Скрип сапог раздавался резко, как звон двуручной пилы.
— Рассказать о какой-нибудь интересной, особо запомнившейся встрече?.. Так-так-так…
Собеседник произнес это задумчиво, как бы разговаривая сам с собой. Высокий, тяжеловесный и в то же время какой-то весь собранный, с голым, чисто выбритым черепом, он остановился около одного из окон и отбросил штору.
Черная, густая тьма прильнула к стеклу. На ее фоне, как на старой китайской гравюре, мерцали причудливые контуры сказочного леса, выгравированные морозом.
Стрелка на стенных часах медленно шла по кругу. Казалось, хозяин кабинета, стоя у окна, думает о чем-то своем, очень далеком от заданного ему вопроса.
Вдруг он резко отвернулся от окна:
— Хорошо. Я расскажу, пожалуй, один такой случай… Только не удивляйтесь, случай будничный и даже к нашим делам прямого отношения не имеет. Садитесь, а я буду ходить. Так, на ногах, лучше отдыхается…
Так вот, произошло это в моем кабинете. Народу ко мне ходит много. И вот как-то, в начале лета, предстал передо мной какой-то молодой человек. Вошел и говорит: «Я к вам с жалобой на непорядки в вашем управлении». Произнес он это тихо, вежливо, но почему-то я понял, что в нем все кипит и что он, должно быть, все силы напрягает, чтобы не сорваться… Пригляделся. Лицо крупное, некрасивое, но привлекательное — юношеской чистотой своей, что ли. Глаза сердитые, на щеках румянец пятнами, скулы так-и ходят. Очень он мне вдруг почему-то сына моего, Борьку, напомнил, который погиб где-то в этих краях в сорок втором году.
«Что ж, говорю, садитесь, молодой человек, выкладывайте, чем наше управление вам не угодило». Бросил на меня сердитый взгляд. «Вы, говорит, товарищ начальник стройки, пожалуйста, не улыбайтесь. Я пришел заявить, что набором кадров ведают у вас сухие чиновники, деляги, плохо разбирающиеся в политике партии». Отвечаю ему совершенно искренне: «От вас, мол, первого такое слышу. Очень строгий, должно быть, вы человек». А надо вам сказать, что на кадрах сидят у нас люди толковые, опытные. Говорю ему: «Переходите, товарищ, к фактам. Чем это наши кадровики в ваших глазах так себя уронили?»
Он весь как вспыхнет: «Прошу оставить этот шутливый тон! Я пришел к вам по делу, и извольте слушать серьезно». Отчитал он меня таким образом и выкладывает жалобу. Оказывается, не приняли его на курсы экскаваторщиков. У него среднее образование, и ему предлагают идти на любые курсы: десятников, геодезистов, лаборантов, диспетчеров. А он в экскаваторщики — и только!
Выслушал я и отвечаю, что если он прав, то сухой и отсталый чиновник — это я сам, потому что именно я такой приказ и подписал. Он хмуро мне так: «Неверный приказ, отмените». Очень он был хорош этой своей юной настойчивостью, непосредственностью, верой в свою правоту. В искреннем негодовании было что-то подкупающее, и захотелось мне обязательно убедить его в моей правоте.
Чуть не насильно усадил его в кресло и говорю: «Объясните подробно, почему приказ мой кажется вам неверным. На стройку стремитесь попасть не вы один — тысячи! Наша и моя лично обязанность — целесообразно, с большей пользой распределить людей, помочь им найти профессию. Тех, кто имеет аттестат зрелости, мы направляем туда, где их образование может им больше пригодиться». Слушал он меня, слушал, да как вскочит: В глазах торжество, какое иной раз увидишь у задорного охотника, когда ему хитрую дичь удалось подстеречь.
«У вас, говорит, передовая стройка, ведь так? Здесь столько техники, и такая техника, что существенные различия между умственным и физическим трудом тут у вас быстрее ликвидируются. Так? Я, говорит, уже побывал на объектах, видел машины. Разве у тех, кто на них работает, физический, а не умственный труд?» И, не давая мне возразить, продолжает: «Разве с ним сравнишь труд десятника! Труд в нашей стране — творчество, а творчество — это уже сфера ума, а не физической силы. Советую вам отменить свой приказ, и как можно скорее».
И все это говорилось с такой горячностью, с таким сознанием правоты, что и рассердиться-то на него было нельзя. Понравился он мне очень. Но ведь таких сотни. Признаюсь вам, больно мне было ему отказывать, и постарался я это сделать как можно мягче. Уважаю, мол, ваше стремление, но исключение для вас делать не считаю возможным.
Вскочил он, глянул на меня эдаким испепеляющим взглядом, выхватил из кармана красненькую коробочку, что-то оттуда вытащил и бряк мне о стекло стола! Это была золотая медаль. «Меня, говорит, с этим в университет без экзамена примут, а вы на курсы экскаваторщиков не пускаете. Ничего, говорит, я прав и своего добьюсь». Вышел и дверью хлопнул так, что штукатурка посыпалась.
Начальник стройки, продолжавший все время ходить, остановился у стола. На лице у него появилось какое-то новое выражение. Оно будто обмякло и оттого сразу постарело, но стало проще и мудрее.
— Очень, ну очень он мне моего Борьку напомнил… Тот с первого курса машиностроительного пошел добровольцем на войну. Должно быть, так же вот скандалил в военкомате, отстаивая свое право идти на фронт.
— Ну, а этот как?
— Что вы спросили?.. Ах да, как этот юноша с золотой медалью? Он своего добился. Пожаловался на меня министру, и нам разъяснили, что приказ неправильный. Пришлось отменить.
— А сам он?
— Сам-то?
Начальник порылся в бумагах, стопками лежавших на окне, вынул вырезку из газеты, хранившуюся в одной из папок. На фотографии на фоне четырехкубового экскаватора «Уралец» был изображен высокий, худой юноша с крупным, угловатым лицом. Внизу была помещена статья, в которой рассказывалось, как он и его бригада отличились на проходке трудного участка и какое интересное нововведение он для этого придумал.
— Это он?
Собеседник не отозвался. Опять стоял он у окна, смотрел куда-то вдаль, во тьму, может быть на далекие огни стройки, и рука его машинально чертила на узорчатой морозной плёнке, заволакивавшей теперь почти все стекло: «Борис, Борис, Борис…»
ЦЫПЛЕНОК
О человеке этом мы услышали, еще не добравшись до стройки, на вокзале, зайдя перед выездом на трассу пообедать в станционном буфете. Добрую половину буфетного зала занимала шумная компания молодых людей. Их чемоданы, баулы, вещевые мешки громоздились под окном, в сторонке. Сами же молодые люди, громкоголосые, обветренные, с руками и лицами, покрытыми зимним, фиолетовым загаром, сидели за сдвинутыми столиками, на которых теснились тарелки с закусками и бутылки. Как все, кто работает на открытом воздухе, они разучились соразмерять свой голос, и говор их гремел на весь зал.
Из их беседы нетрудно было выяснить, что все они — экипаж какого-то большого земснаряда, что, окончив свое дело на канале, они вместе отправляются на новую стройку, под Жигули, где им предстоит обновить небывало большое землеройное судно. Это явно льстило их самолюбию. Но, как всегда в таких случаях, всеми своими мыслями молодые механизаторы были еще там, откуда они только что уехали. Они вспоминали о канале тепло, с легкой грустью, точно ученики о родной школе в час расставания с ее стенами. И в разговоре их, оживленном легким хмелем, часто мелькало имя какого-то Федора Ивановича, который всем им, повидимому, был очень дорог и о котором они вспоминали теперь с особым вкусом.
— Вот бы Федору Ивановичу с нами на Жигули!
— Ну, скажешь! Разве такого человека до сдачи трассы отпустят!
— А как провожал-то он нас, ребята!..
Попав на стройку, я узнал, что Федор Иванович — инженер, начальник одного из строительных районов, как раз того самого, откуда только что выехал под Куйбышев встретившийся нам молодежный экипаж. И сразу бросилось в глаза, что все, с кем нам ни довелось говорить, принимались рассказывать о нем самые приятные вещи. И хозяйственник-то он расчетливый и рачительный, и инженер смелый, ищущий, вечно не удовлетворенный собой, и коммунист твердый, вдумчивый, прирожденный вожак, и человек бесстрашный, самоотверженный, трудоспособности необычайной.
Много интересных историй услышали мы о Федоре Ивановиче, и образ передового советского строителя как-то уже сам собой сложился в сознании. Но самого инженера в это время на стройке не было. С делегацией новаторов своего района он уехал к соседям, где почему-то затормозилось дело.
Легко представить, с каким нетерпением я ждал его возвращения.
Знакомство произошло случайно, на месте работ. Нам показали начальника района, когда тот, стоя на склоне плотины, что-то с жаром объяснял десятникам или бригадирам, толпившимся возле него. Потом они торопливо разошлись, а инженер остался на месте, должно быть залюбовавшись панорамой стройки.
Это был невысокий, коренастый человек с простым лицом, которое так и излучало веселую энергию, с глазами белесоголубыми, как степное небо. Черный ватник, плотно застегнутый и подтянутый ремнем, выглядел на нем весьма щеголевато. Кепку он держал в руке, и ветер, тянувший с реки, теребил его давно уже не стриженные русые волосы.
Я поднялся на вершину плотины и представился. В ответ он крепко тряхнул мою руку и неожиданно сказал:
— Повезло нам с вами! Во-время ухитрились родиться. Все самое интересное видим. Да что там видим — создаем!.. Нет, вы только поглядите, поглядите кругом! А?
Отсюда, с гребня плотины, далеко, до самого горизонта, простиралась панорама строительства. Весенний воздух был совершенно прозрачен. На фоне зеленеющей степи сооружения вырисовывались четко, как макет на столе. Студенистое марево зыбилось над ними.
— А ведь я видел, как тут первую лопату земли подняли! Нет-нет, не фигурально, а в буквальном смысле слова… Морозяка был. Грунт будто окаменел. Заступ чуть было не сломали, а поддели-таки с килограмм земли. Уж очень не терпелось поскорей начать…
По привычке я полез в карман за блокнотом, но инженер взглянул на часы и заторопился:
— Простите, спешу. Понадобится помощь — прошу не стесняться. Звоните в любое время.
Он с юношеской легкостью сбежал с откоса и зашагал к дороге, на которой его ожидал сутулый вездеходик.
Помощь он действительно оказывал очень охотно. Никто, как он, не умел так интересно рассказывать о людях, разъяснять суть их трудового героизма. Живой, общительный, интересующийся всем на свете, он мог, если было время, часами говорить о стройках, мечтать о будущем этого пока что скупого, пустынного края, уноситься мыслями в те недалекие уже годы, когда могучая сила покоренной воды великих рек, превратившись в электроэнергию, хлынет в нашу промышленность, а щедро напоенные пустыни превратятся в плодороднейшие земли.
И говорил он обо всем так, будто уже сам побывал в этом будущем, умным и цепким глазом все там успел осмотреть и теперь вот рассказывает как очевидец.
Беседуя с ним, я заметил, что он ничего не говорит о себе и, как мне начинало казаться, даже нарочно обходит все, что касается его собственной личности. В человеке открытом, общительном это было странно. Но интересовал он меня все больше, и я решил при случае поговорить с ним открыто.
Случай такой скоро представился.
В этот день на последней карте заканчивался намыв земляной плотины. Это был знаменательный день. Намывщики других смен, свежевыбритые, расфранченные, источающие аромат занозистых парикмахерских одеколонов, пришли сюда посмотреть, как лягут в гребень плотины последние кубометры песка.
Был тут и начальник района. В кожанке, в серой шляпе, задорно сбитой на затылок, стоял он среди других. Загораживаясь от солнца газетой, с тем напряженно-радостным выражением, какое бывает на лицах у завзятых театралов, когда они видят хорошую актерскую игру, он наблюдал, как бурая тяжелая грязь выплескивается из железных пастей пульповодов.
— Заканчиваете, Федор Иванович?
Вместо ответа он только утвердительно кивнул головой, потом звучно хлопнул свернутой газетой:
— Читали? Китайцы-то взнуздывают свою Хуанхэ! Миллионы людей на трассе! Здорово, а? И описано ловко — ясно себе все представляешь… — Помолчав, он добавил: — Китайцы вон грандиозные дамбы строят, румыны роют канал Дунай — Черное море, венгры хлопчатники и цитрусовые в центр Европы притащили… А кто им дорогу показал? Да мы с вами, советские люди. То-то вот и оно… Китай-то — вон он где, за горами, за долами, — а радостно, будто твое близкое дело делается!
Мы отошли в сторонку и присели на толстой трубе, которая тянулась по хребту плотины, сбегала вниз, в долину, и уходила далеко к горизонту, где у стеклянной полоски реки темнели неуклюжие земснаряды. Масса песка, перемешанного с водой, неслась по трубе. В ней все время позвякивали и шуршали увлекаемые потоком мелкие камешки, и от этого труба казалась живой. Федор Иванович похлопал по трубе рукой:
— Вы с парашютом прыгали?.. Я тоже, в юности, студентом… Вот когда я обо всем этом думаю, дух захватывает, будто в ясное, хорошее утро с парашютом прыгнул.
Настроение собеседника показалось мне подходящим. Я прямо сказал, что собираюсь о нем написать, и попросил рассказать о себе и уточнить кое-что из того, что мне было уже известно. Он сразу весь как-то погас и скучным голосом ответил, что о себе ему рассказывать нечего.
— Ну, например, ваш район второй год держит переходящее знамя. И это тут, где все перенасыщено трудовым героизмом…
Инженер улыбнулся и ответил снисходительно, точно я заставил его пояснять всем известную, непонятную лишь мне истину:
— Знамя! Правильно, держали, держим и мечтаем взять на вечное хранение… А какие у меня люди! С такими не только эту плотину — горный хребет соорудить можно… — Он вдруг вскочил. — Что это пульпа жидкая пошла?.. Усманов, Усманов! Звоните на земснаряд. Что они там бульон какой-то подают!.. Ну, мне пора. У меня в конторе, наверно, уже инженеры собрались…
Он шагнул на трубу пульповода, прошел по ней несколько шагов, потом оглянулся и, увидев мое разочарованное лицо, повернул обратно:
— Сердитесь? Ну, честное слово, некогда… Хотите, приезжайте ко мне вечером. Завтра воскресенье, я свободен, жена пельмени сделает, посидим, выпьем. Обещаю, как в отделе кадров, на все вопросы ваши ответить.
Он даже не пошел, а побежал по трубе вниз, в долину, что было нелегко, так как труба, приподнятая на деревянных козлах, местами тянулась высоко над землей.
Вечером мы были у Федора Ивановича. Занимал он половину просторного двухквартирного дома в новом поселке, который за эти годы живописно раскинулся на холмах на берегу моря, существовавшего тогда еще только на проектной карте. Было известно, что инженер постоянно, вот уже много лет, кочует со стройки на стройку, но ничто в его просторной, уютно обжитой и хорошо обставленной квартире не напоминало о бивуачном жилье.
Пока жена его, веселая сибирячка с приятным и добрым лицом, возилась на кухне с пельменями и между делом, неторопливо, но ловко накрывала на стол, мы уселись с хозяином на диване, и я прямо спросил, почему он так упорно отказывается говорить о себе.
— Ну ладно. Буду говорить, — ответил он с таким видом, словно заставлял самого себя принимать неприятное лекарство. — Вам ведь нужны особые люди, жизнь которых увлекает, учит, показывает путь. Так? А я вам на что? Самый обычный советский человек. Партия меня воспитывала вот с такой поры: октябренок, пионер, комсомолец, коммунист. Правительство обо мне пеклось с детства: с яслей, куда меня мать носила, уходя на работу, до института, где мне дали сталинскую стипендию… Я ведь даже на войне не был. Выстрелы только на охоте слышал. — Он наклонился и, косясь на маленькую, четырехлетнюю дочурку, старательно и серьезно водружавшую в эту минуту масленку на накрытый уже стол, заговорщически шепнул: — Летучих мышей — а их тут гибель — боюсь… Ну зачем я буду перед вами рисоваться, говорить о том, чего нет?
— Как же нет?.. А, например, мост? Мне рассказывали, как вы спасли его в паводок.
— Это кто же рассказывал? Сотни людей его спасали, в ледоход по грудь в воде баграми работали. А я даже ног не промотал. Мост! Кабы не эти люди, плавать бы мосту в Азовском море. У нас одни парень, водолаз, вот он действительно герой! Он в те дни знаете что…