Современники - Полевой Борис Николаевич 12 стр.


— Видали? А ведь привык, не замечаю… Ко всему привык: к морозу, к жаре, к степной грязюке и к этому вот, чтоб ему было пусто, «казачьему дождичку»… Чувствуете, как лицо сечет?

Степь дохнула новым порывом ветра. Поднятый им песок колол лицо, точно булавками.

— Вот вы не спрашиваете, трудно ли мне здесь работать. И отлично делаете. А то на днях тут киношники экскаваторы мои снимали. Полазили по отвалам, устали, пропылились до костей, до бака с водой добрались, весь его до дна осушили и спрашивают: скажите, мол, по совести, не тянет вас отсюда куда-нибудь в Москву или к себе в Горький? Так я, знаете, даже обиделся. За кого же они меня принимают! Скажу вам, как коммунист коммунисту, без всяких там лишних слов: трудно порой, очень трудно, а я вот счастлив, по-настоящему счастлив, что попал сюда, что и мое что-то входит в сооружения, которые переживут века.

— А как ваши домашние об этом думают? — спросил художник.

Жирный его карандаш быстро, точными штрихами переносил на бумагу окрестный пейзаж, очертания удивительных машин и даже стремительный полет облаков пыли.

Дмитрий Георгиевич задумался.

В это мгновение откуда-то из серых облаков ветер вырвал кружевной шар перекати-поля. Странное растение это, подхлестываемое вихревыми порывами, постепенно, толчками, цепляясь за комья грунта, вкатилось на вершину отвала, вздрагивая застряло в щели меж комьев земли, потом вырвалось, понеслось дальше, пересекло котлован и исчезло. Наш собеседник задумчиво следил за его движением.

— Я вот тоже перекати-поле, — сказал он усмехнувшись. — И я и моя семья. И в этом, поверьте мне, нет ничего тягостного, ни обременительного. Да-да, в нашей стране, по-моему, среди других выработался и такой вот тип строителя, который по роду своей профессии никогда не прирастает к месту, а все время движется: построит объект, сдаст — и дальше, на новую стройку, к новому делу, к новой борьбе с трудностями. Но люди, далекие от наших дел, нас почему-то не понимают. И я даже не знаю почему: если легко понять рабочего или инженера, который весь свой век работает на одном заводе, то почему же не понять и нас, строителей, которых профессия заставляет вести кочевой образ жизни, переезжать с одного объекта на другой? В этом наша особая радость — масштабы работ растут прямо-таки в геометрической прогрессии. Двигаясь, с меньших объектов переходишь к большим, с больших — на громадные, с громадных — на гигантские, равных которым и на земле-то нет… — Он встал и обвел рукой вокруг себя: — Посмотрите, что делается!

И в самом деле, ветер стих, пыль опала, и с высоты отвала открылась панорама работ, простиравшихся до самого горизонта. Невдалеке стал виден врытый в землю бетонный короб еще не законченного шлюза; от него шел уже законченный отрезок еще сухого русла будущей реки, сливавшийся с выемкой, которую копали землеройные машины. Эта выемка была незавершенным продолжением канала.

Чувствовалось, что Дмитрия Георгиевича эта картина радует, будто он сам, своими руками все тут прорыл и построил.

— Видите! Разве за это вот не стоит поступиться кое-какими удобствами?

— Ну, а семья ваша, жена, дети? — опять поинтересовался художник, не скрывая озороватой ухмылки.

— Мой колхоз? — На грубоватом, обветренном лице инженера появилось теплое, застенчивое выражение. — Ну, мой колхоз, хоть он и не маленький: шесть душ, но он мобильный. Кончилась стройка, начались доделочные работы, ну там, знаете, штукатурят, лепку прикрепляют, зелень сажают, а жена уже спрашивает: «Дима, мы куда?» Она у меня хлопотуша, умница. Складную мебель собственной конструкции изобрела, чтобы легче было переезжать… Так вот, как улитка со своим домом, и путешествую.

— И много изъездили?

— Ну, как вам сказать… Я уже говорил вам, что я волгарь, из Горького. Отец до самой смерти пароходным механиком ходил. Ну там рабфак, студенческие годы… Кончил я прилично, и повезло: сразу со студенческой скамьи — на канал имени Москвы. Знаете, какая это была стройка! Я там прорабом на водонасосной станции стал. Чувствуете, какая практика! Ширь, размах, закалка. Была у меня в Горьком девушка, мы с ней года три дружили, чудесная такая девушка, и всегда казалась она мне нежной, беспомощной такой, что казалось: дунь ветер — и с ног ее повалит. Уезжал на канал — уговорились: устроюсь, оперюсь, вернусь за ней — поженимся. Но вижу, какая тут женитьба! Дел по горло, бриться и то иной день некогда, быт неустроенный, трудный. Пожалел ее, так ей и написал… И ведь что вы думаете, вместо ответа сама ко мне приехала! Поженились. Хоть порой, в горячее время, виделись с ней часов по пяти в сутки, не больше — хорошо зажили. Сынишка у нас там, на канале, родился, Женя. Ему сейчас шестнадцать лет. Кончили мы канал, проехались по нему втроем на пароходе, порадовались. Подъезжаем к Иванькову — жена спрашивает: «Куда же дальше?» — «А дальше, отвечаю, по каналу обратно». — «Нет, говорит, семьей куда дальше тронемся?» Вот как был поставлен вопрос… Меня и на канале эксплуатационником оставляют и на новую стройку зовут, на Волгострой, который в те дни только-только начинался. Я, признаться, о Волгострое наслушался, меня туда тянет. Но, думаю, как же она? И мальчонка ведь маленький. А она мне отвечает: «Иди туда, куда сердце тянет, где ты нужней. О нас с Женькой не беспокойся, легкого пути из-за нас не выбирай. Мы с ним выдержим».

Обрадовался я. Вот тебе, думаю, и нежное существо! Поехали мы на Волгострой. Там я уже главным механиком на ремонтном заводе был. Машины для всей стройки ремонтировали. Я их там все досконально изучил. Огромная практика. Еще один институт. На Волгострое родилась у меня дочурка, Людмила. Растет стройка, а мы с женой пошучиваем — мол, как кончим, так уж дела своих рук вчетвером смотреть надо будет. Но проехаться по Щербаковскому и Угличскому морям не пришлось — началась война. Пошел в армию. Командовал батареей тяжелых пушек. Ну, а потом послали работать по строительной специальности, на Крайний Север, в самую что ни на есть Арктику…

Да-а, вот вы о жене спрашивали, как она насчет моих переездов. Что ж, жена — обыкновенная советская женщина. Познакомитесь с ней — вроде ничего особенного и нет, а ведь вот, не задумываясь, в военное время, по трудным тогдашним железным дорогам, а потом на оленях да на собаках больше месяца ко мне в тундру добиралась… Да не одна, а опять всем колхозом, который к тому времени еще вырос… Как вырос?

А вот. Она сиротку Лену, которую война без отца, без матери оставила, удочерила. Так вчетвером с новой дочкой они ко мне в Заполярье и прибыли в самый разгар полугодовой ночи.

Дмитрий Георгиевич улыбнулся.

— Видите, какие у нас жены-то, у строителей! Кончил дело в Арктике — меня в субтропики послали. То были полярные ночи, северные сияния, холодище, льды, торосы, олени, а тут — синее море, лазурь, пальмы, магнолии. И все, конечно, со мной едут, и, заметьте, охотно едут, и не потому, конечно, что субтропики посимпатичнее вечных льдов и плешивой тундры, а потому, что все они у меня живут стройками, потому, что у нас одна мечта… Радовался я, когда на юге работал, — думаю: отдохнут мои у Черного моря после всех своих скитаний и испытаний. Но тут решение о постройке Волго-Дона. Товарищи мои письма шлют: грандиозное дело, едем туда, не хочешь ли с нами. Как тут не захотеть! Покоя лишился. Жена заметила, спрашивает, что ты, мол, что с тобой. Я ей так осторожно, исподволь, о Волго-Доне. Она вздохнула: «Что ж, собираться, что ли?» Я, признаться, и не ожидал, что она так вот сразу «Нет, — говорю, — нет, это так, мечта. Разве у меня хватит духу вас из таких вот благословенных краев — да в степь, где только суслики!» Она засмеялась: «Чудак, ведь знаю, что поедешь, и мы поедем. Раз мы там нужны — какой может быть разговор! Когда собираться?..» Во как у нас! — Дмитрий Георгиевич засмеялся, и смех у него неожиданно оказался звонким, заливистым, совсем ребяческим. — И действительно, никакого разговора больше не было. В эти края я прибыл одним из первых и, знаете, очень горжусь, что при мне первый экскаватор вынул здесь первый ковш грунта.

— Но ведь нелегко все-таки ей, жене вашей, в этих условиях!

— А чем наши условия сейчас хуже ваших, московских? Поначалу, конечно, жили на квартире у казака не ахти как просторно, а теперь у меня домик — две комнаты, кухня, ванная, радио, газеты… Отличный клуб. А библиотека такая, что и в ином старом городе не найдешь… Нет-нет, вы поглядите на эти машины! Хороши, а? А ведь они не самые крупные. У нас и четырнадцатикубовые работают. А на заводе уже восемнадцатикубовые изготовляют и проектируют, говорят, на двадцать четыре куба. Разве не интересно верховодить такими вот стальными дядями?.. Я понимаю, каждый любит свою работу, свое дело, но мне вот, извините, кажется, что наша работа самая увлекательная.

— Ну вот, достраивается Волго-Дон, а дальше?

— А дальше всем колхозом погрузимся на пароход, проедемся из Ростова в Сталинград, полюбуемся, вспомним обо всем, о радостном и тяжелом, а потом прямо водой на Волгу, на тамошние стройки. А оттуда… Найдется куда ехать и оттуда. На наш век строительств хватит!

МАМОНТ

— Ручей этот по карте назывался как-то иначе, но мы, кто на нем работал, назвали его Змеиным. Очень уж змей там много было. В особенности вначале, когда первые земснаряды из реки в устье вошли. Так и прижилось: Змеиный да Змеиный. Даже потом в сводках рапортуем бывало, что, работая на Змеином ручье, перевыполнили план по деловой кубатуре на столько-то целых и столько-то десятых процента… Разве я опять повернулся? Прошу извинения, больше не буду…

У главного механика землесосного снаряда Алексея Измайлова на лице — скука. Первый раз ему, человеку очень активному, приходится позировать перед художником. Он стоит у поручней на верхней палубе своего судна. На фоне крутого, все время осыпающегося и как бы подтаивающего берега четко вырисовываются его ястребиный профиль и морщины на высоком лбу. Большого синеватого шрама, перечеркнувшего его левую щеку, в таком положении не видно. Немолодое лицо механика точно окаменело.

Художник, рисующий его портрет, не в духе. Он работает больше резинкой, чем карандашами, а это уже первый признак, что он недоволен ни собой, ни натурой.

— Вы рассказывайте, рассказывайте, не обращайте на меня внимания. Забудьте обо мне. Меня тут нет. Только, ради бога, не вертитесь! — взывает он.

— Вы начали про мамонта, — напоминаю я.

— Да-да, только позвольте уточнить обстановку. Это имеет прямое отношение ко всему происшедшему. Так вот, напоминаю. Работали мы в устье Змеиного ручья. Грунт отличный, песок, точно манная крупка, — как раз такой, какой на плотине нужен. Мы со своим снарядом зашли в забой со стороны реки, а экскаваторщики работали на том же ручье повыше, где было сухо и где им удобнее было грузить песок в самосвалы. Таковы данные обстановки…

Алексей Измайлов, демобилизованный лейтенант-танкист, — бывалый человек. С первых дней войны он был в боях, не раз горел в машине и однажды был даже расстрелян фашистами, но не насмерть. Отлежавшись в яме среди трупов, он ночью выбрался, уполз, приютился у колхозников, вылечился, пробился через фронт, снова сел в танк и воевал уже до самой Эльбы. О военных днях напоминают не только его старый китель с аккуратно подшитым белым подворотничком, многочисленные обметанные дырочки для орденов над карманом и этот синеватый шрам, изуродовавший его левую щеку, но особая, военная подтянутость и самая манера изъясняться.

— Разрешите продолжать? — обращается он к художнику.

— Да-да, ради бога, только не шевелитесь! — отвечает тот и сам прищуривается, как бы анатомируя лицо модели своими цепкими, живыми глазами.

— В предмайском соревновании мы обязались выдать на плотину сверх плана двадцать процентов грунта. Но паводок был очень высокий. Пришлось недели полторы постоять, и чтобы перекрыть недоработку, решили мы на общем собрании от праздника отказаться и продолжать наступление по всему фронту. Жмем. Работа спорится. Партгруппорг намывщиков, с которыми мы соревнуемся, звонит с плотины: «Поздравляю с праздником. Давно так не подавали…» И вдруг в самый разгар работы в машинном отделении раздается треск — и насос останавливается. Ясно, в машину попало что-то большое. А это уже «ЧП», то-есть чрезвычайное происшествие, и нам это особенно обидно, потому что мы от праздника отказались. И, пожалуйста, — вынужденный простой.

Мои механики отлично сработали. Разболтали кожух в одно мгновение. Плеснул я туда одно-другое ведро воды, песок смыл. Точно: две лопасти словно обрезаны. И торчит здоровенный камень. И откуда он взялся в этом грунте, где ему, согласно геологической науке, быть не положено, и как он через защитительную решетку проскочил, шут его знает! Что ж, и думать об этом некогда. Лопасти мы сменили — я этим и сейчас горжусь — в сроки рекордные. Через два часа с минутами мы уже на плотину пульпу гнали прямо-таки ураганным огнем.

Но дело не в этом. Когда мы закончили ремонт и я направился к баку с водой, чтобы с устатку напиться, подходит ко мне начальник земснаряда и говорит: «А знаете, Измайлов, это ведь не камень нам бед-то натворил». — «Не камень? А что?» — «Это пока, говорит, точно сказать не могу, но, вероятнее всего, зуб какого-то доисторического животного. Судя по размерам, может быть и мамонта». И показывает мне этот, с позволения сказать, «зубок», кило на четыре весом. Удивляться, конечно, было некогда, потому что меняли мы направление забоя, чтобы опять на какой-нибудь доисторический сюрприз не нарваться. Но когда смену сдали и пошли было-домой, партгруппорг нас у сходен остановил: «Так, говорит, ребята, нельзя. Мамонты на колхозных фермах пока не разводятся. Это, говорит, штука редкая. Раз тут зуб отыскался, мы теперь перед наукой и за все остальное в ответе. К мамонту, говорит, мы должны подойти по-хозяйски. Надо тут кругом обшарить и выудить все, что сохранилось, потому что, как только сюда большая вода придет, мамонт для науки — прости-прощай».

Воспоминания начинают увлекать самого рассказчика. Лицо его, еще недавно удручавшее художника своей неподвижностью, оживилось, в черных глазах зажглись горячие, веселые искры. Он весь как-то сразу помолодел, и даже шрам стал менее заметен на порозовевшей щеке. Теперь художник уже совсем отбросил резинку. Его рука быстро-быстро бегает по бумаге, а глаза, то прищуриваясь, то широко открываясь, жадно изучают натуру.

— Так вот, сказал это наш партгруппорг и, понимая, что лучший способ агитации — личный пример, спустился в лодку и начал расстегивать комбинезон. А паводок еще не сошел, холодно. Разделся он, прыгнул в воду и пошел саженками мерить к берегу, где давеча был наш забой. Подплыл, нырнул, выскочил, опять нырнул. Ребята совсем было наладили домой, чтобы хоть конец праздника отгулять, а тут видят такое дело — и назад. Начинают раздеваться. Боцман на палубу выскочил, кричит, зачем всем сразу в воду лезть, зря зябнуть. Разделил людей на две группы: одним нырять, другим греться. Тем временем парторг из воды кричит: «Нащупал! Не то камень, не то кость!» Вытащили. Другой зуб оказался.

Тут уж сам начальник не вытерпел. Он в войну на флоте служил, ловко плавает. И он в воду… Короче говоря, пока одна смена работала, другая в воде сидела. Всё кругом обшарили. Механики мои специальные такие щупы соорудили. Мы ими все дно сантиметр за сантиметром прошли. И вы знаете, не зря! Много костей отыскали. Ночью, уже при прожекторе, вытащили бивень, огромный, тяжелый. А другой, как ни шарили, не нашли. Решили, что мамонт наш забиякой при жизни был и один бивень потерял в схватке с противником в доисторические времена. Остатки черепа чуть пониже по ручью отыскали — это уж дней через пять. Краном поднимать пришлось. Словом, через недельку у нас тут на палубе целый музей образовался.

Назад Дальше