НАДЕЖДА МИРА
Бывают встречи, которые никогда не забудутся, проживи ты хоть сто лет.
Событие, рассказом о котором я хочу начать эту книгу, произошло уже несколько лет назад. Но и сейчас я, точно въявь, представляю себе тот теплый, прозрачный день, зеленую гору, нависшую над широкой, взлохмаченной ветром рекой, и это женское лицо — такое простое, даже обыденное, и эти глаза, глубоко запавшие, антрацитово-черные, горящие какой-то удивительной, неистовой силой.
У этой женщины было звучное имя героини «Одиссеи», внешность человека, только что перенесшего тяжелую болезнь, и простая, но страшная биография. Две юные, пышущие здоровьем девушки в живописных словацких костюмах бережно водили ее. Протягивая мне худую руку с тонкими, казалось даже просвечивающими, пальцами, она тихо, но очень четко, как говорят люди, выучившие язык по самоучителю, произнесла по-русски:
— Здравствуй!
Рукопожатие ее неожиданно оказалось сильным, мужественным.
Чехословацкие друзья успели предупредить меня, что женщина эта только что вышла из клиники. Меня просили избегать в разговоре всего, что могло бы ее взволновать, напомнить ей о прошлом.
Она долго не выпускала моей руки и вдруг сама заговорила о том, что наполняло и мучило ее душу. И тут, среди развалин старинной славянской крепости, на вершине горы Дивин, что над Дунаем, я услышал удивительную историю этой греческой женщины — историю, перед которой бледнеют и кажутся незначительными испытания ее древней тезки, увековеченные Гомером.
Русский язык она знала неважно — порой в речи ее мелькали то болгарские, то чешские, то словацкие слова. О смысле иных фраз, чтобы не прерывать вопросами ее повествование, приходилось просто догадываться. И все же я попытаюсь изложить эту историю от ее имени — не так, конечно, как я услышал ее на горе Дивин, а так, как вспоминается она мне сейчас, по прошествии нескольких лет.
— Не удивляйтесь, что я на вас так смотрю, — начала она. — Я смотрю не на вас, а на весь ваш народ, о котором я столько думала… Да-да, на всех ваших людей, которые помогли мне устоять, перенести все испытания, спасли мне жизнь, хотя, конечно, у вас никто и не знает, что я существую на свете… Девушки, — обратилась она к своим юным спутницам, — прошу вас, не мешайте мне говорить. Он первый советский человек, которого я встретила, и что бы там ни толковали врачи, я должна рассказать ему все, как было. Худо не будет, нет, — мне станет легче… Простите, вам это, наверно, покажется смешным, но нет ли у вас с собой московской папиросы, советской монеты, почтовой марки — все равно, я хотела бы получить это себе на память… Спасибо! Теперь вы сядьте вот здесь, на камень, и я начну рассказывать, а вы, девушки, тоже сядьте, потому что я буду рассказывать долго… Ничего, ничего, врачи нам это простят, мне станет лучше, уверяю вас. Ведь я всегда так мечтала о встрече с советским человеком, которому я могла бы все, все рассказать, как старшему брату, как отцу…
Признайтесь, вам кто-нибудь обо мне уже здесь говорил?.. Ну, так и есть. Здешние товарищи опекают меня, как ребенка. Они и ветру на меня не дают дунуть, они хотят даже запретить мне вспоминать. Но все-таки я все расскажу, хотя мои спутницы, как вы видите, уже сердито нахмурили брови. А вы, пожалуйста, не думайте, что услышите что-нибудь необыкновенное. Весь мой гордый, но несчастный народ несет сейчас тяжкие испытания. Я — лишь одна из многих.
У нас в Греции немало людей, вся жизнь которых — борьба за свободу. А я — нет, я даже в компартию вступила совсем недавно. До войны — с вами надо быть вполне искренней — я даже боялась самого слова «революция». Мой муж был учителем гимназии, а я — тем, что у вас называют домашней хозяйкой: выдумывала кушанья подешевле, чтобы хватило жалованья мужа, воспитывала детей, следила за домом и растила розы в садике. Мы с мужем обожали розы, и у нас их было много, очень много. Так вот и жили…
Но вот Гитлер напал на нашу страну. Мы не захотели покориться, сражались, не жалея крови. Но, как вы знаете, фашисты оккупировали и поработили Грецию. Страну, но не народ. Война продолжалась. Она только ушла с больших дорог и велась главным образом по ночам. Мой муж и старший сын, который учился в той же гимназии, где отец его преподавал родной язык, оба продолжали днем заниматься своими делами. А по вечерам они иногда куда-то исчезали, возвращались под утро усталые, голодные, и я потом долго выбирала колючки из их тужурок и оттирала глину с их брюк. Я обо всем догадывалась. Мне было очень страшно. Кругом — расстрелы и облавы. Эти греческие фашисты — хитосы, — как когда-то турецкие янычары, прибивали убитых партизан к доскам и выставляли их тела на базарных площадях. Я много плакала, но ничего не говорила моим мужчинам. Они думали, что я даже ни о чем не догадываюсь.
Потом мы узнали, что Гитлер напал на вашу страну. В ту ночь муж и сын заявили мне, что уходят в горы. На этот раз они собирались надолго.
Прощаясь, муж все мне рассказал. Он сказал: фашисты напали на великий советский народ. Теперь фашистам конец. Все честные люди должны помочь советским солдатам скорее расправиться с бешеными псами. Тогда я была только женщиной, ничего не знавшей, кроме мужа, детей и роз. Я стала умолять моих близких подумать обо мне, о семье. Я даже, помнится, говорила мужу: «Русский народ — могучий народ. Пусть русские сами расправятся с Гитлером, раз он на них напал». Сын засмеялся, а муж сказал: «Советские люди, конечно, и без нас справятся с Гитлером, но когда кто-нибудь отбивается от бешеной собаки, честные люди должны броситься ему на помощь. А ведь ты, Пенелопа, считаешь нас честными людьми, не правда ли?» Да, оба они были честны, они ушли, и я помню, как сын Никос, уходя, оглянулся и крикнул с порога: «Мама, не забывай о розах! Они понадобятся, когда мы вернемся с победой».
Воевали они далеко от дома. Я не получала от них никаких вестей. Но однажды (это было уже в следующем году, в конце лета: помнится мне, я подрезала тогда розовые кусты) к дому подъехали на велосипедах три хитоса в этих своих диких униформах. Они поставили машины у забора и, не спросив разрешения, вошли в садик. Один из них нес подмышкой небольшой тяжелый сверток. Этот, со свертком, спросил мою фамилию и, узнав, кто я, сказал, что привез весточку от мужа. Его спутники засмеялись, а он стал развязывать сверток, оказавшийся простым мешком. Развязав, он взял мешок за уголки и встряхнул. Из мешка выпала человеческая голова. Она вся была покрыта запекшейся кровью, но по острым залысинам над крутым лбом да по тонкому, красивому носу я узнала эту голову. Земля выскользнула у меня из-под ног…
Очнулась я уже дома. Рядом стояли моя старая мать и дочь Рулла. Дочь сказала: «Мама, отец был прав: нельзя стоять в стороне, когда там, на севере, великий народ отбивается от бешеной собаки». Рулла была гимназисткой седьмого класса, совсем еще девочкой. Ее куклы сидели рядком на столике, где она готовила уроки. Но я поняла: она права. Я подумала — нелепо заботиться об уюте в доме, где полыхает пожар.
Мы с дочерью были неопытны в политике. У тех же, кто вел борьбу с гитлеровскими оккупантами и бандитами-хитосами, была строгая конспирация. И все же через месяц мы с Руллой находились в отряде Сопротивления — как раз в том самом, где, сражаясь с хитосами, погиб мой муж и где продолжал его дело мой сын Никос.
Трудно мужчинам вести партизанскую войну, а женщинам в партизанском отряде куда труднее. Нам с Руллой порой приходилось очень тяжело. Но когда мне становилось невмоготу и весь мир вокруг начинал казаться мне черным, я вспоминала то место на глобусе, где широко раскинулась ваша страна, и мне становилось легче. Раз Советский Союз существует, фашизм рано или поздно будет побежден! Значит, есть для чего жить, переносить страдания, бороться. И вот сейчас, когда я увидела первого из встреченных мною советских людей, я поняла, что должна все, все вам рассказать… Это не исповедь, нет! Это отчет греческой женщины о том немногом, что ей удалось сделать для общей победы… Девушки, не смотрите на меня с упреком, я все равно не замолчу.
Так вот, мы с Руллой вступили в отряд, сделались медицинскими сестрами. Мы не сражались, нет, — я до сих пор не сделала ни одного выстрела. Но сотни раненых, что прошли через наши руки, не пожалуются ни на меня, ни на мою Руллу. Наш госпиталь помещался в сырых землянках, часто у нас не было медикаментов, и были случаи, когда наши врачи производили ампутации обычной столярной пилой. Вместо ваты мы употребляли корпию, на которую крестьяне сами расщипывали пеленки своих ребят, старые полотенца, рубашки. Часто, отступая, приходилось делать большие переходы, и тогда вместе с подразделениями двигался наш госпиталь. Солдаты несли раненых на себе. Но хотя мне ни разу не довелось стрелять, а моя Рулла даже боялась грохота взрывов, мы с ней были не хуже других в этой святой борьбе.
Наши части, где и тогда уже было много коммунистов, сражались стойко. А когда нам порой приходилось туго, когда иссякали боеприпасы, когда снег сковывал наше передвижение и люди делили на четыре части последние кукурузные сухари, — сводки о наступлении вашей славной армии были для нас, как кислород для тяжелобольного: мы оживали, в усталое тело вливалась бодрость. Победа опять казалась нам близкой. Ведь ваши армии в то время уже широко, неудержимо шли на Берлин. А как мы веселились на бивуаке в горах, как пели и плясали наши солдаты, когда главная фашистская крепость была вами взята! Мы радовались, будто сами повесили красный флаг над рейхстагом. Эти мгновения вознаградили меня за те страшные минуты, которые я пережила в своем садике, когда хитос вытряхнул к моим ногам голову мужа.
Мы думали, что война кончилась, и вернулись в свой городок. Даже то, что на месте нашего домика мы нашли черное, заросшее травой пожарище, не очень меня опечалило. Все трое — сын, дочь и я — мы поселились в небольшой комнате у добрых людей и наслаждались миром. Много ли нужно было нам для счастья! За эти годы мы научились радоваться даже таким простым, обыденным вещам, как мытье в сельской бане или возможность хорошо выспаться под кровом, на сухом сене.
Но вы ведь знаете, радость наша была недолгой. Те, кто вчера служил Гитлеру и гонялся за нами с собаками по горным ущельям, кто отрубил голову моему мужу, нашли покровительство и службу у новых оккупантов. А те, кто боролся с фашистами, вскоре снова принуждены были скрываться. Соседи, друзья предупреждали, что и нам угрожает опасность. Мы не хотели верить: кто посмеет тронуть семью человека, погибшего за свободу родины! Но когда сын рассказал, что наш национальный герой, сорвавший с Акрополя в дни гитлеровской оккупации фашистский флаг, — человек, имя которого с уважением произносит в Греции даже неграмотный крестьянин, — схвачен и брошен в тюрьму, мы поняли: враги похитили у нас свободу. Сын выкопал свое оружие, которое хранил в укромном месте. Мы снова очутились в горах. И все пошло, как прежде. Только борьба стала еще более жестокой…
Товарищ! Вы не хуже нас знаете ужас гитлеровского фашизма. Но ужаса, который несет с собой американская военщина, вы не видели, нет. Вы знаете его только по газетам. А вот послушайте, что вам расскажет о нем греческая женщина, греческая мать.
Гитлеровцы были страшны, вероломны, жестоки. Они не щадили ни женщин, ни детей. Но даже то, что творили гитлеровцы, бледнеет перед злодеяниями американских оккупантов. Любя войну, они сами не любят воевать. Они предпочитают проводить время где-нибудь в кабачках, торговать сигаретами, скупать за гроши у голодных жителей старинные вещи. За них воюют деньги. Они нанимают все подлое, что есть на земле, — от жуликов, выпущенных из тюрьмы, до хитосов, этих отвратительных профессиональных убийц. Они дают им свое оружие, яд, инструменты для взлома, фальшивые бумаги и эти свои проклятые деньги. Проливая кровь детей, женщин и стариков, они лицемерно улыбаются, говорят о свободе, демократии, совести и боге, они лгут, клевещут — такова их война. Она страшнее гитлеровской. Это война трусливых подлецов — война, которую они стремятся вести чужими руками. Можете мне верить, товарищ…
Так вот, под натиском монархо-фашистов наши отряды, воевавшие в горах, были вынуждены медленно отходить. Страшно вспоминать эти дни! Чужие самолеты не слезали с неба. Даже ночью они бомбили и обстреливали наши колонны, а у нас был на счету каждый патрон. Госпиталь, которым я тогда руководила, был полон раненых. Нам не удавалось простоять более двух-трех дней без того, чтобы вражеские самолеты, обнаружив нас, не начинали его бомбить.
Вот тут я, товарищ, и узнала, что такое любовь народа.
Иногда путь наш лежал по таким дорогам, где не могли пройти даже ослы. Крестьяне несли раненых на руках, а жены их тащили за ними наше жалкое больничное имущество и скудные продукты, которые они же и приносили для госпиталя из деревень.
Изредка удавалось остановиться где-нибудь в ущелье, скрытом лесом от американских коршунов. Тогда моя дочь и другие медицинские сестры читали раненым вслух ваши советские книги, выпущенные подпольным издательством «Элефтерия Эллада». Это были стихи о девочке Зое, именем которой у нас назывался отряд молодых партизан, рассказ о солдате, который грудью своей прикрыл пулемет, и еще большая книга о юношах и девушках из шахтерского городка, пример которых всех нас учил стойкости. И много, много других чудесных книг.
Я знаю, товарищ, это — художественные произведения. Для нас же, кто боролся в горах Греции, эти книги были и боевым уставом, и учебником воинской доблести, и лекарством, успокаивающим и поднимающим дух у раненых. Я сама испытала на себе действие этого могучего, всеисцеляющего лекарства…
На несколько мгновений рассказчица замолчала. Закрыв глаза, она как бы собиралась с силами. Затем упрямо встряхнула головой и продолжала:
— Это был страшный день, когда раненый командир, которого крестьяне принесли в наш госпиталь, сказал мне, что мой сын, мой славный Никос, убит на югославской границе…
Нет-нет, ничего… Все это уже пережито. Я спокойна. Сын мой погиб, как герой, — так сказал его командир мне, матери. Слушайте, как это произошло.
Мы уже знали о злодеяниях югославских фашистов, но мы и предположить не могли, на что они способны. У нас в горах говорят так: «Утопающий хватается и за змею». И это, к сожалению, верно. Вооруженные до зубов фашисты, силы которых во много раз превосходили наши, теснили нас к югославской границе. Партизаны сражались, а их жены, дети и старики, которые в этом походе отступали вместе с нами и которых было довольно много, были отведены в тыл, к границе Югославии. Нам казалось, что здесь, у рубежа иностранного государства, они будут защищены от пуль. Нужно было продержаться только до вечера, чтобы под покровом темноты и тумана незаметно выскользнуть из вражеского кольца. Это мы проделывали уже не раз.
И тут произошло страшное. По безоружному табору наших семей с югославской территории был открыт огонь. Отряд оказался зажатым с двух сторон. Самые опытные из партизан сделали попытку спасти наш безоружный табор. Под командой моего сына они залегли с пулеметом и начали отстреливаться. Но силы были слишком неравные: несколько человек сражались против целой части. Один за другим падали в бою товарищи Никоса, но он сам, раненный, продолжал стрелять, давая возможность женщинам, детям, всему обозу выходить из-под губительного огня. Он стрелял до тех пор, пока югославские пограничные жандармы, перейдя границу, не подползли к нему сзади и не навалились на него. Тогда последней гранатой он взорвал пулемет, себя и врагов.
Вот о чем рассказал мне командир, бывший свидетелем славной гибели моего Никоса… Какой удар! Но я пережила его на ногах. На моем попечении было около ста раненых, и все они были мои дети. Некогда было предаваться горю, со всех сторон слышались стоны. Меня звали: «Мать, мать, мать!» Мои раненые звали меня матерью.
Теперь слушайте о последнем событии, после которого моя голова стала белой, как мрамор наших древних статуй. Это произошло вскоре после того, как югославские фашисты убили моего сына. Ну да, то случилось в понедельник, а это — в пятницу на той же неделе…