Современники - Полевой Борис Николаевич 28 стр.


— Что вы хотите? — спросил Павел Борисович, слегка даже отпрянув от неожиданности.

Старик твердил какой-то вопрос. Смущенный переводчик смолк. Рабочие сердито шикали. Кто-то из задних рядов потянул старика за рукав. Директор цеха тоже пытался отвести его в сторону. Но старик стоял крепко, расставив свои толстые ноги, упрямо вновь и вновь повторяя те же слова.

— Да переведите же! Что он хочет? — спросил Павел Борисович.

По тому, как застеснялись окружающие, он почувствовал, что сейчас вот произойдет самое важное в этом его дружеском визите на венгерский завод.

— Он просит вас показать всем свои руки, — пробормотал смущенный переводчик.

Не отдавая себе отчета, что означает эта необыкновенная просьба, токарь понял только, что старый венгр в отглаженном комбинезоне не верит его словам. Дальше получилось все как-то само собой. Токарь сбросил пальто. Он спросил у Муски халат и достал из кармана брюк свой резец, который привез, чтобы показать его на венгерских заводах. Поставить резец на станок — дело нескольких минут. Укрепляя резец, Павел Борисович сердито бормотал, что рассказывать больше он не станет, а будет наглядно демонстрировать, как работают советские токари-скоростники.

Наладка станка — дело затяжное, но пока он возился на рабочем месте Муски Имре, вся окружающая его толпа точно застыла. Люди следили за быстрыми движениями рук, будто это были руки фокусника. Потом Павел Борисович выпрямился, вытер со лба пот и попросил увеличить число оборотов с трехсот до семисот.

— До семисот? — переспросил директор цеха, который уже несколько раз безуспешно пытался замять инцидент.

— Для начала попрошу до семисот.

— До семисот, до семисот! — прошелестело по толпе.

Старый человек в комбинезоне стоял впереди других; он еще недоверчиво, но уже смущенно следил за тем, как руки русского точно, с проворством несомненного мастера, орудовали у станка.

Между тем весть о том, что знаменитый советский токарь будет показывать свои методы, уже облетела цех. Толпа вокруг станка увеличивалась, уплотнялась. Семьсот оборотов! Это было неслыханно даже на этом первоклассном венгерском заводе.

Павел Борисович пустил станок, и пока он прогонял первую стружку, взоры всех сосредоточились на зубе резца с тем возбужденным вниманием, с каким завзятые болельщики смотрят на финишную ленту в дни соревнований.

Станок работал. Токарь все время слышал за своей спиной напряженное дыхание сотен людей. Понимая, что тут, на заводе, который совсем недавно еще принадлежал капиталисту, он демонстрирует перед людьми, только начинающими приобщаться к социалистическим методам труда, всю нашу индустриальную культуру, Павел Борисович испытывал тот радостный подъем, который всегда ощущал при опробовании каждого своего новаторского усовершенствования.

Все чувства заострены. Сердце бьется радостно, мозг работает с предельной четкостью, грудь глубоко дышит, хочется петь… Теперь уже он был уверен, что, увеличив скорость, он далеко не исчерпал мощности станка, что станок этот, хотя и значительно уступает новейшим советским моделям, еще таит в себе много нераскрытых резервов.

Станок и резец выдержали испытание. Он спросил:

— Сколько оборотов станок может дать максимально?

— Тысячу четыреста, но это предел. Это, так сказать, рекламный предел, — ответил директор цеха.

— Я прошу вас перевести на тысячу четыреста оборотов, — твердо сказал Павел Борисович.

Шум, похожий на тот, что пробегает по вершинам деревьев перед первыми ударами грозы, был ему ответом. Люди застыли. Только теперь Павел Борисович заметил, что никто уже в цехе не работает. Толпа стянулась к нему, как железные опилки к мощному магниту. Люди карабкались на штабеля железа, заполняли подоконники, гроздьями свисали с пожарных лестниц.

— Простите, я не могу этого разрешить. Может произойти несчастье… Ведь так никто еще в Европе не работал, — бормотал директор цеха.

Он был бледен, капельки пота сверкали у него на висках, намокшая прядь волос прилипла к высокому лбу.

— Так работают в Советском Союзе. Ничего не произойдет, я ручаюсь, — уверенно ответил московский гость.

И директор комбината, венгерский инженер, работавший когда-то на одном из советских заводов и знающий, что́ такое слово стахановца, разрешил произвести эксперимент.

Обороты были увеличены.

— Прошу всех отойти — может поранить стружкой! — громко сказал Павел Борисович.

Эти слова перевели несколько раз, но никто не послушался. А когда над бешено вращающейся деталью поднялся серый султан дыма и раскаленная стружка, извиваясь змейкой, рванулась из-под резца, толпа, ахнув, сама отпрянула. Кольцо раздалось. В нем остались только Павел Быков, стоящий у станка, да Муска Имре возле него. Умные, цепкие глаза венгерского токаря старались поймать, проанализировать, запечатлеть каждое движение московского гостя.

В цехе настала необычайная тишина. Кто-то, сорвавшись с подоконника, вскрикнул, на него сердито зашикали. Те, что стояли поближе, достав часы, следили за секундными стрелками. Когда деталь была готова, директор цеха громко объявил, что она обточена за две с половиной минуты вместо восьмидесяти минут по нормам завода.

И эта самая обыкновенная деталь, какие десятками лежали возле станка, сложенные в аккуратный штабелек, стала ходить по рукам. Ее осматривали как некое чудо, как изумительное произведение искусства.

Вот тогда-то в цехе и раздались аплодисменты, столь бурные, что Быкову показалось, будто от них дрожат устои, поддерживавшие потолок.

Старый рабочий в отглаженном комбинезоне, опустив глаза, медленно подошел к московскому гостю.

— Спасибо, товарищ, — сказал он, не поднимая глаз, — спасибо за урок! Это урок жизни.

Павел Борисович, в котором еще не погасло веселое напряжение работы и чувство победы, одержанной над неизвестным еще врагом, с удивлением ощутил прикосновение большой ладони незнакомца, ладони шершавой, как подошва. Теперь он понял, что перед ним не враг, как он подумал было сначала, а ошибавшийся друг, друг навсегда. И, задерживая его руку в своей, он спросил старика:

— А руки? Для чего вам понадобилось смотреть мои руки?

Широкое, оплывшее лицо старого рабочего покраснело до свекольного цвета.

— Я когда-то работал в Америке и слушаю иногда их радио, — выговорил он с некоторым усилием. — «Голос Америки». Там говорят, будто ваши трудовые рекорды — выдумка пропагандистов, И еще говорят, будто вместо рабочих у вас за границу посылают партийных функционеров и инженеров. Я не хотел, чтобы меня на старости лет водили за нос.

Теперь Павел Борисович все понял. И им вдруг овладел тот безудержный приступ смеха, который накатывает порой и на людей с большой самодисциплиной, когда тем приходится подолгу сдерживать свои чувства. Московский токарь хохотал звонко и заразительно, на весь цех. И вместе с ним смеялся его новый венгерский друг Муска Имре, смеялись все эти токари, слесари, фрезеровщики, пришедшие посмотреть его работу, смеялся директор цеха. И, наконец, оправившись от смущения, сначала улыбнулся, потом засмеялся и сам старый венгр, пожелавший смотреть руки Павла Быкова.

— Чтоб они все перелопались, эти американские врали! — приговаривал он, трясясь от хохота. — И выдумают же… Я, ребята, теперь скорей приемник сломаю, чем еще раз поймаю волну Нью-Йорка!

— Тебе б давно его надо сломать, дядя Лайош! Голова б светлее стала, — послышалось из толпы.

Обо всем этом со всеми подробностями рассказал мне однажды сам Павел Борисович, когда мы бродили с ним далеко на чужбине, в Италии, по парку города Милана в перерыве между заседаниями Второго Всемирного конгресса профсоюзов.

А потом, несколько лет спустя, довелось мне побывать и на дунайском заводе, в том цехе, где произошло когда-то описанное мной событие. Комбинат тогда уже носил имя Матиаса Ракоши, многое стало там неузнаваемым. Но Муска Имре работал на прежнем месте, и я познакомился со вторым действующим лицом этого рассказа.

Муска тоже стал иным. Его знала вся Венгрия.

Мы присели с ним в стеклянной кабине мастера, и, вспоминая этот давний уже эпизод, венгерский токарь сказал:

— То была искра, а теперь по всем заводам нашей страны бушует пламя.

— И много сейчас у вас последователей?

— Очень много. И среди них тот старик, который попросил Павла показать тогда руки. Он очень хороший рабочий… Только все они не мои ученики, это ученики Павла.

Муска Имре подумал, чуть улыбнулся своими тонкими губами:

— Для всех нас солнце взошло на Востоке!

РАССКАЗ О СТАРИННОЙ МОНЕТЕ

Передо мной маленькая серебряная монета размером с наш гривенник. Это старый английский трехпенсовик, каких давно уже нет в обращении, с профилем толстой сердитой женщины, вычеканенным на лицевой стороне. Над головой женщины, на месте короны, пробита дырочка. Монета так истерта, что надписи на ней не разберешь, а у женщины можно разглядеть лишь длинный, висячий нос.

Сегодня в Москве отличный зимний день. Ночью была большая метель, но сейчас тихо. Светит солнце, и все, что видно за широким окном — сквер соседней школы, два строящихся дома, синеющий между ними кусочек велотрека на Стадионе юных пионеров и даже старые липы Ленинградского шоссе, темнеющие на горизонте, — все запорошено мягким свежим снегом, все белеет, искрится и сверкает.

Я смотрю на чужую истертую монету, и перед глазами встает иной пейзаж, картина далекого английского города. Он очень скучен, этот пейзаж. Улицы-щели узки, длинны и таю однообразны, что, сколько по ним ни идешь, с непривычки кажется, что движешься по одной и той же, не имеющей ни названия, ни конца, ни края.

Кругом ни деревца, ни травинки. Под ногой осклизлые от сырости и точно заплесневевшие плиты тротуара. Густой рыжий туман придавил город. Он так тесно обступает вас, что всё кругом — и низкие однообразные дома с гребешками каминных труб над черепичными крышами, и фонарные столбы, похожие на виселицы, и выгоревшие щиты реклам — вырисовывается расплывчато и неясно, точно в тяжелом, беспокойном сне.

Этот туман, бурый от душной фабричной копоти, оставляет во рту солоноватый привкус, першит в горле, вызывает кашель. Он приглушает звуки и мгновенно, как только выйдешь на улицу, покрывает лицо и руки холодной влагой.

Я смотрю на старинную монету, лежащую на столе, и мне вспоминается город английских текстильщиков, самый страшный из городов, какие только мне довелось видеть, путешествуя по белу свету. Он еще совсем молод по сравнению с другими английскими городами. Но даже самые новые из зданий кажутся здесь древними, ибо копоть фабричных труб, всегда висящая над ними, так густа, что любая постройка за несколько лет становится тут черной, как будто века опалили ее своим дыханием. Глухо, точно из-под земли, звучат здесь по утрам фабричные гудки. И в этот час, когда солнце уже поднимается, а на улицах еще совсем темно все из-за того же тумана, отовсюду раздаются странные звуки:

«Клик-кляк, клик-кляк, клик-кляк…»

Это во мгле спешат на фабрики текстильщики, стуча о плиты тротуаров деревянными подошвами своих башмаков.

И еще напоминает мне старая монета митинг, устроенный друзьями Советского Союза в этом городе, в маленьком зальце над старинной ресторацией. Скрипит и хлопает входная дверь, мужчины и женщины входят, стряхивая со шляп и пальто серую водяную пыль. По привычке, они сначала проталкиваются к электрическому камину, потом, немного обогревшись его скупым сухим жаром, подходят к нам, советским делегатам, и крепко жмут наши руки своими руками, еще холодными и влажными от уличной сырости.

Мы только что приехали в этот город и никого здесь не знаем. Но среди всех этих незнакомых людей почему-то сразу бросается в глаза старая женщина, маленькая, худая, сутулая, с морщинистым лицом, на котором выделяется только хрящеватый орлиный нос. Одета она победнее остальных. Протертые локти темного старомодного сачка тщательно заштопаны. Порыжевшая шляпка обвита черным крепом.

Крепко пожав нам руки своими маленькими шершавыми ладонями, она что-то быстро-быстро говорит. Но переводчица куда-то ушла, и нам так и не удается узнать, что именно хочет она сказать. Заметив, что ее не понимают, старушка разводит руками, застенчиво улыбается и отходит в сторону.

По случаю митинга стены зальца украшены советскими плакатами. Это обыкновенные наши плакаты, дома их просто как-то даже и не замечаешь. Но тут, в далекой, чужой стране, в этом сыром, закопченном, хмуром городе, их воспринимаешь как добрых знакомых, как старых друзей, встреча с которыми радостна на чужбине.

Наверное, вы помните этот плакат — молодая мать, прижимая к себе малыша, призывает подписаться под Воззванием Всемирного Совета Мира.

Старая женщина остановилась именно возле него. Она смотрит на плакат, будто перед нею живой человек. Ее губы при этом что-то шепчут, словно она беседует с юной, полной веры и силы советской матерью, нарисованной художником.

Это производит странное впечатление, но разве мало странного и непонятного встречаешь на чужой, незнакомой земле!

Новые и новые люди подходят знакомиться с советскими делегатами. Помещение наполняется, в нем уже шумно и жарко. Я потерял старушку из виду и как-то забыл о ней. Но когда в ходе митинга председатель предоставил мне слово и с трибуны передо мной открылись в полутьме ряды незнакомых лиц, я почему-то сразу стал разыскивать среди них именно ее.

Она сидела далеко, в одном из самых последних рядов, сидела в неудобной позе, вся вытянувшись, как бы устремившись вперед, приложив к уху согнутую раковиной ладонь. Взгляд усталых, глубоко запавших, но каких-то очень требовательных глаз словно гипнотизировал, притягивал к себе. Я с удивлением почувствовал, что, рассказывая о мирной жизни нашего народа, о наших успехах, о наших стройках, о наших помыслах и мечтах, я невольно обращаюсь именно к ней, к этой незнакомой женщине, как будто она представляла собой не только тех, кто заполнил этот маленький зал, но и всех простых людей Англии.

Старая женщина слушала внимательно. Даже издали можно было видеть, как она то вздыхает, то улыбается, то согласно кивает головой. Вдруг она поднялась и стала торопливо пробираться меж рядов. На нее сердито зашикали, но, виновато улыбаясь, она продолжала проталкиваться к выходу и наконец скрылась в дверях.

Зал битком набит. Люди теснятся в проходах, стоят вдоль стен, заполняют ниши окон. Вышел всего один человек, но это почему-то очень заметно.

Митинг продолжается. Выступают англичане, побывавшие в нашей стране. Они не ораторы, эти простые британцы — шахтер, священник, домашняя хозяйка. Но они рассказывают правду о нашей родине, и эта неприкрашенная, простая правда опровергает многолетнюю изощренную ложь империалистических газет, доходит до сердца людей. Ораторам аплодируют, кричат «иес, иес», что означает одновременно и благодарность и согласие со сказанным. Заслушавшись, я не заметил, как, уже в конце митинга, старая женщина снова появилась в зале.

Список ораторов исчерпан, и председатель спрашивает присутствующих, не хочет ли кто еще выступить. Из-за спин людей, стоявших у двери, высовывается сухонькая рука.

— Миссис хочет что-то сказать? — спросил председатель.

Старая женщина утвердительно кивнула головой.

И вот она уже шла и трибуне, маленькая, решительная, что-то крепко зажав в кулаке. Шопот прошел по рядам. Кто-то нерешительно захлопал в ладоши. И вдруг зааплодировал весь зал.

Женщина поднялась на сцену, старомодно поклонилась председателю и участникам митинга. Вблизи можно было заметить, как она тяжело дышит. Лицо у нее раскраснелось, будто она только что бежала. Она подождала, пока стихли аплодисменты, и негромко, но внятно заговорила:

Назад Дальше