Меж тем как ты стоял на замковом дворе, в высоком готическом окне, раздвинув красные занавески, появилась молодая женщина с диадемой в волосах и в пурпурной мантии. Это была повелительница страны.
Она поглядела на тебя сверху вниз строгим и вопрошающим взглядом. Ты стоял одиноко; другие, сколько их было, держались в стороне, прижавшись к стенам, и до меня доносились полный смутных опасностей ропот и глухая возня.
Тогда княгиня перегнулась в сводчатом окошке. Все стихло, и она подала тебе знак, словно приказывая подняться наверх, и мне было твердо известно, что она тебя помилует. Но ты не заметил ее взгляда или же не хотел заметить.
Внезапно, все еще со скрученными руками, но уже закутанный в черный плащ, ты очутился лицом к лицу с ней, но не в закрытом помещении, а где-то под вольным небом, вроде пространства, где реяли мы.
В руках у нее был пергаментный свиток — твой смертный приговор, в котором значилась твоя вина и причины твоего осуждения. Она спросила тебя — слов я не расслышала, — согласен ли ты стать ее любовником, и, в случае согласия, избавляла тебя от казни. Ты отрицательно покачал головой. Я этому не удивилась, так как было безусловно в порядке вещей и не могло быть иначе, что ты мне останешься верен всегда и везде, наперекор опасности, до конца и навеки.
Тогда княгиня пожала плечами, кивнула в пространство — и внезапно ты очутился в глубоком подвальном помещении, где тебя хлестали бичами, но палачей я не видела.
Кровь стекала с тебя ручьями. Я видела эти ручьи и отдавала себе полный отчет в своей чудовищной жестокости, но нисколько ей не удивлялась.
Дальше — княгиня подошла к тебе. Ее распущенные волосы омывали каскадами нежное тело, диадему она протягивала тебе обеими руками, и теперь я знала, что это та самая девушка, которую ты видел на мостике в купальной будке на датском взморье.
Она не сказала ни слова, но весь смысл ее молчания, весь смысл ее появления в подвале сводился к вопросу — согласен ли ты стать ее супругом и князем страны…
Когда ты снова отверг ее предложение, она внезапно исчезла. Я же тотчас увидела, как для тебя вгоняют в землю крест, но не на дворе замка, а на бесконечной цветочно-ковровой луговине, где я покоилась в объятиях возлюбленного в сонме любящих пар.
Тебя же я увидела потом, как ты идешь туда старинными, странными улицами один, без всякой стражи, но я знала, что дорога твоя предначертана и что малейшее отклонение от нее невозможно.
Теперь ты поднимался по лесной тропинке вверх.
Я ожидала тебя с напряжением, но без всякого сострадания. Тело твое было исполосовано рубцами, но они больше не кровоточили. Ты поднимался еще выше, тропа расширялась, лес по обе стороны отступал, и вот ты очутился на окраине луга, в чудовищном и непонятном отдалении. И все-таки ты улыбался мне и знаками давал мне понять, что желание мое исполнено и что ты приносишь с собой все, что мне нужно: и платье, и обувь, и драгоценности. Мне же твое поведение представилось нелепым, непростительным и дурацким, и мне захотелось сказать что-нибудь язвительное, засмеяться тебе в лицо, именно потому, что, соблюдая свою верность, ты отверг руку княгини, перенес пытки и вот теперь вскарабкался, шатаясь, на эту вышку, чтоб претерпеть чудовищную смерть.
Я побежала тебе навстречу, но ты все время ускорял шаг, я взмыла над землею, а ты зареял по воздуху, но внезапно мы потеряли друг друга из виду, и я знала, что наши пути по воздуху скрестились и разошлись.
Тогда мне захотелось, чтоб ты услышал по крайней мере мой смех, когда тебя будут распинать на кресте. Вот почему я рассмеялась так пронзительно, как могла. Вот с каким смехом, Фридолин, я проснулась…
Она умолкла и бесстрастно застыла. Он тоже не двигался и ничего не говорил. Всякое слово в эту минуту показалось бы тусклым, лживым и лицемерным.
Чем дальше она рассказывала, тем более жалкими и ничтожными казались ему его собственные приключения — в той незавершенной стадии по крайней мере, в какой они находились сейчас, и он дал себе слово довести каждое из них до развязки, а затем откровенно рассказать о них жене. Альбертина разоблачила себя исповедью своего сна, обнаружила себя в настоящем свете — неверной, жестокой, склонной к предательству, и в это мгновение он ненавидел ее глубже, чем когда-либо.
Только теперь он заметил, что все еще сжимает в руках ее пальцы и что, как ни расположен он был ненавидеть свою жену, он все же испытывает к этим длинным, холодным и таким родным пальцам неизменную, с привкусом новой горести, нежность.
И бессознательно, даже против воли, прежде чем выпустить эту слишком знакомую руку из своей, он осторожно прикоснулся к ней губами.
Альбертина все еще не открывала глаз, и Фридолину почудилось, будто всем своим обликом — губами, лбом и каждой морщинкой — она улыбается, просветленная, счастливая, с выражением невинности и радости. Тогда ему захотелось склониться к Альбертине и поцеловать ее бледный лоб.
Но он совладал с собою, сознавая, что лишь вполне понятная усталость после бешеного мелькания ночных событий прикинулась — в предательской атмосфере спальни супругов — томной, но лживой нежностью.
Но как ни колебалась его жизнь на острие этого мгновения, какие бы решения ни предстояло ему принять в течение ближайших часов, — стихийной потребностью настоящей минуты было — вкусить хоть мимолетного сна и забвения.
Когда умерла его мать, он в ту же ночь заснул и проспал до утра крепким сном, без сновидений: отчего бы ему не уснуть и теперь? И он улегся рядом с Альбертиной, которую уже одолевала дремота.
«Меч между нами, — промелькнуло в его сознании, и еще: — Смертельные враги лежат спокойно рядом».
Но это были пустые слова…
VI
Горничная легким стуком в дверь разбудила его в семь часов утра. Он бегло взглянул на Альбертину. Иногда, не всегда правда, и она просыпалась от этого стука в дверь. Сегодня она не шелохнулась, и сон ее был подозрительно глубок. Фридолин быстро встал и оделся. Прежде чем уйти, он захотел посмотреть девчурку: она спокойно спала в белой кроватке, по-детски сжав кулачки. Он поцеловал ее в лоб, еще раз на цыпочках подошел к дверям спальни, где Альбертина, по-прежнему неподвижная, ровно и глубоко дышала. Затем он вышел. Засунутые на дно черного медицинского саквояжа, покоились монашеская ряса и пилигримская шляпа.
Порядок дня он разработал тщательно и даже с некоторым педантизмом. Сначала — визит к тяжелобольному — молодому адвокату, по соседству.
Фридолин безукоризненно внимательно исследовал больного, нашел некоторое улучшение, изобразил по этому поводу на своем лице подобающую профессиональную радость и снабдил старый рецепт традиционной пометкой: «Repetatur».
Затем он направился к дому, в подвальных недрах которого Нахтигаль вчера играл на рояле. Погребок был еще заперт, но кассирша наверху в кафе случайно знала адрес Нахтигаля: маленькая гостиница в Леопольдштадте.
Через четверть часа Фридолин добрался по адресу. Это был плачевного вида отель. На лестнице пахло непроветренными постелями, тухлым салом и цикорным кофе. Подозрительный портье, с красными кроличьими глазками, в каждом посетителе чующий полицейского чиновника, угодливо дал справку:
— Господина Нахтигаля увезли сегодня в пять часов утра двое господ, которые, если позволено думать, нарочно прятали свои лица, уткнувшись в кашне. Покуда Нахтигаль собирал свои вещи в комнате, эти господа заплатили по его счету за последние четыре недели. Через полчаса, когда Нахтигаль замешкался, один из господ сходил за ним лично, а потом все трое поехали на Северный вокзал. Нахтигаль был весьма неприятно поражен и взволнован, и — отчего не сказать всю правду такому симпатичному и порядочному господину? — он пытался незаметно сунуть портье письмо в конверте, но двое господ энергично ему помешали. Всю корреспонденцию на имя Нахтигаля, заявили они, уходя, будет забирать уполномоченное на то лицо…
Фридолин поблагодарил и ушел.
Выходя из ворот, Фридолин с удовольствием подумал о своем докторском саквояже: по крайней мере его не сочтут обитателем этого дома, а в худшем случае — полицейским врачом.
С Нахтигалем, значит, пока дело темное… Люди поступили достаточно осторожно, имея к тому серьезное основание.
Затем он отправился к костюмеру. Господин Гибизер открыл сам.
— Разрешите вернуть вам костюм, — сказал Фридолин, — и рассчитаться с вами…
Гибизер назвал скромную сумму, принял деньги, занес получку в большую счетную книгу и с некоторым удивлением посмотрел из-за письменного стола на Фридолина, который не обнаруживал ни малейшего желания удалиться.
— Мое посещение вызвано еще одним обстоятельством, — произнес Фридолин тоном следователя. — Я должен поговорить с вами о вашей дочери!
По лицу Гибизера пробежала неопределенная гримаса неудовольствия, насмешки или раздражения, — сказать было трудно.
— Как вы изволили сказать? — спросил он таким же глубоко неопределенным тоном.
— Вчера между прочим вы заметили, — сказал Фридолин, опираясь растопыренными пальцами о письменный стол, — что ваша дочка душевно не совсем нормальна. Ситуация, в которой мы ее застали, действительно говорит в пользу этого предположения. Так как случай сделал меня участником или, по крайней мере, свидетелем этой странной сцены, я позволю себе, господин Гибизер, настойчиво вам посоветовать пригласить к фрейлейн врача.
Гибизер, играя необычайно длинной вставочкой от пера, смерил Фридолина бесстыдным взглядом:
— И сам господин доктор любезно соглашается взять на себя лечение?
— Я прошу вас, — с хрипотой в голосе произнес Фридолин, — не приписывать мне намерений, которых я не высказывал…
В это мгновение распахнулась дверь в жилые комнаты, и оттуда вышел молодой человек, застегивая пальто, надетое поверх фрачной пары.
Фридолин безошибочно узнал в нем одного из ряженых судей минувшей ночи. Несомненно, он вышел из комнаты Пьеретты. Он слегка смутился при виде Фридолина, но тотчас же овладел собой, на ходу движением руки поздоровался с Гибизером, закурил папиросу, воспользовавшись для этого зажигательницей, лежавшей на письменном столе, и вышел.
— Ах вот как! — заметил Фридолин, причем уголки его рта презрительно передернулись и во рту появилась горечь.
— Как вы сказали? — с совершенным хладнокровием переспросил Гибизер.
— Итак, господин Гибизер, — сказал Фридолин, выразительно переводя взгляд с наружных дверей на внутренние, откуда вышел вчерашний ряженый, — итак, вы отказались вчера от вашего намерения известить полицию?
— Мы уладили дело домашним способом, — ледяным тоном ответил Гибизер и встал в знак того, что разговор кончен.
Фридолин собрался уходить. Гибизер услужливо распахнул двери и с неподвижным выражением лица произнес:
— Быть может, господину доктору еще что-нибудь понадобится?.. Надеюсь, это будет не монашеская ряса…
Фридолин хлопнул дверью.
«Здесь по крайней мере выяснилось!» — подумал он с раздражением, удивившим его самого.
Он вприпрыжку спустился по лестнице, затем не спеша направился в клинику и оттуда сейчас же позвонил домой, чтобы узнать, не приглашали ли его к больному, не было ли писем и, вообще, не случилось ли чего.
Не успела ему ответить горничная, как сама Альбертина подошла к телефону и поздоровалась с Фридолином. Она подтвердила все сказанное горничной и рассказала с непринужденностью, что только что встала и садится завтракать с девочкой.
— Поцелуй ее за меня, — сказал Фридолин, — доброго аппетита!
Звук ее голоса был ему остро приятен, но именно потому он быстро повесил трубку. Он собирался еще спросить, что намерена делать Альбертина в первую половину дня, но сейчас же подумал, что это его не касается. В глубине души он был уверен, что, как ни сложится их внешняя жизнь, с Альбертиной все кончено…
Белокурая сестра милосердия помогла ему освободиться от сюртука и подала белый докторский халат; при этом она мило улыбалась, как улыбаются все больничные сестры, независимо — обращаешь ли на них внимание, или нет.
Минуты через две он был уже в палате. Главный врач прислал сказать, что его спешно вызывают на консилиум, а потому господам ассистентам предлагается совершить обход без него.
Шествуя от кровати к кровати в сопровождении свиты студентов, выстукивая больных, выписывая рецепты и переговариваясь о больничной жизни с младшими врачами и сиделками, Фридолин почти успокоился.
Накопились различные новости. Ночью умер слесарный подмастерье Карл Редель. На пять часов назначено вскрытие. В женской палате одна больная выписалась, но койка ее уже занята. Больную номер семнадцать пришлось перевести в хирургическое отделение.
Попутно затрагивались и служебные темы: завтра должен решиться вопрос о кафедре глазного отделения. Наибольшие шансы у Гюгельмана, ныне профессора в Марбурге, а всего четыре года назад — младшего ассистента у Штельвега.
«Хорошая карьера! — подумал Фридолин. — Мне никогда не дадут отделения, хотя бы потому, что я не доцент. Слишком поздно! А впрочем — нет! Можно подтянуться и снова начать диссертацию или же с высоты достигнутого опыта переработать кое-что из прежних начинаний». Частная практика оставляет ему достаточно досуга.
Он попросил доктора Фуксталера заменить его на амбулаторном приеме и вынужден был себе признаться, что ему несравненно приятнее оставаться в поликлинике, чем ехать на Галицинберг. Однако это было неизбежно. Не только для личного успокоения он был обязан расследовать ночную историю — сегодняшний день вообще был решающим днем. Вот почему, на всякий случай, он передал доктору Фуксталеру и свои вечерние визиты.
Молодая девушка с того конца палаты, та самая, у которой задеты верхушки, улыбнулась ему. Он припомнил: на днях, на обходе, при выслушивании, она прижималась грудью к его щеке. Фридолин оставил улыбку без ответа и, нахмурившись, отвернулся.
«Все они из одного теста! — подумал он с горечью — И Альбертина как все, — пожалуй, хуже всех. Я с нею разойдусь! Все равно мы не наладим жизни…»
На лестнице он еще перемолвился с коллегой из хирургического отделения.
— Как обстоит с женщиной, которую перевели в хирургическое отделение сегодня ночью? — Со своей стороны он не считает операцию необходимой, но просит ему сообщить результат гистологического исследования.
— Разумеется, коллега…
На углу он нанял извозчика. Предварительно он вынул свою записную книжку и, разыгрывая дурацкую комедию перед кучером, сделал вид, что выбирает среди адресов.
— На Оттакринг, — сказал он. — Улица против Галицинберга. Я скажу вам, где остановиться.
В пути он опять загрустил и болезненно разволновался, раскаиваясь в том, что за последние часы ни разу не вспомнил о своей прекрасной избавительнице.
Удастся ли ему найти дом? Вряд ли это будет особенно трудно… Вопрос не в этом, а в том, что делать дальше… Заявить в полицию? Но именно этот образ действия может создать опасные осложнения для женщины, которая вызвалась пострадать ради него, а не то и в самом деле пострадала… Обратиться к частному сыщику?
Это он находил безвкусным, не совсем достойным… Что же ему оставалось делать? У него не было ни времени, ни пинкертоновских способностей, чтоб довести эти трудные и запутанные розыски до благополучного конца.
— Неужели тайное общество? Да, уж во всяком случае тайное… Но друг друга-то они знают? Аристократишки, должно быть, придворные щеголи. — И он подумал о некоторых эрцгерцогах, чья сомнительная репутация вполне вязалась с подобными выходками. — А дамы? Вероятно, надерганы из публичных домов? Ну, это еще не совсем установлено… Во всяком случае — отборный товар! А женщина, которая ради него пострадала? Пострадала?.. Почему он так упорно себя уговаривает, что какая-то была жертвой? Комедия! Разумеется, все вместе было комедией! В сущности, он должен быть рад, что так дешево отделался!.. Так, так, он не ударил лицом в грязь… Кавалеры могли заметить, что он не первый встречный, и безусловно это поняли. Вероятно, он понравился ей больше всех эрцгерцогов, или, черт их знает, кто они такие.