Матвей Васильевич дочитал письмо.
— Извините, господа, — сказал он гостям, растерянно, со вздохом улыбнувшись, — я должен ненадолго оставить вас.
Но ему удалось это не сразу.
Арсений Арсеньевич, проложив себе дорогу деликатным потрагиванием рукавов и фалд своих соседей, незаметно вынырнул между Никитой и матросом. Взметнув профиль (Арсений Арсеньевич был человеком профиля; качество это далось ему природой и необыкновенно украсило его; замечательно, что с течением лет оно возрастало в нем непрерывно, так что Баха никто не знал иначе, как в профиль; так он становился к аудитории, выступая с докладом, так говорил с друзьями, так покупал в кооперативе ученых селедку — всегда в профиль; в конце концов горбинка на его носу, выпяченный глаз, округлая, высокая лобная кость, мягкий подбородок и линеечка поджатых губ — все это со схематичной наглядностью выразило сокровенную сущность Арсения Арсеньевича), — взметнув свой профиль, он произнес лаконично, в духе классической древности, как если бы сказал: «Deus ex machina»:
— Здравствуйте, Родион.
Тогда в лицо матроса хлынула молодая кровь, наивно расцветила его щеки, и он неуклюже, как школьник, затоптался.
И опять новое классическое «Deus ex machina»:
— Рад вас видеть, Родион.
И суховатая, морщинистая рука, протянутая величаво и добро (не жест, но мание), колыхнулась перед матросом.
И вот, едва Родион дотронулся до руки Арсения Арсеньевича, кажется, пуще всего боясь изувечить ее, и — будто освобожденный — начал приходить в себя, незапертая входная дверь медленно отворилась.
Самая тихая, самая изумительная, необъяснимая минута в каревском званом вечере наступила.
В дверях стояла женщина, стряхивая с пальто растаявшие хлопья раннего, крупного снега. Мокрые следы его залепили вуаль, и женщина осторожно, стараясь не замочить лица, стягивала вуаль с подбородка кверху. Но лицо ее все же запорошилось мельчайшими блестками капель, и, может быть, потому рядом с комнатно-желтыми лицами гостей, намученных ужином, казалась она особенно свежей. Краски лица ее были чересчур ярки, словно ненатуральны, и здоровье ее, бросавшееся в глаза, могло, пожалуй, и оттолкнуть.
— Простите, ради бога, что я врываюсь, — заговорила она так просто, точно отпировала с каревскими гостями весь вечер, — но мне нужен вот этот бестолковый человек.
Она взяла за локоть Родиона.
Он стоял спиной к двери, не выпуская руки Арсения Арсеньевича, и, когда услышал голос женщины, выпрямился и отвердел. Она хотела повернуть его к себе, но он резко отдернул свою руку, шагнул в сторону и прислонился к закрытой створке двери.
— У нас нет ни одной свободной минуты, — сказал он угрюмо, обращаясь к Матвею Васильичу.
— Ах, чудак! — воскликнула новая гостья.
Рассмеявшись, она стала еще поразительней среди вытянувшихся в любопытстве, недоуменных и неловких фигур.
— Что ты прячешься? — продолжала она сквозь смех. — Я видела, как ты сюда подъехал, и решила непременно узнать, куда ты девался. Что за конспирация? Как здоровье Ленки?
Матрос стоял неподвижно, потупясь и сжав крепко рот, так что углы губ вдавились еще больше. При имени Ленки его опять передернуло косой гримасой, и, вдруг подняв глаза, он уставился на Никиту. Взгляд его был тяжел, озлоблен, как у затравленного зверя, и неуловимая, блуждавшая по лицу боль увеличивала это сходство.
— Я сейчас оденусь, — совсем растерянно пробормотал Матвей Васильич и двинулся в коридор.
Тогда, всмотревшись в Родиона и перехватив его взгляд, женщина быстро повернула голову и увидела Никиту.
— Карев! — снова воскликнула она. — Карев! Ей-богу, это — великолепно! Вот не думала! Здравствуйте, ну, здравствуйте же! Господи, какие мы все деревянные! На вас лица нет… Что у вас тут происходит? Зачем примчался сюда Родион? Да говорите же, Карев! Неужели вы так перепугались меня?.. Чудак, право!
— Варвара Михайловна, — с усилием отозвался Никита, — все это вовсе не обычно…
— Да я же о том и говорю, что — великолепно! Только никак не могу понять, почему вы такой деревянный? Вы мне не рады? Я помешала вам?
Она огляделась, на секунду брови ее сжались, усмешка жестко дрогнула на темных веках.
— А-а, — протянула она тихо и тут же, словно перебив свою мысль, еще живее, стремительней и проще заговорила — Это ваша племянница? Ирина, кажется? Ну, познакомьте же меня с ней, Карев!..
Матвей Васильич, грузно влезая в рукава тяжелого пальто, протиснулся из коридора и поощряюще мотнул головой:
— Вы знакомы, Никита? Ну, приглашай раздеться, а я поеду. Простите, господа. Пошли, — буркнул он матросу.
Матрос взялся за дверь.
— Родион! — позвала Варвара Михайловна, отрываясь от Ирины. — Постой, постой! Что же ты ничего не сказал мне?
Матрос тяжело глянул на Ирину, Никиту, потом на Варвару Михайловну, медленно разжал рот и, уже выходя за дверь, наклоняясь всем телом вперед, точно падая, обезображенный гримасой, хрипло выдавил из себя:
— Дрянь!
Матвей Васильевич подтолкнул его и с силой захлопнул за собою дверь…
— Ну, познакомьте же меня с вашей племянницей, Карев, — повторила Варвара Михайловна так же просто, с прекрасной, немного пугающей улыбкой, как будто никакого матроса и не было в этой комнате, еще гудевшей от захлопнутой двери.
— Познакомьтесь, Ирина, — бездушно, одними губами сказал Никита.
Варвара Михайловна протянула руку, плавно качнулась к Ирине и, глядя прямо в ее глаза, не изменяя улыбки, сниженным голосом назвалась:
— Шерстобитова.
И, глядя прямо в глаза Варвары Михайловны не моргнув, преодолевая темноту набегавших слез выросшая и больше обычного похудалая, Ирина, заложив свои руки за спину, не торопясь, нарочно сдерживая, напрягая себя, повернулась и пошла в гостиную.
Ей дали дорогу, расступившись почти в испуге.
Тогда Варвара Михайловна внимательно, в подробностях рассмотрела застывшее лицо Никиты и вдруг громко, оглушающим взрывом расхохоталась и бросилась вон, к дверям.
Через мгновение ее смех отголоском докатился с лестницы и замер.
Никита стоял неподвижно. Голова его, высоко поднятая, в углубившихся тенях морщин, казалась неживой.
Гости бестолково, с деликатным оживлением заговорили о театре, об уровне воды в Неве, о норд-весте и тяготах докторского быта.
Глава третья
Прежде Шеринг не замечал, что диван неудобен. Диван служил постелью, каждую ночь по нескольку часов Шеринг проводил на нем в забытьи, похожем на сон. И постель исполняла свое назначенье: она была просторна, не жестка, хорошо согревалась. Каждый вечер диван оказывался накрытым простыней и одеялом, на кожаном широком валике лежала свежая подушка, и — оторвавшись от стола — можно было, не думая, скинуть башмаки, раздеться и лечь. Никаких неудобств Шеринг не замечал.
Но это было наваждение, какой-то нелепый, бессмысленный самообман.
Диван никуда не годился, его следовало бы давно выкинуть, продать, как барахло, татарину, — может быть, он нашел бы ему применение в каком-нибудь кабаке или черт знает где!
Но лежать на этом диване, — да что там! — спать на нем каждые сутки, отдавать ему редкие, спасительные часы отдыха — какое издевательство над здравым смыслом!
«Завтра же велю выкинуть, — подумал Шеринг, — и куплю кровать. Велю купить кровать. Надо поберечь здоровье. Нельзя».
Диван был короток. Ступни упирались в кожаный валик, подушка страшно давила на плечи, как будто Шеринг нес поклажу в неудобной корзине. Ощущение было именно такое: в плечи врезывался упругий, слегка треснувший на выгибах переплет прутьев.
Матрасик, подложенный под простыню, был слишком тощ, и холод диванной кожи проникал сквозь него.
Но самая большая беда — спинка дивана: она мешала протянуть левую руку, рука ныла, ей нужен был покой, удобство. Спинка не пускала рук. И потом — боль в левой лопатке. Не поймешь — что от чего? Может быть, все дело в лопатке? Если бы можно было лечь на бок! Этот проклятый лед, нагроможденный в ногах! Может быть, вовсе и не надо льда? Разве положишься на такого доктора, как этот юноша? Этакий вопрос:
— Товарищ Шеринг, можете ли вы не дышать?
Да ведь в том все несчастье, что невозможно дышать, что нет дыхания, что товарищ Шеринг не дышит!
Скорее бы приехал доктор, то есть настоящий какой-нибудь, знающий доктор, старый доктор. Черт знает что за бестолочь! Добрый час звонят по всем телефонам, разогнали по городу чуть ли не дюжину машин — и никоего нет. И потом — куда все подевались? То кучились вокруг, словно в синагоге, а то — как рукой сняло — ни души!
Впрочем, теперь ничего. Ужас прошел. Даже лучше лежать одному. Ужас? Товарищ Шеринг и — ужас? Ну да, это чувство, это потрясающее чувство пустыни. Мрак, пропасть, пустыня. И так стремительно быстро: из комнаты, наполненной людьми, из круга друзей, известных до мельчайших пустяков, — в пустыню, в смертное беззвучие, к черному одиночеству. Черт знает как это назвать!
Теперь лучше. Холод становится меньше, боль в спине и руке выносима. Какие-то буравчики ввинчиваются еще в лопатку, прутья давят на плечи. Но уже можно дышать, спокойно, тихо дышать, даже тише обычного. Как сказал этот молодчик-доктор — можно и не дышать. И такая усталость, такая здоровая, покоряющая усталость! Конечно, здоровая! Главное — не шевелиться, не двигать даже пальцем, лежать, думать, думать о чем угодно — ведь теперь можно думать о чем угодно. И дышать.
Если бы не диван с дурацкой, никчемной спинкой!
«Завтра же велю продать», — снова подумал Шеринг.
Он застыло вслушался в отдаленный неясный шумок, взгляд его ожил, он прошептал невнятно:
— Кажется, приехал…
Матвея Васильича встретили несколько человек. Он видел, как испытующе оглядели его, как ждали, что он скажет. Родион стащил с него пальто, молодой человек с красным крестиком на кармане френча вытянулся по-военному.
— Где больной? — спросил Матвей Васильич.
Кто-то торопливо, но внушительно поправил:
— Товарищ Шеринг…
— Где больной? — повторил Матвей Васильич. — Проведите меня к больному.
— Пожалуйста, профессор, — выдохнул молодой человек с крестиком, решительно и отчаянно, как брандмейстер, показывая в глубину пустой комнаты, точно там, как в дыму, подкарауливали неизведанные опасности.
За Матвеем Васильичем двинулась колонка настороженных людей.
— Кто оказал помощь? — спросил он, ни к кому не обращаясь.
— Я, профессор, доктор Званцев, — одним духом выпалил молодой человек с крестиком, — у больного ясно выражена…
— Очень рад, — перебил его Матвей Васильич и подал руку.
Сделав вид, что собрался выслушать молодого коллегу, Карев замедлил шаг и начал устало покачивать головой, как будто хотел сказать, что он, профессор Карев, так и знал, что больной страдает теми болезнями, о которых говорит доктор Званцев, что всего этого давно следовало ожидать и ничего здесь не поделаешь.
— Характерно, очень характерно, — торопился доктор, стараясь перейти на латынь и все поскальзываясь, — несомненно, следует предположить застарелое… я хочу сказать — нарастающее воспаление сердечной мышцы. Во всяком случае, angina, я хочу сказать — angina pectoris…
— Да, да, — понимающе покачивал головой Матвей Васильич, присматриваясь, как вслушивается в разговор колонка настороженных людей, разглядывая потертый френч доктора Званцева и думая о том, что трудно, безнадежно трудно начинать вот такому доктору частную практику.
— Практика, к сожалению, очень часто в последнее время наблюдает сердечные болезни, — проговорил он, оборачиваясь к настороженной колонке. — Что делать, — добавил он, — люди устали. Ну, войдем…
— Здравствуйте, — громко выговорил он, подходя к дивану и вытаскивая из кармана платок.
Он медленно протер глаза, уши, бороду.
В дверях окостенели — молодой доктор, Родион, за ними смутно колыхались всклокоченные головы.
— Слякоть сегодня, — сказал про себя Матвей Васильич, — залепило.
Он осмотрелся. Доктор Званцев сорвался с места и подал стул.
Матвей Васильич сел, сочувственная улыбка шевельнула его усы, он вгляделся в лицо больного, точно говоря: «Ну, что?.. Да понимаю, понимаю!»
Шеринг оценивал доктора, неподвижно уставив на него глаза.
Перед ним находился новый человек, которому надо было что-то доверить. Человек был стар, нетороплив, за дружеской улыбкой его была припрятана жестковатость, он уберег свой докторский сюртук, какое-то упрямое превосходство этого сюртука над френчем с красным крестиком казалось несомненным: доктор был настоящий.
Шерингу хотелось спросить его: «Вы — Карев?» (почему-то вспомнилась эта фамилия). Но он почувствовал, что тот ответит: «Я — доктор». И улыбнется обезоруживающей улыбкой. Непременно должен так ответить и так улыбнуться. Это у них есть, у них — специалистов!
И Шеринг отозвался Кареву усмешкой, раздвоенной беспомощностью и одобрением. Испытание было выдержано: Шеринг знал, что новому человеку можно доверить.
— Оставьте нас, — сказал Матвей Васильич, поднял брови на доктора Званцева.
Френч бесшумно исчез, прикрыв двери.
— Ну, приподнимитесь, — предложил Матвей Васильич.
Шеринг испуганно взглянул на него. Может быть, он ослышался? Может быть, в комнате есть кто-нибудь, кроме них? Ему трудно, невозможно, немыслимо двинуть рукой, а доктор… Да, да, доктор берет Шеринга за плечо, тянет его к себе, заставляет Шеринга сесть, неловко стаскивает с него рубашку.
Осмотр начался…
Осмотр начался, и в соседней пустой, оголенной комнате стихло. Родион кривобоко, как человек в непомерных сапогах, старающийся пройти на цыпочках, отошел к окну, присел на подоконник.
Перед ним, в полумраке, закоченели взъерошенные головы людей, имена которых были менее звучны, чем имя Шеринга. Он должен был вместе с ними терпеливо ждать, что скажет Карев, должен был так же, как они, прислушиваться к шорохам за дверью.
Но, против воли его, в мутном, странно звенящем мраке, среди взъерошенных голов, потухающей полоской мерцали ровные зубы, и, едва Родион останавливал на них свой взгляд, мгновенно дополнялись они запорошенным растаявшими снежинками лицом. Родион жмурился, гримаса обезображивала его, он переводил глаза в другое место, и опять мерцал перед ним белый ряд зубов, и он почти слышал сильный голос:
«Бестолковый человек!.. Как здоровье Ленки?..»
Тогда до ясности, с какою возникают предметы в полдневный час, он видел голое, посеребренное струйками мыльной воды тельце Ленки, стоящей в корыте, и ее картавый лепет отчетливо раздавался в тишине:
«Папочка, папуля! Что ли ты у меня искал пупочек? Вот же он!»
Родион вновь видел, как Ленка подтягивала кверху кожу на круглом, скользком от мыла животишке, стараясь разглядеть получше свой пупок, и опять пугающе-близкий и чужой в то же время голос обрезал Ленкину болтовню:
«Что за конспирация?!»
И снова мерцали тут и там ровные полоски зубов, дополняясь холодною, слепящею свежестью лица.
Родион, как от стужи, потер руки, соскочил с подоконника и, громыхая сапогами, зашагал.
Взъерошенные головы дружно шикнули на него:
— Тш! Тише, кто там?!
— Родион, тише ты!
Родион замер, вспомнив, что надо думать о Шеринге, об опасности, угрожающей Шерингу, надо ждать решения судьбы товарища Шеринга.
В это время открылась дверь, и профессор Карев, высунувшись из комнаты Шеринга, попросил:
— Коллега доктор! Надо приготовить горячие бутылки.
Точно дождавшись какого-то важного результата, люди колонкой двинулись следом за доктором Званцевым.
— Значит, надо не лед, а бутылки, горячие бутылки, а ты клал лед, это что же? Нарочно, что ли, лед, а? Ты понимаешь, что делаешь, ты кладешь лед, когда…
— По-пе-ре-мен-но! — неожиданно закричал доктор Званцев так, что все остановились. — Понимаете? Попеременно! Холодные и горячие ножные ванны попеременно, чтобы отвлечь кровь к ногам! Понимаете?..
Колонка притихла, рассыпалась на две горстки, одна из них потрусила на кухню, люди затормошили кухарку, надо было затапливать плиту, чтобы согреть воду; доктор Званцев схватил примус, начал прочищать закопченной иголкой горелку.