Александр Чаковский.
Лида
(Это было в Ленинграде-2)
Ну вот, я уезжаю с Ладоги навсегда. Мои вещи собраны. Всё готово. Сейчас должна пойти машина, на которой я поеду в Ленинград. Если мне и придётся когда-нибудь вновь побывать тут — нашей Ладоги уже не будет. Я уже никогда не смогу найти здесь следов своей жизни. Вот ведь какое место! В городе можно найти свои следы, и в деревне, даже в разрушенной, сожжённой, всегда можно отыскать землю, на которой жила, по которой ходила. А здесь нельзя. Весной всё исчезнет, всё растопит солнце и размоет вода…
Заскрипел снег за палаткой, и вошли Сеня Кириллов, шофёр нашей санитарной машины, и Андрей Фёдорович, врач, мой начальник.
— Ну, такси подано, — сказал Сеня, — можно ехать.
Андрей Фёдорович взял мои вещи — мешок и чемоданчик, но в эту минуту мы ясно услышали завывание самолётных моторов и треск пулемётных очередей. Гул моторов нарастал, как бывает, когда самолёты пикируют.
Мы выскочили из палатки. Прямо над нашими головами высоко в небе шёл воздушный бой. Приглядевшись, я увидела, что три самолёта атакуют один.
Андрей Фёдорович опустил мои вещи на снег и стоял, широко расставив ноги и закинув голову.
— Это «мессеры» напали на «ястребка», — сказал он.
В эту минуту я увидела страшное: мотор атакуемого самолёта заглох, и он стал медленно планировать, всё приближаясь ко льду, а немецкие самолёты один за другим пронеслись над ним и стреляли из пулемётов.
— Они подбили его! — крикнула я.
Самолёт не дымил, не горел, как обычно бывает с подбитым самолётом. Он только медленно и неслышно планировал надо льдом, опускаясь всё ниже. Наконец самолёт коснулся льда далеко от нас, превратившись в едва различимую точку.
— Быстро на машину! — крикнул мне Андрей Фёдорович. — Если пилот ранен, окажите первую помощь и на этой же машине везите его в Ленинград, в госпиталь.
Он схватил мои вещи и бросил их в кузов стоящей около палатки полуторки. Сеня вскочил в кабину и нажал стартер. Я уселась рядом. Андрей Фёдорович резко захлопнул дверцу.
Мы поехали медленно, чтобы не сбиться с трассы. Быстро темнело. Поднялся страшный ветер. Начинался буран. Снег залепил переднее стекло. Сеня пробовал включать «дворник», но он не работал. Несколько раз мы останавливались. Семён вылезал на подножку кабины и протирал рукавицей стекло. Потом он включил фары, и падающий снег стал казаться розоватым. Мы уже давно перестали видеть самолёт и ехали «по памяти». Вдруг я испугалась: а что, если мы не найдём самолёт? Я сказала об этом Семёну. Он сначала ничего не ответил, а потом сказал.
— Будем искать, так найдём.
Внезапно заглох мотор. Семён несколько раз остервенело нажимал стартер, потом крутил ручку, но мотор не заводился. Семён снова выскочил из кабины и с грохотом откинул переднюю крышку. Он возился недолго, и, когда опять влез в кабину и нажал стартер, мотор заработал.
— Закрой-ка крышку, — сказал мне Семён, — а то отпустишь газ, и опять заглохнет.
Я вылезла из кабины и опустила крышку. Буран всё усиливался.
Мы выехали наконец на основную трассу, и Семён включил следующую скорость. Я опустила фанеру, заменяющую боковое стекло кабины, чтобы не пропустить самолёта. Мы поравнялись с каким-то военным. Он поднял руку и крикнул:
— Там лётчик раненый!
— Знаем! — ответила я.
Наконец Семён затормозил и сказал:
— Ну, где-то здесь. Давай искать.
Вылезли из кабины.
— Вот что, — заявил Семён, — давай ищи одна, а как найдёшь, зови меня, я помогу. А машину нельзя так оставить.
Я взяла санитарную сумку и пошла по трассе.
— В сторону давай, в сторону! — крикнул мне Семён. — Он справа от трассы сел, я точно заметил.
Свернула вправо. Здесь был глубокий снег. Я провалилась по колено. Потом залезла в глубокий сугроб и никак не могла выбраться. Мне пришлось поочерёдно вытаскивать ноги из валенок, а потом тащить валенки руками. Наконец вылезла на ровное место и пошла вдоль трассы. Гула моторов и пулемётной стрельбы уже давно не было слышно. Я шла, стараясь увидеть что-нибудь за пеленой снега, и думала только об одном: жив ли лётчик? Но самолёта не было. Я отошла ещё дальше в сторону от трассы и всё старалась что-нибудь разглядеть сквозь летящий снег. Потом закричала:
— Эй! На самолёте! Лётчик! Това-арищ лё-ётчик!
Получилось очень негромко. Наверно, за сотню метров уже ничего не было слышно. И снова мною овладела растерянность. Я никак не могла привыкнуть к этому пространству, где нет ни улиц, ни огней, где неизвестно, как ориентироваться, и кажется, что ты затерялась в чём-то бесконечном, как море. И мне вдруг очень захотелось пойти обратно в тёплую палатку, свернуться и лечь на нары и смотреть, как наш фельдшер Смирнов растапливает печку.
Я снова стала кричать:
— На самолёте! Лё-ёт-чик! Где вы там? Товарищ лётчик!
Охрипнув от крика и уже потеряв надежду, что кто-нибудь отзовётся, я вдруг ясно услышала чей-то голос:
— Сюда давайте! Сю-да!
Как я обрадовалась! И всё кругом мне стало казаться уже не таким страшным, точно, плутая по дремучему лесу, я случайно вышла на хорошо знакомую дорогу. А человек кричал:
— Да где вы там? Сюда давайте! — У него был глухой, басистый голос.
Теперь мне стало совершенно ясно, откуда доносился голос. Кричали где-то за моей спиной. Я повернулась, крикнула:
— Иду-у! — И пошла на голос.
Снег в валенках растаял, чулки и портянки были мокрые. Ногам было жарко. Я шла всё быстрее, не выбирая дороги.
Потом увидела очертания самолёта, и мне навстречу из-за пелены снега вышел высокий человек в полушубке.
— Вы лётчик? — крикнула я, бросаясь к нему навстречу.
— И не мечтал, — басом ответил мне человек. — Лётчик здесь. Он ранен в ногу. Ранение лёгкое.
Меня почему-то зло взяло на этого человека.
— Разберёмся, какое ранение, — сказала я. — Где он?
Высокий ничего не ответил, повернулся и пошёл к самолёту.
Я пошла за ним. У машины стояли двое бойцов, очевидно, с зенитной батареи. Лётчик лежал на снегу под мотором. Он был в меховом комбинезоне. Одна нога его была в валенке, а другая замотана каким-то шарфом.
Я подошла к лётчику и спросила:
— Как вы себя чувствуете?
Лётчик взглянул на меня. Он был белес, молод и смотрел как-то сердито.
— Медицина появилась? — сказал он. — Помощник смерти!
«Сердится от боли», — подумала я.
— Давайте сюда ногу… — И я опустилась на снег.
— Насовсем? — насмешливо спросил лётчик.
— Послушайте, — прогудел за моей спиной бас, — ему ногу недавно перевязали. Его надо в госпиталь везти, а не перебинтовывать на морозе.
— Для этого я и приехала, чтобы в госпиталь везти, — сказала я. — Кто ему ногу перевязывал?
— Тот самый, который вас сюда прислал, — ответил бас.
— Меня? — Я даже удивилась. — Меня никто не присылал. То есть прислал, конечно, но… мы сами видели, как самолёт сел, и я поехала.
— А-а! — протянул бас. — Ну всё равно, надо его везти в госпиталь.
— Ну ладно, — сказал внезапно лётчик. — Ехать так ехать. Куда шагать-то?
Он сделал резкое движение, пробуя подняться, и попытался встать на ноги, держась за крыло самолёта, но тут же упал.
— Лежите, — крикнула я, — мы вас понесём!
— Это вы-то? — сквозь зубы выдавил лётчик. — Во мне восемьдесят кило. Это вам не сумка-авоська.
— У машины шофёр, — сказала я. — Сейчас я его приведу.
— Не надо, — буркнул лётчик и, повернувшись к бойцам, сказал: — А ну, ребята, подмогните.
Бойцы разом взяли лётчика под руки, и он встал.
— Куда идти? — спросил лётчик, опираясь на бойцов.
Я пошла вперёд, указывая путь к машине. Мы прошли несколько метров молча, потом лётчик вдруг остановился и сказал:
— Нет, так не годится. Кто же у самолёта останется?
— Да они же вернутся через десять минут, — ответила я, кивая на бойцов. — Машина рядом на трассе.
— Нет, — упрямо замотал головой лётчик. — Их прислали с батареи охранять самолёт. Никуда они не пойдут.
— Ну хорошо. Вот вы, — кивнула я длинному человеку в полушубке, — берите его под руку.
Тот подошёл и взял лётчика под руку, отстранив бойца. Я подошла к лётчику с другой стороны.
— Идите к самолёту, — приказала я.
Бойцы растерянно переминались с ноги на ногу. Лётчик пристально посмотрел мне в лицо. Я крепко держала его под руку обеими руками.
Он медленно повернул голову к бойцам и сказал:
— Идите к самолёту.
И те ушли.
Мы пошли к трассе. Буран утих, и я ясно видела нашу машину. Мы были от неё метрах в трёхстах. Идти было очень трудно. Лётчик был действительно ужасно тяжёлым, и мне казалось, что он всей тяжестью опирался именно на мои руки.
— Вам очень больно? — спросила я.
— Ничего мне не больно, — с прежним раздражением ответил он.
Я в душе уже давно злилась на него. Не я же в самом деле была виновата в том, что его ранили. И рана-то, очевидно, у него не такая опасная. Мне пришлось видеть однажды, как у человека ногу отнимали без наркоза, и он молчал. А этот, видно, неженка. А ещё лётчик!
— Вам тяжело? — вдруг спросил лётчик.
— Нет, не очень, — ответила я.
— Всё-таки восемьдесят кило, — пробормотал он и усмехнулся.
Я ничего не ответила, но после слов лётчика мне стало легче его вести.
— Скоро дойдём, — вслух подумала я. — Вот и машина.
Семён увидал нас. Он уже бежал навстречу, увязая в сугробах.
— Ну как, всё в порядке? — крикнул он, подбегая.
— Тебе бы такой порядок, — буркнул лётчик.
Семён хотел сменить меня, но я решила, что дойду. Он пожал плечами и пошёл вперёд. Так подошли мы к машине.
— Вы сядете в кабину, — сказала я лётчику, открывая дверцу. — Сидеть можете?
Лётчик ничего не ответил. Мы усадили его в кабину.
— Ну, а вы куда? — обратилась я к человеку в полушубке.
— Вы ведь в Ленинград? — в свою очередь спросил он. Я кивнула. — Ну, пожалуй, поеду и я с вами, раз так получилось. Бой над Ладогой, пожалуй, годится, а?
— Что такое? — не поняла я.
— Ничего, — пробасил человек в полушубке. — Это я про себя. Как говорится, в сторону.
Встаю на колесо и перешагиваю в кузов машины через борт. Следом за мной — он. Стучу по верху кабины и кричу:
— Всё в порядке!
…Мы двигаемся…
Сидим на куче брезента, прижавшись спинами к стенке кабины. Дует резкий, холодный ветер, и, если повернуться к нему лицом, можно сейчас же обморозить щёки.
Но в эти минуты я не думала о холоде. Не думала и о раненом лётчике, сидящем в кабине. Я смотрела на постепенно удаляющиеся от нас, едва заметные, пробивающиеся сквозь щели в палатках огоньки Ладожского лагеря. И мне думалось, что с этими огоньками какая-то часть жизни уходит от меня. Вот мы проедем ещё несколько километров, и я долго не буду видеть ничего, кроме бесконечного снега.
…Два месяца назад я пришла сюда. Здесь ещё не было палаточного посёлка. Я шла по льду, а лёд «дышал». Если когда-нибудь потом меня спросят, как «дышал» лёд, я не смогу рассказать. Это можно только почувствовать. Лёд не прогибался, для этого он был уже достаточно крепок. Но он был «неверен», он чуть вздрагивал, точно раздумывая, не слишком ли я тяжела для него. А подо льдом чёрная ледяная пучина: десять метров, двадцать метров, тридцать метров…
Мы шли трое — Андрей Фёдорович, Смирнов и я. Они шли по бокам, я посредине. Был такой же ветер, как сейчас. У нас тогда ещё не было полушубков. Я шла в стёганке, которую получила ещё на заводе. Мне было очень страшно идти. Я, кажется, всё время жалась то к Андрею Фёдоровичу, то к Васе Смирнову. А они меня отгоняли, заставляя идти посредине. Я шла и ничего не видела. Страшный ветер поднимал снег, и он больно колол лицо. Глаза у меня слипались. Трассы ещё не было. Машины не ходили. Мы шли по вешкам, установленным вдоль заметённой метелью тропинки. Мне казалось, что в мире нет ничего — ни огромного Ленинграда, ни немцев, а есть только мы трое, зажатые сплошными стенами снега… Наконец мы пришли на место. Там лежало несколько брошенных в кучу палаток. Мы выбрали одну. Палатка была промёрзшая, жёсткая и тяжёлая. Мы никак не могли её растянуть. Я помню, Андрей Фёдорович страшно ругал Смирнова, когда ветер вырывал у него из рук палатку. А меня он не ругал, хотя я работала куда хуже Смирнова. И мне было очень неловко перед ним.
Уже стемнело. Где-то трещал лёд. Мы мучительно долго возились с куском одеревеневшего брезента.
Тогда просто не верилось, что мы поставим эту проклятую палатку. Только когда стали вбивать в лёд колышки, я поняла, что палатка всё же существует. Помню, тогда мне стало стыдно. Я была уверена: мои спутники жалеют, что связались с женщиной. Вся тяжесть первой работы на льду легла на них. Я взяла топор из рук Смирнова и стала забивать колышки.
Была уже ночь, когда мы покончили с палаткой. Ветер утих. Снег улёгся, и стали видны звёзды. Они казались очень близкими и яркими, и тогда я увидела, что мы не одни в этой ледяной пустыне. Повсюду темнели на снегу палатки, и около них копошились люди. Мне показалось, что стало теплее. Я заметила, что у Андрея Фёдоровича борода совсем белая, а там, на берегу, когда мы получали назначение, она была чёрная. Я сказала ему:
— Вы как дед-мороз!
Потом мы вошли в палатку. Я очень устала, и они, конечно, устали. Мы все трое сели прямо на снег и прислонились к натянутому брезенту. Так мы сидели молча очень долго. Верхний квадрат палатки был откинут, и виднелись звёзды. И квадратик снега в нашей палатке искрился и казался не таким холодным.
Я сказала:
— Как снег красиво искрится.
Андрей Фёдорович поднял голову.
— Смирнов, пойдите закройте квадрат, — приказал он. — И так вентиляция достаточная.
Смирнов встал и вышел. Мне показалось, что он зло посмотрел на меня. Потом я услышала, как зашуршал брезент, и окошко в потолке исчезло.
В палатке стало темно. Во время работы мы сильно разогрелись, а теперь остыли, и у меня начали коченеть ноги; надо было снять валенки и растереть ступни. Но мне было трудно повернуться. Мне казалось, что для этого надо было бы затратить огромные усилия. Я могла бы просидеть так много часов. Мне очень хотелось есть. Кусочек хлеба согрел бы меня. Я закрыла глаза и стала воображать, что жую хлеб. Ощутила его мякоть на пальцах. Прикоснулась хлебом к губам…
И вдруг подумала: надо было остаться в Ленинграде. Там, в городе, хоть были люди, правда страшные, внешне непохожие на людей, но ведь и я сама, наверно, непохожа. Там была Ирина, был Иванов… И каждодневное ожидание письма оттуда, с Большой земли. А здесь — ничего. Лёд, а под ним вода. И до Ленинграда далеко, и до Большой земли далеко…
И мне представилось, что всё прошло, что это был сон, что сижу я в маленькой тёплой комнате, где можно снять с себя и этот ватник, и стёганые штаны, и валенки, и тряпки, намотанные на шею, — всё, всё, — и остаться в одной блузке. Топится печь, большая-большая, и около неё куча дров, и дрова можно кидать, не считая, а куча не уменьшается. И стол накрыт, а на нём много всего, а главное — чайной колбасы и булок; окно не замаскировано, и за ним освещённая улица. А я сижу у печки и знаю, что скоро придёт он, и мне очень хочется, чтобы он скорее пришёл, и вместе с тем хочется, чтобы он ещё подольше не приходил, до того приятно это ожидание…
Андрей Фёдорович потормошил меня за плечо и сказал, что сейчас спать нельзя, а то замёрзнешь… Странно, как запоминается всё это. Мне кажется, я помню каждый свой шаг, каждое услышанное слово с того часа, как я пришла на Ладогу…
Потом Андрей Фёдорович сказал:
— Давайте поедим чего-нибудь.
Наши продукты были в мешке, который нёс Смирнов. Я знала, что там было: два пшённых концентрата и штук восемь сухарей. Мы получали продукты все вместе. Это нам дали на сутки. Я слышала, как Смирнов возится с мешком, и мне хотелось крикнуть ему: «Скорее! Что вы там возитесь». Потом в мою ладонь ткнулось что-то жёсткое и шершавое.