешь, Надька? Мне тоже не сладко. Один брат ъ армии, другого вот-вот… я не хочу об этом, не хочу! — чуть не прикрикнула она. — И не поддамся. Ни за что! Исторические события? Ну и что? Обедать, что ли, не нужно? Как бы не так! Пошли. Пошли, говорю я! Живо.
Она заставила Надю выбраться на улицу, перебежать, озираясь, дорогу, стать в очередь к тележке с газированной водой. И только было Надя сделала первые, обжигающие льдом глотки, как Женя сунула ей свой недопитый стакан и рванулась опять на дорогу. Из «эмки» выгружалось у телеграфа какое-то семейство. К машине устремились со всех концов охотники за такси. Она раньше других юркнула в «эмку», через открытое окно замахала рукой Наде, будто и не замечая переполоха подлетевших конкурентов.
Обе уселись. Женя ангельским голоском отворковала водителю, что ехать надо на Можайку и потом прямо-прямо, а дальше она будет говорить, куда и как.
— Я взмокла, — кончила она, отваливаясь и толкая коленкой осточертевший чемодан. — Разберем твои манатки, сбегаем на пруд, выкупаемся. И я тебя уложу спать.
Она отрывистым пожатием стиснула пальцы усталой Надиной руки.
— Ох, совершенно, ну совершенно задыхаешься в этой несносной Москве! Правда?
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Чарли сидел на цепи, потому что Пастуховым должны были привезти кирпич, жестяную трубу и вентилятор, — возчик мог бы испугаться собаки.
Чуть не на другой день войны, за утренним кофе, Юлия Павловна заговорила о том, что котельную дачного отопления легко приспособить под очень уютное бомбоубежище.
— Котел прекрасно можно убрать. Ведь лето. Александр Владимирович хмыкнул:
— Обаятельная фантазерка… Москву? Германцы? Ха! Он закрылся газетой и, минутку почитав, сказал в нос:
— Отыщи в энциклопедии букву «м-мы», — он длиннее промычал это «м-мы», — справься, на какой долготе ты живешь.
— Не понимаю.
— Не понимаешь, тогда, Юленька, возьми свои маникюрные ножнички и отсчитай по карте, сколько до нас от границы. От нынешней границы. Поняла? До Москвы. Поняла?.. Что такое масштаб, ты еще помнишь?
Юлия Павловна взяла не ножницы, а другую газету и, махом развернув ее во весь лист, тоже закрылась. За кофе они еще не принимались, кофе стыл.
Газеты с каждым днем читались у Пастуховых больше и больше. Александр Владимирович прослушивал не раз в сутки радио, чего в мирное время не терпел.
Ровно в конце первой военной недели вечернее сообщение известило, что наступательный дух немецкой армии подорван. Пастухову казалось, что если бы этот самый дух не был подорван, то слово «наступательный» в сообщении вряд ли мелькнуло бы. Говорилось дальше, что продвижение прорвавшихся моторизованных частей противника на Минском направлении остановлено. И опять Пастухов подумал: если бы продвижение не было остановлено, то как было бы узнать, что противник прорвался к Минску? А Пастухов узнал. Узнали все. И, значит, ничего не утаивалось, обо всем становилось известно, когда приходил черед.
Но, черт возьми, почему черед пришел так быстро за Минском и приходил так медленно за известиями о прорывах? Нет, нет, неверно. Сообщалось ведь и о том, что отходящие от госграницы, наши пехотные части прикрытия ведут ожесточенные бои и что продолжается сражение крупных механизированных масс на направлении Луцком.
Да, сообщалось о многом. Не слишком ли о многом для семи дней? На прямой от Минска лежала Орша. За Оршей, тоже по прямой, виделся Смоленск. Он виделся в уме — со своей историей, в своих седых камнях, со своими былями, сказками, распевами.
Ум выкутывал его из туманов памяти. Ум твердил одно и то же слово — исконность: бои шли за исконные земли. Они уже шли на исконных землях.
Перевал на вторую неделю войны был отмечен в известиях новым рывком противника — все шире разевал он клещи, наложенные на Белоруссию. В этот день, дойдя глазами до слов «Барановичское направление», Пастухов швырнул газету, поднялся, выговорил подавленно:
— Чудовищно.
Пробегавшая кабинетом Юлия Павловна не расслышала. У нее теперь прибавилось дел, и каблучки ее туктукали то тут, то там.
— Что ты говоришь?