Измученная поисками потерявшейся бригады, расстроенная первой неудачей, Грета Ивановна вернулась домой уже под утро. Стараясь не будить соседок по общежитию, она нашла свое место, бросилась на койку и заплакала, заглушая рыдания подушкой. Стройка казалась ей теперь гигантским, сложным организмом, живущим своими законами, которых она не знала и которые ей не удалось разгадать. Ей казалось, что она переоценила свои силы, настойчиво просясь сюда, что для этой почетной работы у нее не хватает не только опыта, но и знаний. Ей думалось, что преподаватели и товарищи по институту ошибались, когда говорили, что у нее незаурядное организаторское дарование.
Это было крушение любимой мечты. Выплакавшись в подушку, Грета Ивановна присела возле своей тумбочки и при зеленоватом свете раннего утра написала обо всем этом матери в Куйбышев. В последних строках письма она ругала себя за то, что была слишком самоуверенна, и сообщала, что, наверно, придется ей идти на стройки жилищные, с которыми она познакомилась во время производственной практики.
Впрочем, уже на следующий день девушка жалела, что отослала письмо. Утром бригада нашлась. Оказалось, что бригадир, человек известный, опытный, но своевольный, не доверяя новому прорабу, без спросу перевел людей на другой участок, где, как казалось ему, он сможет использовать их с большей, как говорят на стройке, «отдачей».
Девушка собрала всю свою волю и, заставив себя глядеть в упор в насмешливые глаза бригадира, сказала ему спокойно:
— На первый раз я вам это прощу, но договоримся: если что-нибудь такое повторится, я расценю это как дезорганизацию работы.
Она произнесла это тихо, но в голосе ее, должно быть, было что-то такое, что заставило бригадира, бывшего фронтовика, подтянуться и одернуть гимнастерку. Уходя, она заметила, что люди смотрят на нее уже не с добродушной насмешливостью, как вчера, а с интересом. Она поняла — это уже маленькая победа.
Строительство велось новыми методами, создававшимися тут же, в процессе работ, и темпами, о которых только еще мечтали профессора строительного института, где училась Грета Ивановна. Молодому инженеру, приступившему к делу, когда работы шли уже полным ходом, трудно было сначала уловить их ритм, включиться в него, научиться постоянно видеть перед собой весь фронт работ и равномерно, без рывков, без взлетов и спадов, руководить ими.
Первое время всё как бы расплывалось перед глазами. Овладеешь одним — ускользнет другое, теряется третье, и трудно, очень трудно держать в руках одновременно все нити.
Как говорят строители, «шел непрерывный бетон» — росла коробка шлюза. Эти работы, где каждая ошибка могла причинить потом неисчислимые беды, требовали внимания.
Но наставление начальника шлюза о том, что на стройке можно работать только с перспективой, что надо уметь на основе чертежей представлять сооружение и все его детали в окончательном виде, девушка запомнила. Свободное время она проводила над чертежами и до тех пор не свертывала их, пока не представляла себе до мельчайших подробностей весь процесс предстоящих работ.
Она уже не стеснялась обращаться с недоумениями к начальнику стройки, к старшему прорабу, приучилась советоваться по важным делам с бригадирами, с новаторами — бетонщиками, арматурщиками, каменщиками. А самое главное, в ней развивался неоценимый дар видеть, слышать, творчески вбирать в себя все то новое, передовое, что ежедневно, ежечасно рождалось в труде коллектива, и тут же применять лучшее из наблюденного.
Теперь, когда она все осязательнее чувствовала в своих руках нити, связывающие ее со всеми бригадами, со всеми строителями, и видела весь фронт работ, дела, казалось, становилось меньше. Находилось время все обдумать, порадоваться удачам, помечтать о будущем.
Грета Ивановна уже забыла о письме, которое она послала матери в первую тяжелую ночь, и только запоздавший материнский ответ напомнил ей о том, как она когда-то смалодушничала.
Она долго не решалась вскрыть конверт.
Мать призналась, что нарочно задержала ответ, чтобы дать дочери получше освоиться с новой работой, подумать и осмотреться. Она напоминала эпизод, который всегда всплывал в семье Шеклановых в трудные минуты жизни: ночь нападения фашистов на Советский Союз. Все в доме спали крепким предутренним сном, когда сообщили их отцу, командиру большого воинского соединения, что фашистские самолеты нарушили границу. Надлежало выехать на фронт. Отец собрался за несколько минут, сказав матери, что отправляется в командировку. Он был, как всегда, спокоен и только, целуя на прощанье дочерей, подолгу смотрел в лицо каждой.
— Любите Родину выше всего! Ни труда, ни жизни для нее не жалейте, — сказал он девочкам.
Таким большим, мужественным, спокойным, уверенным в правоте и победе дела, за которое он ехал сражаться, сильным своей любовью к советской Отчизне и остался в памяти семьи генерал Иван Шекланов, погибший в одном из первых сражений.
Об этом эпизоде и напоминала мать дочери в своем ответе.
Но та уже без чувства стыда читала эти слова. У молодого прораба теперь не осталось и следов первоначальной растерянности. Она прочно приросла к своему объекту, стала сбоим человеком в коллективе, освоилась с необычностью масштабов, с трудностями новизны. Вспоминая минуты прощания с отцом, она могла с полным правом сказать, что и она теперь исправный солдат в гигантском наступлении на природу, которое люди вели тут, в Донских степях.
А потом, в ходе работ, в непрерывном борении с трудностями, в постоянных поисках новых решений, новых методов, пришло и настоящее мастерство. Грета Ивановна стала не только хорошим производителем работ — она стала новатором своего дела и в числе первых успешно применила на бетонировании камеры шлюза поточную систему, систему чрезвычайно эффективную, но требовавшую от всех работающих и прежде всего от самого прораба большой организованности, маневренности и четкости.
Вместе с сооружением шлюза росло искусство молодого инженера. Грета Ивановна все больше срасталась, со строительством и сроднилась с ним настолько, что воспринимала его уже не как объект работ, а как что-то очень родное, неотделимое от нее самой. День, когда их шлюз принял первую воду, был для нее днем личного счастья. Она смотрела, как зеленоватая донская вода наполняет каменную коробку, и вместе со всеми строителями, утеряв свое обычное, ставшее здесь даже нарицательным хладнокровие, кричала, прыгала, как девчонка, размахивала платком и аплодировала, приветствуя грязноватую, мутную волну, игравшую стружками и щепками.
В последние недели, уже в разгар несложных доделочных работ, с прорабом случилась беда: оступившись, девушка повредила ногу. Ее увезли домой, и вызванный к ней врач прописал строгий постельный режим, неподвижность, полный покой.
Полный покой! Может ли быть что-нибудь хуже, для кипучей натуры!
Из окна комнаты Греты Ивановны были видны башни шлюзов, на которых шли доделочные работы. Полный покой! Да разве мог он быть на душе человека, оторванного в такие минуты от любимого дела! Ее товарищи это понимали. Потихоньку от врача и соседок по общежитию, следивших, чтобы она выполняла врачебные предписания, бригадиры, рабочие то и дело забегали к своему прорабу, получали задания, советовались. Это общение со стройкой хоть немного смягчало нетерпение девушки.
Но однажды она услышала звук, который, точно развернувшаяся пружина, сбросил ее с кровати.
Это был обычный гудок пароходной сирены, не очень даже сильный, так себе, гудок небольшого буксира. Но тут, в степи, где несколько лет назад нельзя было найти воды, чтобы напиться, он звучал по-особому.
Грета Ивановна не помнила, как она очутилась у окна. Тихий и обычно пустынный в рабочие часы, поселок был необычно оживлен. Люди спешили по улицам к шлюзу, к каналу, в ложе которого, невидимый издали, двигался пароход.
Девушка заметила среди бегущих древнего старика, опирающегося на кривой посошок. Какая-то женщина в развевающейся пестрой шали спешила, прижимая к груди маленького ребенка. Подхваченная этой общей радостной волной, девушка, прыгая на одной ноге, цепляясь за стены, за косяки дверей, двинулась вниз и очутилась на крыльце. Но тут силы иссякли. Она так и осталась стоять, прислонившись к косяку двери.
А пароход, пришвартовываясь к причалам, нетерпеливо гудел, требуя пропуска в шлюз, и рев его сирены широко раскатывался по окрестным просторам, по опустевшим, точно вымершим, улицам поселка строителей.
Все были там, на шлюзе. Все видели этот первый пароход. Только одна она, Грета Шекланова, не примет участия в общем торжестве, не увидит, как первое судно пройдет через шлюз, с созданием которого тесно связана лучшая пора ее жизни.
Вот над черной кромкой толпы, сбившейся у причальных стенок, облепившей шлюзовой парапет, показался вымпел парохода, вступившего во входные ворота…
Горькие слезы закипали в груди девушки…
Но тут на улицу вдруг вырвался огромный бетоновоз. Он несся на полной скорости, рыча сиреной, гремя железным кузовом-самосвалом. Визгнув тормозами, он остановился возле ее крыльца. В кузове без фуражки стоял тот самый бригадир арматурщиков, который когда-то в памятную ночь без спросу увел свою бригаду, оставив начинающего прораба в дурацком положении.
Ни слова не говоря, он выпрыгнул на тротуар. Вместе с шофером они бережно подняли девушку и усадили ее в кабину. Тем же бешеным темпом машина помчалась назад.
Пароход уже стоял в шлюзе. Наблюдая с высокого сиденья кабины, как он медленно опускался, сходя с очередной водной ступени, Грета Ивановна вспомнила почему-то зеленоватый утренний рассвет, отца, торопливо застегивавшего плащ, и последние его слова, которые в трудную минуту всегда повторяли в ее семье:
— Любите Родину выше всего! Ни труда, ни жизни для нее не жалейте.
Вспомнив эти слова, девушка думала о том, что ей повезло, что счастливо складывается ее жизнь, ее работа…
А ведь это только начало ее трудового пути.
ДЕФИЦИТНАЯ БАБУШКА
У Василия Рыбникова, бригадира автоколонны тяжелых машин, — того самого Рыбникова, который весной прославился конвейерной организацией перевозок стройматериалов, было одно удивительное качество, выработавшееся еще на фронте: он умел засыпать в любое время. Закроет глаза и спит, что бы вокруг него ни происходило. Когда нужно — проснется с ясной головой. Водители, уважавшие своего начальника, склонны были именно этой способностью объяснять его поражавшую всех неутомимость, умение, если того требовало дело, сутками не вылезать из кабины и сохранять при этом свежесть ума, бодрость, спокойствие и обычную для него распорядительность.
И вот этот человек маялся жестокой бессонницей. Недавно он вылетел со строительства на узловую станцию, чтобы принять новую партию, как он выражался, «техники». Самолет был открытый, погода скверная. Он застудил больной зуб. Получилось воспаление надкостницы. Правую щеку у Рыбникова безобразно раздуло. Возвращаться он решил на пароходе, и теперь вот уже вторые сутки пути он не мог заснуть. По очереди он перепробовал все успокаивающие средства, какие только нашлись в пароходной аптечке. По совету какой-то старой пассажирки, прикладывал к флюсу стручок красного перца. По рекомендации бригадира уральских монтажников, ехавшего с ним в одной каюте, полоскал рот коньяком, а потом принимал коньяк и внутрь, что, по утверждению другого пассажира, геолога по профессии, помогает при всех воспалениях. Ничего не действовало. Только ходьба, как казалось Рыбникову, слегка успокаивала жгучую, сверлящую, пульсирующую боль.
И вот огромный человек в накинутом на плечи ватнике неустанно, как часовой, шагал по палубе маленького пароходика, который, хлопотливо шлепая плицами, медленно двигался по холодной, затянутой сердитым ноябрьским туманом реке.
Василий Рыбников ругал себя за то, что не поехал поездом, ругал капитана, который, как казалось ему, вел свое суденышко нарочно неторопливо, ругал промозглую непогодь раннего ноября, ругал пассажиров, которые, уютно рассевшись в салоне, слушали радио, стучали костями домино по столу, о чем-то разговаривали и даже смеялись. Вот ведь люди! Как они могут так беззаботно болтать, смеяться и даже не замечать, что это скверное корыто словно совершенно завязло в сырой, сочащейся дождем мгле!
Особенно раздражала Рыбникова маленькая, сухонькая старушка, что посоветовала ему «попользовать флюс» перцем. Он заметил, что стоит трем-четырем пассажирам сойтись вместе, как она уж тут как тут. И все-то она знала, во все вмешивалась, со всеми заговаривала. Вслед за ней неотступно ходила черноглазая девочка лет шести, такая кругленькая, загорелая, крепкая, что походила на здоровый, блестящий желудо́к.
Вот и сейчас там, за широким стеклом салона, старуха с девочкой примостились возле стола, за которым ленинградские монтажники играли в домино. «Ну что ей там надо, что она понимает в игре! И вообще, куда она тащится с ребенком да пароходе в осеннюю пору! Сидела бы дома, вязала бы, что ли, или с соседками сплетничала», — думал Рыбников, бережно приминая ладонью раздутую щеку.
Когда боль немножко отпустила, Рыбников, совершенно уже продрогший на палубе, прошел в салон. Монтажники кончили игру, радио было выключено. Пассажиры толпились у кресла, на котором сидела давешняя старуха с девочкой-желудко́м на руках. Девочка спала, положив ей на плечо смуглую головку с двумя торчащими вверх косичками-хвостиками, а старушка о чем-то рассказывала. Все ее слушали. Это было время передачи «последних известий», и Рыбников включил было репродуктор. Но на него зашикали. Повидимому, беседа всех интересовала.
— Ах, мамаша, я думал, что теперь только мы, геологи, да цыгане кочевыми народами остались! — рокотал высокий, худой человек с торчащим кадыком, который утверждал, будто прием коньяка внутрь помогает от всех воспалений. — А тут вон оно что — новая кочевая профессия: передвижная бабушка.
— Ты не смейся, не смейся, милый… Женат? Дети есть? И жена работает? Нет?.. Ну, тогда твое дело иное, ты этого, милый, и не поймешь. А вот у меня четверо сыновей было, старший-то, ее вот папка, — она погладила девочку, заснувшую у нее на плече, — он в войну погиб. А трое — живы, и у всех дети. Ну, меня на разрыв: «Мамаша, ко мне», «Нет, ко мне, пожалуйста», «Нет уж, мне окажите честь…» Вот что пишут.
— Это сыновья. А снохи? — сердито пробурчал Василий Рыбников, которого раздражали хвастливый тон и самоуверенность старушки и то внимание, с каким ее тут все слушали.
— Не помог, что ли, перец-то? — спросила та, поднимая голову и наводя на Рыбникова свои большие, круглые в черной оправе очки.
— Как мертвому припарки.
— Оно и видно. Хмурый больно ты человек…
— Нет, а верно, мамаша, как же с пословицей-то: свекровь в дом — все вверх дном? Иль уж устарела? — осведомился пожилой бригадир монтажников, по совету которого Рыбников полоскал рот коньяком.
— А и устарела, что ты думаешь? — спокойно отозвалась старушка. — Не прежнее время. Теперь мы, бабки-то, ах, в каком дефиците!.. Думаешь, у меня так все сразу гладко со снохами и пошло? Нет, миленький, все было: и раздоры, и разговоры, и «я или она»… Только мне что — живите, как вам лучше, а я сама себе голова. Мне за работу мою достойная пенсия идет. Комната за мной в фабричном доме навечно закреплена. Мы с Нюшей сами себе самые главные. На фабрике меня помнят, на торжественные заседания билеты присылают, да всё в первый ряд. Узнали, что зрение мое ослабло, что трудно читать мне стало, радиоточку велели ко мне бесплатно провести, чтобы тетя Ксюша от жизни не отставала. Нам с Нюшей и дома хорошо, а вот им без нас — иное дело.
— Сыновьям или снохам?
— Да и тем и другим. Одна семья-то… Ишь, заснула Нюшенька-то моя… Вот бы, товарищи, очистили диванчик, я ее бы и уложила.
Произнесла она это с такой уверенностью, будто была хозяйкой, и несколько загорелых стажеров, возвращавшихся со строительной практики, сразу вскочили, уступая место, а геолог принял спящую девочку из рук старушки и бережно понес ее на диван.