— Черная кость! — добавила Фрося и вошла в свою комнату.
Галина Ивановна замолкла на полуслове. Ей стало ясно, что Фрося обижена на Вихровых, — но за что? Галина Ивановна не чувствовала за собой вины. Что поделаешь, если Генка дикарь дикарем! Ей казалось, что она сделала все, что могла и что должна была сделать. Уговаривая Генку войти в дом, она даже взяла его за руку, чтобы приневолить, но он вырвался, словно звереныш оскалив зубы, вдруг заревел что есть силы и, чуть по свалившись с высокой лестницы, опять убежал за ворота. Он довольно долго маячил там безгласной тенью, не отзываясь на окрики. А когда Галина Ивановна вышла на крыльцо — в который раз! — чтобы позвать Генку, он уже лежал на сундуке и спал, намаявшись за день… «Дикари!» — сказала себе Вихрова и, очень недовольная тем, что произошло, пошла к своему сынишке, вход в маленькую комнату которого находился напротив входа в комнату Луниной.
Она взглянула на сына. Он спал неспокойно. Бледно-розовый рот его был полуоткрыт, губы обсохли. Время от времени то руки, то ноги его непроизвольно вздрагивали, точно и во сне он продолжал свой день, что-то не успев, что-то не закончив, что-то упустив и теперь наверстывая. Он сильно раскрылся, одеяло одним концом сползло на пол, голова его покоилась на середине кровати, ноги упирались в стену.
Мама Галя поправила постель, уложила Игоря как надо. Обеспокоенно потрогала его лоб — нет ли жара? — и присела в ногах у сына, взяв его тонкие руки в свои крупные, сильные ладони. Он попытался было высвободиться, но тотчас же затих и стал дышать ровно и спокойно…
Через дверь было слышно, как Фрося разговаривала с Генкой, как чертыхалась и как все летело у нее из рук.
— Больно высоко себя ставят! — сказала Фрося громко, и Вихрова поняла, что это предназначается вовсе не Генке, так как тот спросил мать:
— Кто?
— Воображают о себе!
— Кто, мам?
— Отстань, пока я тебе уши не надрала…
Генка, видно, получил затрещину. — Вихрова услышала, как он заревел в голос и как Фрося сказала:
— Тих-ха! Ты! Не реви! Люди же отдохнуть хотят!
Галина Ивановна улыбнулась. Слишком прозрачны были намеки Фроси и ее надежды на то, что Вихровы услышат все, что им надо услышать, и вместе с тем не придерутся — она ведь с сыном говорит, а не с ними… Что с ней такое? Что она сегодня точно бешеная? Галина Ивановна подавила в себе желание объясниться с Фросей, и вместо того, чтобы встать и выйти, она прилегла возле Игоря, ощущая его горячее дыхание на своей щеке и чуть поглаживая его голову со спутанными светлыми волосами. Ей хватало своих забот! Она дрожала за Игоря, с его крайне неустойчивым здоровьем, с его слабостью, — ах, надо же было его родить в страшный тысяча девятьсот сорок второй год, когда, казалось, рушится вся жизнь и почва уходит из-под ног, когда немцы рвались к победе и неумолимо, точно судьба, захватывали все новые и новые куски советской земли, когда сообщения Советского Информбюро звучали точно похоронные колокола: «После многодневных, упорных, ожесточенных, кровопролитных боев, в ходе которых Красная Армия перемалывала живую силу и технику врага, советские войска оставили под давлением превосходящих сил противника город Н.». Сколько было их, таких сообщений! После каждого из них сердце словно останавливалось, и казалось странным, что оно опять начинало биться, что жизнь продолжается, что надо ходить, двигаться и делать обычные дела, кормить и одевать семью, изворачиваться для того, чтобы жить, жить, когда каждый день начинается с мучительных размышлений: как прожить именно этот день?! Она дрожала за мужа, папу Диму, который тоже, как и все, хотел идти на фронт и который там мог быть только в тягость со своим удушьем, со своей эмфиземой легких, — его не взяли в армию, но его не отпускала и болезнь, изматывающая, жестокая, приводящая на грань истощения и все-таки не лишающая жизни. При взгляде на папу Диму, которого терзал — неделями, месяцами! — очередной приступ удушья, в порыве жалости к нему мама Галя иногда думала: «Господи! Хоть бы ты умер! Сколько же можно мучиться!» А потом ужасалась своим мыслям, отгоняла их поспешно от себя, и все-таки не могла найти в себе необходимого долготерпения и великодушия, и сердилась, и раздражалась на больного мужа, и не могла больше слышать его свистящего кашля и его тяжелого дыхания, которое, казалось, каждую минуту готово было прерваться и все-таки не прерывалось, и не могла больше видеть его землистого лица и синих подглазин, и не могла переносить его взора, жалобного, как у собаки, над которой занесена рука… Ах, лучше не думать обо всем этом! А как не думать?..
Игорь вдруг открывает глаза, ясные, чистые, будто он и не спал секунду назад крепким сном. Он смотрит на маму Галю и, облизнув пересохшие губы, спрашивает шепотком:
— Это ты, мама Галя?
— Я! А ты почему не спишь? У тебя что-нибудь болит? — обеспокоенно спрашивает мать.
Но Игорь уже опять закрывает глаза и засыпает, только легкая, какая-то беспомощная улыбка, едва заметная, трогает его губы…
«Больно высоко себя ставят!», «Воображают о себе!» А почему Фрося не подумает о том, что и Вихровым живется несладко, почему так легко отделяет себя от своих соседей, почему охотно готова обвинить их и в бессердечии и в высокомерии? «Черная кость!» — сказала она о Генке и о себе, точно одним этим выражением зачеркнув Галину Ивановну и ее желание помочь, быть полезной. А это не высокомерие? Не бессердечие?..
Галина Ивановна стройна, она высоконькая, быстрая, она и до сих пор смеется, как девочка, — захлебываясь, звонко и красиво! — но сколько седых волос появилось у нее в эти годы, об этом знает только она сама, сколько тяжелых сомнений, раздумий пережила в эти годы, когда муж выбывал из строя на многие месяцы, сколько душевной силы потратила она для того, чтобы не разучиться смеяться, не разучиться быть такой, какой она была создана! Почему же Фрося, сама пережившая немало, не хочет понять чужих волнений и забот? И, значит, Вихровы — «белая кость»? Какая чепуха!..
Где, кто и когда положил эту грань между людьми, из глубины каких времен тянется это разделение? И неужели Фрося не понимает, что, если раньше власть имущие ставили себя над людьми неимущими, если «избранные», отмеченные достатком и властью, всячески отделяли себя от безликой массы неимущих и бесправных, чтобы не заразиться их бедами, то сейчас-то глупо и дико класть эту грань, тянуть ее из пропасти прошлого, сознательно ставя себя в то положение, в котором находились отцы и деды не по своей воле?
«Белая кость» — папа Дима в детстве рос в семье без отца, пользуясь случайной и редкой помощью братьев, которых судьба и революция раскидала в разные стороны и у которых была своя худая или хорошая жизнь, а надеясь больше на свои руки, на свою смекалку, не брезгуя никакой возможностью заработать деньги, хотя бы на себя, чтобы матери не надо было думать о его одежде и пропитании, а полученное от сыновей обращать на дочь и себя. Галина знала, что Вихров и рыбачил и был носильщиком, писал плакаты, вывески, был статистом в театре, ходил с рекламой — занятие не из лучших для подростка! — подрабатывал в порту, когда учился, то есть хватался за все, что могло принести какой-то заработок, был даже руководителем «Синей блузы», о чем всегда вспоминал с удовольствием и гордостью, репортером в газете и так далее, пока жизненный путь его не определился… «Белая кость» — мама Галя, пантера Багира, Галина Ивановна, выросла в семье железнодорожника, училась на слесаря, работала на аэродроме синоптиком, учась в техникуме общественного питания, или, как шутя говорила она, в пищеварительном техникуме, и весь уклад жизни в ее семье был укладом жизни квалифицированного рабочего… И вот на тебе!
Галина Ивановна разволновалась совсем, когда мысли эти нахлынули на нее. Она лежала теперь на спине, возле Игоря, вытянувшись, заложив руки за голову и глядя вверх, чувствуя и обиду и усталость. Пусть можно назвать ерундовым повод, из-за которого сыр-бор загорелся, но за этим пустяком стояло многое, и Вихрова как-то невольно сделала это обобщение, понимая, что мысли Луниной не родились сегодня и не умрут завтра, что от кого-то она унаследовала рабью психологию и неизменно передаст ее своим детям! Отчего так испугался Генка? Не потому, что Галина Ивановна страшна или груба, а потому, что она «белая кость», то есть чужая; наверное, по-другому бы отнесся он к предложению Галины Ивановны, будь та одета поплоше и попроще… Эстафета чувств!
— Дикари! Дикари! — прошептала мама Галя и, как Фрося, положила грань между собой и Луниной, сама не заметив этого…
Мысли ее смешались, оранжевые круги поплыли в ее глазах, перемежаясь, мельтеша, куда-то мчась, и где-то, в какой-то точке вдруг сменились черной, покойной пустотой глубокого сна. Очнулась она только тогда, когда Вихров, обеспокоенный ее отсутствием, вошел в детскую и, постояв немного в нерешительности над кроватью, где спали мать и сын, тесно прижавшись друг к другу, прикоснулся осторожно к плечу мамы Гали.
— Галенька! — тихо окликнул он. — Ты бы легла как следует. Что ты тут притулилась, как сирота? Я тебе постельку приготовил…
— Что, что? Что случилось? — вскочила с постели мама Галя, протирая красные, заспанные глаза.
— Да ничего не случилось! Говорю — иди спать на свою кроватку.
— Глупости какие! — сказала мама Галя. — Я и не спала даже…
Она прислушалась.
Тонкий свист привлек ее внимание. Ах, это был все тот же до тошноты знакомый, ненавистный свист, прорывавшийся в дыхании Вихрова при обострениях. «Пожалуйста, вот вам, опять та же история!» — сказала себе мама Галя, переводя взгляд на мужа и отмечая тотчас же, как держит он голову, чуть не прижимаясь подбородком к ключицам, какие темные тени легли вокруг его глаз.
— И что ты полуночничаешь? — с досадой сказала она мужу. — Спал бы себе да и спал! А со мной ничего не случится. До самой смерти!
Прихожая была погружена в мрак. Фрося угомонилась. Из ее комнаты доносился храп в два голоса. Басом храпел Генка, у которого было что-то не в порядке с носоглоткой (он всегда держал рот полуоткрытым), тоненько деликатно подхрапывала Фрося. Как ни была усталой мама Галя, как ни хотелось ей спать, дуэт Луниных рассмешил ее. Она громко фыркнула, но папа Дима своей горячей ладонью легонько закрыл ей рот и другой рукой обнял за талию…
— Не искушай ее без нужды! — шепнул он.
— Скоро мы будем на цыпочках ходить перед ней! — отозвалась мама Галя с досадой.
9
Утром Фрося, готовя сына в школу, обнаружила у него в кармане деньги — бумажку достоинством в тридцать рублей.
— Вот тебе и раз! — сказала она, обратив недоумевающее лицо в сторону Генки. — Гена! Откуда эти деньги?
— Я нашел! — сказал Генка несколько дрожащим голосом. — На дороге. Вчера. Я хотел тебе отдать, да заснул. А потом — забыл… Иду, а на дороге лежит. Я обрадовался…
Фрося обрадовалась этой бумажке не меньше Генки.
— Вот молодец! — сказала она. — Мужчина! Добытчик! Денюжку нашел — матери принес. Вот молодец!
Понимая, что хороший поступок нуждается в поощрении, Фрося вынула из сумки потрепанный рубль и протянула Генке:
— На-ка тебе! Что-нибудь купишь себе…
Что можно было купить на рубль, было неясно, хотя, пожалуй, полстакана семечек подсолнечника приобрести за эту сумму было можно. Генка молча взял рубль, сунул его в карман и нехотя сказал:
— Спасибо!
Так его находка перекочевала к матери.
Но, отдав матери найденные деньги, Генка утаил часть подробностей своей находки. Дело в том, что деньги валялись вовсе не на дороге. А на лестнице. Именно в том самом месте, где учитель Вихров остановился для того, чтобы вынуть носовой платок, и где он разговаривал со своими домашними, поглядывая на Генку, что в это время жался возле калитки.
Генка ясно видел, как бумажка, крутясь, полетела вниз и приютилась между двумя ступеньками. Вихровы постояли-постояли, покричали Генке, зовя его в дом, но он все прятался от них за столб калитки и не шел. Тогда ушли с лестницы они. Но стоять у калитки было уже неинтересно — улица опустела, прохожих уже не было видно, и на Генку угнетающе подействовала пустыня, что лежала теперь и справа и слева. Он поплелся домой. Стал подниматься по лестнице. Бумажка, оброненная Вихровым, так и лезла в глаза. Генка поднял ее и по плотности и по форме сразу понял — деньги! Он стал ее разглядывать в наступившей темноте, увидел, что это тридцатирублевка. «Чур, счастье мое не дележка!» — механически сказал он себе, как бы закрепляя за собой право на эту находку, сразу признав найденное своей собственностью. Потом он, правда, нехотя подумал, что деньги надо бы вернуть Вихрову.
Если бы он сделал это сразу, все бы хорошо.
Но ему очень не хотелось видеть Вихрову. Она всегда смотрела на него как-то нехорошо — пренебрежительно или снисходительно, морща нос при виде грязных рук Генки и его шмыгающего носа. «А вот и не отдам!» — сказал он себе, словно получив возможность отомстить Вихровой за ее взгляды. Он сел на сундук. Некоторое время он колебался, готовый и оставить деньги у себя и постучать к Вихровым. Но чем больше проходило времени, тем в большей степени он чувствовал эти деньги своими. Он щупал их рукой в кармане — лежат, понимаешь! Тридцать рублей, понимаешь! Тридцать — ого! Сколько всего можно купить за эти бешеные деньги! Чем больше он сидел на сундуке, все более ежась от прохлады позднего вечера, тем значительнее казалась ему эта находка и тем меньше хотелось ему расстаться с бумажкой.
Становилось все холоднее. Генка прилег на сундук, подобрав ноги, чтобы снизу не дуло. Пригрелся и как-то вдруг уснул. Так и застала его мать, когда пришла с Зойкой. Разбуженный ею и почти тотчас же уложенный в постель, он — и верно! — забыл о своей находке. А теперь — обласканный матерью! — не мог и думать о настоящем владельце этой бумажки, улегшейся в сумку Фроси.
Глава четвертая
МАРТ — АПРЕЛЬ. УТРО
1
Военные грозы бушевали над миром — в Европе, в Азии, в Африке, в Австралии, в Океании, на Тихом и на Атлантическом океанах, на севере и на юге, на востоке и на западе земного шара. Такой войны человечество еще не знало…
Но солнце всходило и заходило вечером, день сменялся ночью, и ночь сменялась днем. За летом приходила осень, за осенью следовала зима, и на смену зиме являлась весна.
И хотя в городе, о котором идет речь, было двести семьдесят два солнечных дня в году и всю зиму напролет, и в дни мира и в дни войны, ясное, голубое небо сияло над городом и белые облачка-барашки шли по нему, повинуясь движениям ветра, и даже зимой можно было загореть под лучами этого щедрого, горячего солнца, жители, которым уже надоел и снег, и зимние пронзительные ветры, тем более неудобные, что в годы войны не все могли одеться так, как следовало одеваться зимой, — после февральских, особенно суровых, холодов с нетерпением ждали весны…
Повинуясь законам небесной механики, Земля свершала свой извечный путь и в точке, хорошо известной астрономам, а в просторечии называемой «солнцеворотом» от апогея пошла к перигею. В Северном полушарии прибавился день, и люди нетерпеливее стали поглядывать на календари, стосковавшись по теплу. Еще больше они стосковались по миру, но войны и мир следовали не законам небесной механики, и их возникновение и прекращение нельзя было определить с точностью до одной тысячной секунды, как определялся «солнцеворот»…
Первой вестью далекой весны были теплые снежные бури, обильные снегопады, покрывшие белой пеленой дальневосточную землю, оголенную зимними ветрами. Снега покрыли и не убранные из-за нехватки рабочих рук поля сои, и развороченные канавы каких-то коммуникаций, заброшенных из-за военной необходимости, и котлованы жилых зданий, строительство которых было прекращено по той же причине, и штабеля мерзлого картофеля возле станционных складов, набитых военными грузами, и баржи, вмерзшие в лед могучей реки из-за того, что недостало сил и средств своевременно подать их на разгрузку к причалам, и зигзаги окопов и для стрельбы лежа и полного профиля, в которых бойцы всевобуча постигали военную науку убивать противника так, чтобы он не убил тебя самого, и огороды, превратившиеся в болото осенью, а зимой — в ледники, и оборудование для разных нужд, лежавшее под открытым небом, — все то, что наделала война, и все то, что наделали люди, прикрывавшие военными нуждами и свою лень, и недостаток ума, и отсутствие расторопности и порядка, и неумение или нежелание делать дело как следует…