Созвездие Стрельца - Нагишкин Дмитрий Дмитриевич 28 стр.


А Генка преодолев какие-то особенно сильные заслоны из солдат внутренних войск с голубым кантом на синих погонах, оказался у каких-то моторизованных сооружений, косые покоты которых оставались зачехленными, выдвинутые сильно вперед над кабинами водителей.

У Генки екнуло сердце. В этот момент он так высоко поднялся в собственных глазах, что это можно было считать апогеем его торжества. Он попал в расположение дивизиона гвардейских минометов, калибра которых я вам не могу назвать, отчасти потому, что это в годы войны было сугубой военной тайной, отчасти потому, что сам не знаю, как они определяются. Гвардейские минометы должны были в этот день впервые показаться на параде в одном из городов Дальнего Востока. Может, их-то и дожидался терпеливо японский консул на трибуне возле монумента, в группе почетных гостей города, небрежно поигрывая миниатюрным, но мощным фотоаппаратом с телеобъективом, который, словно телескоп в обсерватории, имел обзор в триста шестьдесят градусов и пугал немало попадавших в поле зрения консула других почетных гостей — врачей, учителей, профессуру, руководителей предприятий, актеров, писателей, художников, композиторов, знатных рабочих — и тревожил немало лиц среднего начальствующего состава, которым по долгу службы полагалось не очень-то помогать японскому консулу в его любительских занятиях фотографией… Такие же аппараты конфисковывались у переходников.

В расположении дивизиона почти не было ребят.

Встопорщенный Генка воззрился на минометы, открыл рот. Он подошел к одному расчету, от которого в воздухе поднимались струйки дыма, как в морозный день поднимаются дымки из хат на Осиновой Речке. Его сначала не заметили.

— Вот это да! — сказал Генка. — Дяденьки! Это «катюши», да?

Артиллеристы обернулись как ужаленные.

— Ты откуда взялся, такой хороший? — сердито и обеспокоенно спросил его старший лейтенант, командир расчета. — А ну, давай отсюда лётом-соколом! Вот вызову сейчас старшего по наряду оцепления, он тебя проводит к самому батьке! И тебя и батьку причешут! Где живешь? Как фамилия?

Генка ясно ощутил, как колесико капризной богини выкатилось из-под его ног и он очутился на холодноватой земле, пронзенный четырьмя парами внимательных и строгих глаз. Он сморщился.

— Лунин мое фамилие! А батька на фронте без вести пропавший.

— Без вести пропавший! — повторил старший лейтенант и невольно смягчился: он сам пошел в военную школу после того, как его отец, в самом начале войны, пропал без вести. — Вот что! — сказал он. — Ты давай-ка уматывай отсюда, а то придется тебе со свечкой домой ходить!

Генка почувствовал, что гроза уже миновала.

— Я артиллеристом буду! — сказал он, вытирая нос рукавом. — Мне планида такая выпала! Честное слово… Даже в книге про это написано…

— Не дай тебе бог, хлопчик! — сказал пожилой артиллерист, наводчик, с рыжеватыми усами, чуть отвисшими книзу, но не запущенными, и с руками рабочего, которые и три года службы не сделали руками солдата. Плотный, кряжистый, крепко сбитый, с широкими плечами и спиной — за которой его семье, видно, жилось не на ветру! — твердыми ногами, что хорошо были поставлены на землю, он был подлинным сыном Марса, всю жизнь имевшим дело с огнем и железом, что не сделало его ни жестокосердым, ни властолюбивым. Кузнечное ремесло его заявляло о себе синими точками на лице и на руках, куда била окалина, брызгавшая в разные стороны под его молотом, тяжко ложившимся на железо, покряхтывавшее на своем стальном ложе — наковальне — в родной кузне, к которой артиллерист и дорогу-то уже потерял без надежды вернуться. Он задумчиво поглядел на Генку, который напомнил ему своих таких же оглашенных сынов. — Тебе бы за какое-нибудь живое дело взяться, пацан! Не век воевать люди будут…

— От-ста-вить, товарищ Афанасьев! — сказал старший лейтенант.

И Афанасьев умолк. А старший лейтенант, что-то подобревший некстати, пошарил-пошарил у себя в кармане и вынул эмблему артиллерийских войск — скрещенные пушечки из меди — и протянул Генке.

— Бери да помни! — сказал он. — А сейчас чтобы я тебя и не видел. Крру-гом! Ша-агом марш!

И Генка улетучился из дивизиона гвардейских минометов, не поглядев на стрелы божьего гнева, какими они выглядели в кинохронике, даже одним глазком, сжимая в потном кулаке эмблему…

Ну вот и эмблема есть! Кое-что еще Генке приложить к ней — артиллерист будет. Дверная задвижка есть, осталось только дом построить! Пустяки делов!..

На улице Запарина, возле Радиокомитета, дома с широкими, прямыми окнами, кубиком ставшего на нижнюю — боковую и на верхнюю — главную улицу, стояла колонна работников искусства. Они пели, танцевали, перешучивались и называли друг друга фамилиями, которые Генка читал на афишах. Вот чудно-то! Генка потерся-потерся возле актеров. Такие же, как все, люди как люди! Ничего особенного. Жмутся от свежего ветра, стучат ногами в тонких ботинках. Но тут Генка подобрал коробку от папирос с расписной тройкой на крышке — в фантики играть годится! Он открыл коробку — там лежали, видно по недосмотру выброшенные, четыре папиросы. Хо! Хо! После угощения конопатого он уже считал себя курящим. Он отошел в сторону и сунул одну папиросу в рот, холодея от сознания своей независимости.

Его окликнул такой же независимый товарищ, в потрепанной шубейке, в шапке с оторванными тесемочками, отчего ее наушники трепались по ветру, в ладных сапогах, с волосами цвета сарептской горчицы, с острым взглядом темных глаз.

— Эй, пацан! Ты чего?

— А ты чего? — ответил Генка.

Этот диалог можно было перевести на обычный, разговорный московско-курский диалект примерно так: «Виноват, гражданин! Могу ли я спросить, что вы здесь делаете? Что вам здесь надо? И откуда вы, собственно, взялись? До сих пор я вас не видел в этом районе и думаю, что вам лучше покинуть его, так как здесь проживаю я и мои друзья, которые, от души вам признаюсь, не любят чужих!» На это следовал ответ в той же изысканной форме: «Я не думаю, гражданин, что нам стоит воскрешать дикие обычаи проклятого прошлого, — времена уже не те, чтобы враждовать друг с другом! Я имею такое же право, как и вы, ходить по улицам этого города, в котором я живу — имею честь подчеркнуть это — на тех же основаниях, что и вы и ваши уважаемые друзья!» Пока я переводил сказанное, Сарептская Горчица уже узрел в руках Генки папиросу и сказал:

— Дашь двадцать?

— Дам сорок! Спички есть?

Будучи некурящим, я не могу перевести этот таинственный диалог, так как он произнесен на особом языке, которым пользуются курильщики во многих областях моей страны. О том, что он обозначает, нельзя догадаться по смыслу слов, вовсе не связанных с подлинной действительностью, — надо смотреть на действия этой касты, и тогда смысл сказанного может дойти и до некурящего: видимо, это просьба дать закурить от той же папиросы.

Спички у Сарептской Горчицы оказались в кармане, из которого посыпались и крошки махорки. Генка потянул-потянул я отдал папиросу новому другу, исполнив обряд, созревший в Северной Америке, где-то в районе Медвежьего озера или озера Онтарио и распространившийся повсеместно как знак мирного сосуществования…

Сарептская Горчица курил важно и значительно, затягиваясь и наслаждаясь теплым и горьким дымом, который заполнял его легкие далеко не первого сорта, о чем можно было судить по его кашлю, приняв тотчас же вид очень занятого человека… Вы, вероятно, тоже замечали, что из двух бездельников, которые коптят небо, наиболее возмутительное впечатление производит некурящий, тогда как тот, кто курит, как бы выполняет чертову уйму работы: втягивает дым в себя — сначала в рот, а потом глотает его, задерживает его в легких и, уже сильно разреженный, выпускает в воздух, иной раз длинной струей, иной — целым облаком: пуф-ф! А то кокетливыми колечками, одно за другим или — это высший класс! — одно через другое. Он смотрит на кончик папиросы с пристальным вниманием, словно готов увидеть там невесть что, стряхивает пепел то небрежно, с видом богача, кидающего нищему золотой, то бережно, будто это чистая драгоценность. Жует мундштук, как корова жвачку, или грызет его, как скакун грызет свои удила. Откусывает его кончик, валяет его во рту и выплевывает так, чтобы этот кусочек изделия табачной промышленности, пропитавшись липкой слюной курильщика, прилип к столбу или к стенке дома или — еще шикарнее! — на потолок. Кроме того, он все время сплевывает себе под ноги, растирая эти плевки или оставляя их свидетелями наплевательского отношения к миру и его обитателям — это уже зависит и от темперамента и от склонностей курильщика. Иногда, в знак особого почтения и уважения к собеседнику, он сплевывает возле его ног с таким тщанием, словно готовит дорогой подарок любимому дедушке к дню его девяностолетия. Впрочем, можно также и сплюнуть на сторону как можно дальше, чтобы подчеркнуть свое свободомыслие и доброжелательство к людям…

Генка невольно пожалел, что отдал все шестьдесят, а не двадцать, на которые поступила заявка от незнакомца, и с восхищением наблюдал, как Сарептская Горчица проделывает все эти необходимые для курильщика действия, как дикари исполняют обряд поклонения таинственному божеству, в котором нельзя упустить ни одной детали, чтобы не быть испепеленным грозными силами, находящимися по ту сторону добра и зла. Особенно ловко он сплевывал в сторону, чуть приподняв одну губу и чуть скривив другую, при этом он становился похожим на родового аристократа, которому пришлось — увы! — столкнуться с презренной чернью.

Генка тоже набрал полный рот слюны, которая текла у него, как у верблюда в холодный день, и, желая показать незнакомцу, что он тоже не лаптем щи хлебает и тоже что-то повидал в своей жизни, сплюнул на сторону, но… попал себе же на рукав. Собеседник сказал снисходительно — так старый профессор деликатно не видит ошибки своего ученика и поправляет его! — и вежливо:

— Это не все умеют! Ни чик! Научишься!..

Генка вытаращил глаза. «Ни чик!» Это звучало великолепно. На своем дворе он ничего подобного не слышал. И понял, что сильно отстал в своем развитии и что путешествия, конечно, обогащают человека и расширяют его кругозор. Ему не хотелось остаться в долгу, и он сказал небрежно:

— А я у противотанковых был. На лафете сидел.

— Ни чик! — ответил незнакомец и сплюнул на метр вправо.

— А на Шеронова «катюши» стоят! В натуре! — сказал Генка.

— Ни чик! — сказал Сарептская Горчица и сплюнул влево на три метра, показывая, что все доселе известное Генке ни хрена не стоит.

— Меня Генка зовут. А тебя? — спросил уничтоженный Генка, пытаясь как-то спасти свою честь.

— Ни чик! — был ответ, отвергавший гнусные посягательства Генки на дружбу.

Сарептская Горчица пожевал-пожевал мундштук докуренной папиросы, потом взял двумя пальцами и метнул его щелчком на окно дома, возле которого они стояли. Окурок надежно прилип к стеклу, испустив последний, жалкий дымок. Генка открыл рот, а Сарептская Горчица открыл Генкин карман своей грязноватой рукой, вынул папиросную коробку и сказал: «Ой-дай, а то потеряешь!» — в голосе его лязгнул металл, и Генка не смог защитить свою собственность.

— Ну, бывай, кореш! — сказал Сарептская Горчица тоном, который выражал благородную признательность за хорошо проведенное вместе время и выражение лучших чувств. Подняв оторванную доску в заборе чьего-то двора, Сарептская Горчица исчез из жизни Генки как мимолетное виденье, как гений чудной красоты.

Генка вздохнул — ка-акие люди бывают на свете! — и покатился на своем колесике дальше.

Он шел с колоннами, обгонял их, нырял в боковые улицы и переулки, точно игла сквозь войлок проходя через все оцепления и условности этикета. Видел множество людей и слышал все, что могли воспринять его музыкальные уши. Он пролетел мимо Вихрова с Игорем на плечах, вспомнил, что учитель обещал взять его с собой на демонстрацию, но сказал вслух с полным самообладанием: «Ни чик!» — и тотчас же забыл об отце и сыне и святом духе, каким, конечно, являлась мама Галя, незримо всегда присутствовавшая в сознании отца, то есть папы Димы, где бы он ни был. Он помахал шапкой Дашеньке Нечаевой, которая шла в колонне Арсенала с красной повязкой на рукаве. «Ишь ты!» — подумал Генка о Даше одобрительно, благосклонно. Увидел он в шеренге Арсенала и ту девушку, которая не так давно на берегу Амура двинула его по башке, когда рыженькая бултыхнулась в воду. Он поискал-поискал глазами, но рыженькой в колонне не было, как ни хотелось Генке посмотреть на нее, — после того как он видел ее голой, она время от времени, как явление непостижимое и странное, так и виделась ему, хотя каждый раз Генка при этом и ощущал непонятный стыд.

Фортуна подкатила его к самой элите города, к памятнику-трибуне, правда, не с парадного входа, где сверкали ордена военных и переливались в солнечных лучах барашковые воротники гражданских начальников, а с черного — туда, где стоял под защитой огромных транспарантов буфет. Он выклянчил у буфетчицы недопитую бутылку лимонада. Вот здорово! Если бы я знал, что такое нектар, я бы сказал, что лимонад показался Генке нектаром.

Тут в просвет между транспарантами, служившими фоном памятнику, Генка увидел и тетю Зину в проходившей мимо колонне работников финансовых учреждений города. Она шла, высоко подняв свою красивую голову, и жмурилась, наслаждаясь и солнечным теплом и музыкой, которая будила в ней радужное настроение, твердо ступая по земле своими маленькими ножками в красивых резиновых ботиках с меховой оторочкой.

Вид Зины напомнил Генке о доме. В это время уже святой Петр елозил возле распределительного щита и рвал рубильники один за другим и закрывал солнышко сектор за сектором, оглядываясь на землю — хорошо ли сделано дело, и когда Зина со своими товарищами, пройдя площадь, ступила на боковую улицу, которую на этот день превратили в канал, отводящий поток демонстрации в запасные емкости, тучи низко опустились на город и праздник стал меркнуть… Генка поднял за трибуной почти цельный бутерброд с колбасой, огляделся по сторонам и, почувствовав тотчас же волчий голод, от которого у него живот прилип к позвоночнику, честное слово, кинул бутерброд в свой губастый поглотитель.

Тетя Уля, командовавшая в это время уборкой буфета — рядом стояли бумажные ящики и автомашина, — увидела, с какой жадностью мальчишка съел бутерброд и озирался, нет ли еще чего-нибудь съедобного, почему-то тоже огляделась и молча протянула Генке бутерброд с сыром. Генка испугался ее холодных глаз, но бутерброд взял и тотчас же испарился, чувствуя, что колесо продолжает вертеться и куда-то влечет его прочь и прочь…

Несмотря на то, что улицы быстро пустели и по ним веял уже прохладный ветерок, таща по мостовой снежную крупку, которая неожиданно посыпалась сверху, с серого неба, пытаясь сварить зимнюю кашку из этой крупы, Генка долго еще шлялся по улицам, уже не чувствуя ног под собой, и все глазел и глазел на оформление площадей, улиц, зданий, бившее уставший взор белым, красным, зеленым. Больше всего запомнились ему плакат, на котором бравый артиллерист стоял у невообразимо большой пушки, да витрина Особторга, на которой, кроме праздничных призывов, были выставлены окорока и стегна мяса, консервы из экзотических фруктов, рыба и крупы, из которых можно было сварить любые каши, — сказочное зрелище, чудесный сон изобилия! Именно за эту витрину Иван Николаевич, проехавшись по городу уже перед парадом, готовился снять стружку с заведующего горторгом: «Дураков не сеют, не жнут, они сами родятся! — сердито думал Иван Николаевич. — Оформление оформлением, а чего же народ-то дразнить! Если эту витрину не разобьют ночью вдрызг, значит, сознательность в моем городе выше всех похвал!»

Домой Генка вернулся, когда все гости были в сборе и уже выпили по первой. Фрося охнула, увидев сына на пороге, расхлестанного, иззябшего, с мокрым носом, с вытаращенными на накрытый стол глазами, и так и рванулась из-за стола. В коридоре она дала Генке леща так, что у него посыпались искры из глаз, зашипела на него, как гуска, и принялась хоть как-то приводить его в тот вид, при котором его можно было принять в человеческое общество, поминутно дергая за нечесаные волосы и оттопыренные уши: «У людей дети как дети! А ты?! Ох, доберусь я до тебя!» Роняя крупные слезы, Генка подумал, что мать перепутала будущее время с настоящим, но не смог поправить ее, имея очень слабые тройки по русскому устному…

5

Праздник должен был удаться на славу.

Соль Фрося не рассыпала, — значит, не должно быть ссоры ни с кем, а трепка Генке, наспех выданная ему в коридоре, в счет не шла. Черная кошка не перебегала ей дорогу, — значит, и неудач особых не предвиделось, а серый вихровский кот, то и дело бегавший по неотложным делам то на улицу, то с улицы, был как бы свой и не мог приниматься в расчет. Попы навстречу Фросе не попадались, а отец Георгий, которого Фрося частенько встречала на своей улице, ходил еще в своем стареньком, но крепком пальто, сшитом в мастерской горисполкома по доступной цепе, еще не надел рясу, то есть как бы и не был попом, да Фрося и не знала, что именно о его облачении думала бабка Агата, снимая со своей книжки последние деньжонки. Утром Фрося специально, проснувшись довольно рано, все примерялась, как бы встать не на левую ногу. Гости пришли почти все разом, что тоже было очень хорошо, и сели вместе, и ждать никого не надо, и на стол можно подавать сразу, чтобы никто не томился в коридоре, дымя табаком… К тому же, едва войдя, Зина тотчас же сказала Фросе:

Назад Дальше