Лида - Чаковский Александр Борисович 8 стр.


— Вот мы и будем с вами работать в этом доме.

— Всё-таки один из нас ненормален, — медленно проговорил Сиверский. — Какой детдом? Я же не кормилица и не нянька. Я сам умираю от голода. Я встать с постели не могу…

— Можете, — жёстко сказала я. — Вы и сами ещё не знаете, что вы можете. Значит, с детдомом дело решённое. Теперь давайте что-нибудь поедим.

Глаза Сиверского снова оживились, но он ничего не сказал.

Я поднялась, взяла в руки коптилку и стала осматривать комнату. На подоконнике я заметила банку и в ней застывший суп. Я сразу поняла, что это за суп: он был приготовлен из белковых дрожжей. Мы с Ириной часто готовили такой суп.

— Послушайте, Антон Иванович, — крикнула я, — да у вас тут целый «гастроном»!

Сиверский по-прежнему молчал. Я подняла коптилку и хотела подойти ко второму подоконнику, но в это время голова моя сильно закружилась. Я очень испугалась, что сейчас потеряю сознание, обернулась, чтобы поискать стул. В этот момент всё поплыло перед моими глазами, язычок коптилки вытянулся и отдалился…

Потом я провалилась в темноту.

…Очнулась на кровати в той же комнате. Топилась печка. Сиверский сидел у печки на корточках, а я лежала на его постели. Помимо того, что я себя отвратительно чувствовала — ощущала горечь во рту, и немного кружилась голова, — мне было нестерпимо стыдно за свой обморок.

Сиверский неподвижно сидел у печки на корточках, спиной ко мне.

Позвала:

— Антон Иванович?

Он повернул голову, медленно поднялся и пошёл ко мне нетвёрдыми шагами.

— Ну как? — спросил Сиверский, подойдя к кровати.

Я молчала. Чего бы я сейчас не дала за то, чтобы не быть здесь!

«Вот, — думала я, — пришла, накричала на больного человека, грохнулась в обморок и его же заставила ухаживать за собой…»

Я быстро поднялась, чтобы уступить место Сиверскому. Но голова моя стала кружиться ещё больше, я повалилась на подушки.

— Лежите уж! — проворчал Сиверский, и мне показалось, что голос его окреп. — Тоже мне… детский сад…

Он осторожно присел на кровать рядом со мной.

— Это не от голода, — сказала я, — это просто от усталости.

— Усталость! — так же скрипуче отозвался Сиверский. — А вы держитесь.

Я лежала и думала, что провалила всё дело с детдомом. Теперь Сиверского не заставишь работать. Я чувствовала, что потеряла всё своё влияние. Мы будто ролями поменялись.

Спросила:

— Как это я грохнулась?

Он ответил:

— Так, очень просто. Обычное дело.

— И вы сами перетащили меня на кровать?

— Нет. На это меня бы не хватило. Пришлось пойти за соседкой. Вдвоём и то едва справились.

Я собралась с силами и встала.

— Ложитесь, — сказала я.

Сиверский ничего не ответил, но не лёг, а продолжал сидеть на кровати. Я подошла к печке. Было так приятно ощущать тепло, и клонило ко сну. Почему-то в этот момент мне захотелось взглянуть на Сашин адрес. Я полезла в карман стёганки. Кусок сухаря по-прежнему лежал там. Я нащупала бумажку и вытащила её.

При свете печки прочла номер полевой почты: пять цифр. Я попробовала заучить номер наизусть, но у меня ничего не вышло, я и трёх цифр подряд не могла запомнить. Что-то случилось с моей памятью.

— У вас ведь остался сухарь, — проговорил вдруг Сиверский, — его бы покрошить в суп и подогреть.

И почему-то только сейчас, после его слов, мне вдруг пришло в голову, что ведь я не дома и что вообще у меня нет никакого дома и я даже не знаю, где мне ночевать.

«Который может быть час?» — подумала я.

Я потеряла всякую ориентировку во времени. Вечер сейчас или ночь? Окна в комнате были плотно завешены. Я взглянула на Сиверского и увидела, что он вопросительно смотрит на меня, вспомнила вопрос насчёт супа и ответила:

— Конечно, накрошим. И разогреем.

Я прошла к подоконнику, взяла банку с супом, поставила её на печку и стала крошить в суп сухарь.

Раскрошила сухарь, подошла к Сиверскому и села рядом с ним на постель. Внезапно почувствовала бодрость, даже голова перестала кружиться.

— Ну вот, и вам лучше стало. Правда? — обратилась я к Сиверскому.

— Ничуть мне не лучше, — ворчливо ответил Сиверский. — Почему мне должно стать лучше?

Я хотела ему что-то ещё сказать, но в эту минуту дверь тихо открылась и в комнату вошла женщина. Она остановилась недалеко от порога и шёпотом спросила:

— Ну, отошли?

Она обращалась ко мне.

— Да, спасибо. Это вы меня перетаскивали?

— Такую перетащить нетрудно, — сказала женщина. — Вдвоём мы с Антоном Ивановичем.

Она подошла ближе.

…Я лежу на диване в комнате Анны Васильевны — так зовут эту женщину. Она увела меня ночевать к себе. Я ей ничего не говорила о работе в детдоме, но думаю, что она согласится. Насчёт Сиверского я считаю вопрос решённым, хотя не знаю ещё, что он, собственно, может делать в детдоме. Но лишний человек не помешает, хоть кровати поможет расставить. Но всё-таки три человека — это очень мало для такого дела. Где же я возьму печки, чтобы отопить хотя бы одну комнату? Вот скоро пройдёт ночь, и останется только четыре дня… Как бы мне хотелось сейчас, чтобы время остановилось! Два раза за эти последние дни мне хотелось остановить время: первый раз тогда, в «Астории»…

Но время бежит, тикают на стенке ходики. Хорошо, что они тикают. Анна Васильевна спит так неслышно, и вообще так тихо кругом, что кажется, я одна в доме, и мне делается страшно.

Мне не хочется спать. Это странно. В последние месяцы я всегда засыпала как мёртвая…

Где он сейчас? Думает ли обо мне, именно сейчас, в эту минуту? Нет, сейчас он, наверно, спит. Может быть, видит меня во сне? Я лежу, закрыв глаза, и мне кажется, что я на Ладоге. Я вспоминаю каждый день, прожитый там, каждый час, до мельчайших подробностей.

…Седьмого января я провалилась под лёд… Сейчас, в тёплой комнате, мне даже как-то приятно вспоминать об этом. Андрей Фёдорович послал меня на зенитную батарею, там что-то случилось с командиром. Это примерно в километре от нас. Больше полдороги прошла и вдруг чувствую: лёд подо мной дышит. Это жуткое чувство. Наверно, при землетрясении люди испытывают подобное. Я сделала шаг в сторону, но и здесь лёд дышал и слышалось лёгкое похрустывание. Говорят, что в таких случаях надо лечь на лёд, чтобы занять большую площадь. Но на это нельзя решиться, когда под тобой дышит лёд. Я побежала, лёд под ногами захрустел громче, затрещал, и в трещины стала просачиваться серая вода. Потом раздался очень громкий треск. Я закричала.

Меня точно обожгло всю, дыхание захватило, и будто сердце кто-то сжал изо всех сил в кулак, — и больше я ничего уже не помню…

Очнулась в своей палатке, на нарах. Первое, что я почувствовала, была сильная боль. Я лежала совершенно голая на полушубке. Потом я поняла, что боль в теле оттого, что Андрей Фёдорович и Смирнов растирают меня шерстяными рукавицами. Я смотрела в глаза Андрея Фёдоровича, ещё не отдавая себе отчёта в том, что происходит. Меня испугало их выражение. В его обычно спокойных и немного насмешливых глазах было что-то растерянное н жалкое.

Потом я схватила полу полушубка и завернулась в неё. И тотчас же растерянность в глазах Андрея Фёдоровича исчезла, и они снова стали спокойными и знакомыми.

— Не вертитесь, — сказал Андрей Фёдорович, отворачиваясь, но продолжая растирать мне грудь. — Никто на вас не смотрит, Венера Милосская.

Потом он спросил, всё так же не глядя на меня:

— Как вы себя чувствуете?

Я ответила, что хорошо, хотя это была неправда. Всё тело моё горело, и голова кружилась.

Андрей Фёдорович встал и подошёл к полочке. Там у нас стоял неприкосновенный запас спирта. Я видела, как он налил спирт в эмалированную трофейную кружку.

— Выпейте. — Он поднёс кружку к моему рту.

Я оттолкнула кружку и попросила:

— Уйдите, пожалуйста!

Андрей Фёдорович повернул ко мне лицо, и снова в его глазах я увидела то растерянное выражение, которое заметила, очнувшись.

— Куда уйти? — спросил он.

— Ну, вообще… отойдите куда-нибудь. — Я понимала, что говорю глупости. И, чтобы как-нибудь оправдать свои слова, добавила: — Мне надо одеться.

Андрей Фёдорович пожал плечами.

— Смирнов, дай ей сухие штаны и ватник.

Потом он встал, подошёл к полке, вылил спирт обратно в бутылку и, не глядя на меня, вышел из палатки. Смирнов отошёл в угол и стал копаться в вещевом мешке. И тогда мне стало очень жалко себя. До боли захотелось, чтобы вот сейчас откинулся полог палатки и вошёл Саша…

Я подумала: хочу ли я, чтобы он увидел меня именно сейчас, жалкую, с горящей покрасневшей кожей? Поцелует ли он моё осунувшееся лицо, мои грязные, спутанные волосы? И всё же мне так хотелось его увидать, как никогда ещё в эти дни.

— Одевайтесь. — Смирнов бросил мне из угла стёганые брюки и ватник…

…Это было только полтора месяца назад. И каждый день из этих полутора месяцев отдельно сохранился в моей памяти. А ведь это были похожие друг на друга дни! Вьюги и артобстрелы, громыхание цепей на трассе, обмороженные, обмороженные без конца, — кажется, всю жизнь перед моими глазами будет стоять этот буро-лиловый цвет. И на моей правой ноге выше колена такое же буро-лиловое пятно. Это след моего «крещения» в проруби.

Да, я запомню каждый из этих дней.

Я лежу и думаю, что хорошо бы сейчас написать ему письмо. Но об этом нечего и думать: нет ни бумаги, ни карандаша, ни света… Начать бы так:

«Родной, я пишу тебе это письмо ночью, в тёмной чужой комнате, я не вижу того, что пишу.

Как легко привыкаешь, и как трудно отвыкать. Вот я увидела тебя и сразу забыла о долгих месяцах разлуки, и, если бы мы были с тобой вместе чуть-чуть подольше, я и совсем забыла бы о них. Но вот мы снова расстались, и теперь мне опять будет трудно отвыкнуть от тебя — нет, не то слово, — освоиться с мыслью, что ты не рядом.

Я просто не представляю себе, что было время, когда мы ничего не знали друг о друге. Я верю… я знаю, Саша, что бережно пронесу моё чувство к тебе через всё, и через это тяжкое время. Мы встретимся наконец, чтобы уже никогда больше не расставаться.

Всё-таки странной была наша встреча! Проходили целые минуты, когда мы просто молчали. А ведь мы были вместе всего лишь сутки…

Какая странная штука жизнь. Как много делаем мы неверного, но слишком поздно узнаем, что это неверно, и как много изменила в нас война. Мы научились по-настоящему ценить жизнь…

Сейчас опять начался где-то обстрел, только это далеко от того места, где я нахожусь, и мне вдруг стало очень странно от сознания, что враг очень близко. И всегда, когда мне приходит это в голову, мне кажется, что не одни лишь орудия преграждают немцам путь в Ленинград, не только траншеи и баррикады, но что-то такое, чего немцы никогда не смогут преступить…

Как тихо кругом, только ходики тикают. А мне чудится, что это метроном. Только вряд ли метроном стучит сейчас так спокойно, ведь обстрел…»

Мы никогда не говорили друг другу, что любим… И ведь мы никогда не были особенно ласковы друг с другом… Это всё у нас как бы само собой подразумевалось. А сейчас я так злюсь на себя: я должна была бы быть в тысячу раз ласковее, нежней с ним, ведь он тоже так одинок и так нуждается в ласке… Но не умею я, наверно…

Как хочется мне быть как можно ближе к нему… Мне хочется быть сейчас около него, посмотреть, как он спит.

«Милый, я скажу тебе сейчас правду, только ты не бойся за меня. Мне очень тяжело и очень страшно, и я не уверена уже, что смогу дальше переносить все это…

Я верю, что наши теперешние страдания не могут, не должны остаться без вознаграждения… Разве это не справедливо, чтобы те, кто был честным, оказавшись наедине со своей совестью, обрели бы наконец счастье? А как хочется жить!

Вот пробило три. Я и представить себе не могла, что эти часы бьют. Они бьют хрипло и торопливо, как метроном. Ну, надо спать. Как много дел завтра. Даже не знаю, с чего начать. Посоветуй мне что-нибудь!

Но ведь ты далеко от меня и, наверно, уже спишь».

Было пасмурно за окном, когда я проснулась. Невозможно определить, утро сейчас или день. Ходики стояли. Но всё же я интуитивно почувствовала, что уже поздно. Моя хозяйка сидела у окна и смотрела на улицу.

— Анна Васильевна, — сказала я, поднимаясь с постели, — что же вы меня не разбудили? Ведь так всё на свете проспать можно!

Анна Васильевна медленно повернула ко мне голову.

— А ты спи, спи!

Но я уже встала. Мне очень хотелось умыться — на Ладоге мы каждое утро умывались снегом, — но я вспомнила, какой проблемой является здесь вода, и отбросила мысль об умывании. Есть мне совершенно не хотелось, как обычно с утра.

Я ничего не ответила Анне Васильевне. Подошла к висевшему над столом зеркалу и стала причёсываться. Увидела, что под глазами у меня появились небольшие мешки, наверно, после вчерашнего обморока. Я стала причёсываться, стараясь не обращать внимания на лицо.

— Вот зеркало-то и пригодилось, — заявила Анна Васильевна, — а то я его всё завесить хотела.

— Анна Васильевна, — начала я, — в вашем доме организуется стационар для детей. Мы все там будем работать. И вы тоже.

Я ожидала повторения разговора с Сиверским. Я знала: эти люди больны, живут в постоянной расслабляющей дремоте, постепенно переходящей в смерть. И каждый, кто хочет вывести их из этого состояния, кажется им жестоким мучителем. Но, вопреки моим ожиданиям, никаких возражений не последовало. Анна Васильевна сказала:

— Ну, я ещё, допустим, туда-сюда. Но с тем дистрофиком ничего вы не поделаете. — Она имела в виду Сиверского.

— Посмотрю. Давайте сейчас зайдём к нему…

Мы остановились перед дверью Сиверского.

— Тише, — проговорила я. — Если он ещё спит, мы не будем его будить.

Приоткрыв дверь, я чуть не вскрикнула от удивления: Антон Иванович брился. Он сидел у стола перед окном и медленно водил бритвой по намыленному лицу.

Я прикрыла дверь.

— Ну что? — спросила Анна Васильевна. — Лежит?

— Нет, — поспешно ответила я, увлекая Анну Васильевну подальше от двери. — Нет, но мы сейчас не будем его трогать.

Мы снова вошли в комнату Анны Васильевны, и я сказала, что пойду за пайком и похлопотать насчёт печей. Я говорила совершенно спокойно, но готова была кричать от радости: Антон Иванович брился! Это значит — он встал с постели, раздобыл где-то воду, отыскал бритву и вообще сделал массу дел, которые, как ему самому казалось, он никогда уже не сможет больше делать.

Но я ничего не сказала Анне Васильевне. Я только попросила её раздобыть ещё кого-нибудь на помощь — двоих-троих — и ждать меня.

Затем показала Анне Васильевне, где будет находиться стационар.

Она внимательно оглядела комнаты, покачала головой, но ничего не сказала.

Я ушла.

На улице остановилась в раздумье: с чего начать? Прежде всего надо было пойти за пайком, это бесспорно. Ну, а затем?

— Затем пойду к Ирине, — сказала я вслух.

Получила свой паёк на три дня. К сожалению, не удалось получить продовольствия для Сиверского и Анны Васильевны, так как трудно было сразу их оформить. Там же, на продпункте, я узнала, который час. Было уже половина первого. Я увязала продукты в свой вещевой мешок, хотя они с успехом уместились бы в карманах, и вышла на Невский.

Прежде всего я отломила кусочек сухаря и засунула его в рот. Затем направилась к Ирине.

Теперь я знала, зачем иду к ней. Не советоваться, не размышлять, приниматься мне за детский дом или нет. Я шла с просьбой изготовить мне на заводе несколько железных печек и раздобыть пять-шесть листов фанеры. Я попробовала идти быстрее, чтобы засветло вернуться обратно, но, пройдя с полквартала, должна была замедлить шаг: у меня начала кружиться голова. Я испугалась — не грохнуться бы, чего доброго, здесь, посредине улицы. Тогда конец.

И тут же подумала: отчего это я стала так бояться смерти? Ведь ещё так недавно я совсем её не страшилась. Это потому, наверно, что нашёлся Саша, и ещё потому, что мне поручено неотложное дело.

Назад Дальше