5
А Зойку словно подменили на новой квартире. Она спала и спала, как сурок, пока не захочет есть. Правда, она целыми днями была теперь в детских яслях, где, как видно, и кормили ее и занимались с ней совершенно достаточно. Теперь Лунина видела свою дочь только рано утром, когда поднималась, да вечером, после работы, когда приносила ее из яслей. Сытая девочка прибавляла в весе и почти не капризничала дома.
Генку приняли в группу продленного дня в школе, которая находилась буквально в двух шагах от дома. Директор школы называл всю эту группу безотцовщиной, так как в ней были собраны ребята, которым не с кем было готовить уроки. Но как бы их ни называли, ребята и учились и домашние задания выполняли в школе, приходя домой с чистой совестью и готовыми уроками.
Только по воскресеньям тетя Фрося видела своих детей целый день. Но этот день был ей не в тягость, и она даже получала удовольствие от возможности побыть с ними. Это было какое-то новое ощущение — в прежней квартире ребята были у нее на глазах, поминутно требовали внимания, шалили, делали что-то не так и не тогда, когда надо было.
Курсы, на которые ее послали учиться, оказались делом не весьма трудным, тем более что у кассира обязанностей было куда меньше, чем у контролера, хотя кассир должен был знать все обязанности контролера, чтобы быть в состоянии заменить его в любое время. Однако начальник Луниной, заметив, с каким страхом и напряжением тетя Фрося одолевает науку, уговорился, чтобы Лунину пока не нагружали полностью. «Привыкнет, осмотрится, — говорил он, блестя своими выпуклыми очками, — а тогда уж и нагрузим как полагается».
На новом месте — за чистым делом, в тепле! — Лунина совсем по-другому стала глядеть на жизнь, и хотя война еще продолжалась и вовсе не легко было сводить концы с концами и по-прежнему все необходимое можно было купить лишь после утомительного, выматывающего душу и нервы стояния в длинных очередях, на душе у нее посветлело как-то. По-прежнему у нее было двое растущих детей, которые то и дело напоминали о себе — то тем, что их надо было накормить, то тем, что им надо было что-то купить. Но теперь у нее было больше свободного времени и появились небольшие, но свои деньги. Свои! Этих денег было больше, чем приносил Николай Иванович в дни получки. «Ай да я!» — сказала себе как-то Фрося. И в этом коротком восклицании уместилось многое. В очень тяжелых, трудных условиях она вдруг вырвалась из нужды; лишившись кормильца, ее семья не захирела, не погибла, а поднялась на какую-то новую ступень; и хорошая комната, и приличное жалованье, и устройство ребят — все это пришло к Фросе без Николая Ивановича, который прежде должен был заниматься этим, а занимался плохо или не занимался, и потому у них не было никакой надежды когда-нибудь выбраться из своего полуподвала. Как же было Фросе не похвалить себя! Она спохватилась и, чтобы не сильно заноситься, тотчас же сказала себе иронически: «Сам себя не похвалишь — как оплеванный сидишь!» Вот добилась же всего!
И она чувствовала себя и умнее и сильнее мужа, который много раз говорил ей важно, когда она о чем-то напоминала ему: «И без тебя есть кому подумать! Вон Генке лучше нос утри!» Николай Иванович считал ее уделом пеленки, стирку, кухню, детей, — ведь и женился он для того, чтобы в доме была «баба». Невольно Фрося думала теперь о Николае Ивановиче как-то не так, как прежде, невольно в ее отношении к нему появилась критическая нотка, и она как-то вдруг увидела его очень уж простым, как бы сколоченным из необструганных досок. Все для него было просто: начальники — гады ползучие, они никогда не сделают так, как ему, Николаю Ивановичу, надо; женщины — «бабы», если они и могут иногда как-то Николая Ивановича ублажить, доставить какое-то удовольствие, то вообще-то они существуют затем, чтобы готовить обед, стирать белье, растить детей, следить за тем, чтобы в доме было чисто, чтобы муж вовремя был накормлен и напоен; товарищи — хорошие ребята, но «им пальца в рот не клади, продадут!». Работа — ее делать надо, но она не волк, в лес не убежит! В отношении работы у Николая Ивановича было еще одно мудрое правило: «От работы кони дохнут!» Выпивка — Николай Иванович хоть и не пьянствовал, как другие, но и не отказывался: «Пьян, да умен — два угодья в нем», — приговаривал он не раз. А что касается жизненного устройства, учебы, роста, квалификации, материального достатка — то и тут у Николая Ивановича находился простой ответ. «Значит, не планида!» — говорил он, когда кто-то другой чего-то добивался и Фрося упрекала мужа в том, что они живут так, словно у них нет ни-че-го впереди, ничего не было позади. Кто и когда вколотил в Николая Ивановича всю эту мудрость, сковывавшую его по рукам и по ногам и не дававшую ему сделать хоть какое-то усилие в жизни, — кто знает! Он всегда был таким, каким знала его Фрося…
Всегда таким. Может быть, фронт переменил его?..
Но, подумав о фронте, Фрося невольно думала о том самом худшем, что могло произойти с солдатом. Что с ним, с этим рыжеватым солдатом ниже среднего роста, без особых примет? От Лунина не было никаких известий. Фрося послала запрос на полевую почту — командиру части, не раз ходила в военкомат, но ничего не добилась. Солдат Лунин как в воду канул. А начальники его были, видно, заняты другими делами — фронт все дальше катился на запад, Гитлеру явно приходил капут, но война шла по-прежнему — неумолимо жестокая. Дни сменялись днями, недели текли одна за другой, а вестей от мужа не было, а жизнь шла, предъявляя свои требования, и получалось, что Фросе приходилось самой налаживать жизнь. Без мужа! Острое беспокойство за Лунина, которое она испытывала не потому, что любила Николая Ивановича — какая там любовь, ему нужна была «баба», ей нужен был муж, опора в жизни, потому они и поженились! — а только потому, что он был отец ее детей, это беспокойство стало притупляться, заслоняться ежедневными заботами, которые поглощали все ее внимание. «А что делать?» — спрашивала себя Фрося. Из каждой семьи кто-нибудь ушел на фронт, и она не хуже и не лучше других. К этому спасительному заключение, снимавшему с ее души лишние переживания, Фрося пришла после долгих раздумий.
Первое время, по привычке, она еще равнялась на вкусы и желания Николая Ивановича. «Вот, скажет, хорошо!» — появилась у нее мысль, когда они переселились на новую квартиру. «Не похвалит меня Николай Иваныч!» — сказала она себе однажды, когда стала приходить с работы в шесть часов вечера и лишь тогда принималась за уборку и разные домашние дела, что затягивалось иногда до поздней ночи: ведь прежде к приходу мужа всё дома у нее было в порядке, а если она задерживалась и чего-то не успевала сделать вовремя, то муж хмурился, показывал ей кулак и говорил: «Ты у меня смотри!» И хотя он ее не бил, Фрося побаивалась его. «Что-то Николай Иваныч скажет? — подумала она, когда впервые заняла свое рабочее место в сберегательной кассе, и невольно с чувством превосходства добавила: — Показал бы он теперь мне кулак!» И вдруг почувствовала, что кулак Николая Ивановича уже не страшит ее. Сначала, сделав это открытие, она даже испугалась этого — как же так?! — словно сделала что-то нехорошее, чему-то изменила, от чего-то отказалась, нарушила что-то, что имело силу закона, а потом вдруг поняла, что прежние мерки уже не действуют в ее теперешней жизни, они устарели, и что ни вкусы, ни желания, ни взгляды Николая Ивановича не могут теперь быть для нее законом…
6
Но на место одного страха — перед Николаем Ивановичем — пришли другие, и не раз ей приходилось на новой работе чувствовать, как сжималось ее сердце, пока не пришла привычка, успокоившая эти страхи.
Сначала ее испугал вид денежного шкафа с секретным замком за ее спиной — упаси бог, если кто-нибудь что-то тут наделает! Еще больший страх охватил ее, когда она увидела пачки кредитных билетов, которые лежали в сейфе, — а ну как там их совсем не столько, сколько указано в ведомости, и ну как недостает там одной-двух сотенных бумажек (то ли в банке обсчитались, то ли один-два билета из пачки вынули)? — ведь их тут столько… Никогда в жизни не приходилось ей видеть столько денег разом. Вечернюю выручку на катке и сравнить нельзя было с теми деньгами, которые, оплетенные голубыми банковскими бандеролями, хранились тут затем, чтобы она своими руками выдала их тем, кто ожидает своей очереди у кассы. Эти пачки первые дни даже снились ей в кошмарах, — все казалось, что чья-то, непременно грязная, рука тянется к ним и разрывает эти хрустящие бандероли, и сотенные и полусотенные билеты так и сыплются на пол, так и сыплются. Она вскакивала на постели, объятая страхом, вся в холодном поту. Даже опечатав сейф в присутствии контролера, она долго не была уверена в том, что подсчитано все верно, и, распечатывая сейф по утрам, все придирчиво осматривала и осматривала пачки денег: а вдруг нехватка?
Испугалась она также и тогда, до дрожи в ногах, когда впервые выдала какому-то вкладчику сразу пять тысяч рублей наличными. Такие деньги! Тетя Фрося несколько раз пересчитывала купюры, смачивая пальцы слюнями и мусоля купюры, забыв о вертушке с водой, для этой надобности стоявшей у нее на столе. Каждый раз у нее выходило то меньше, то больше пяти тысяч. Она вспотела и совсем растерялась. Клиент, которому надоело это, сказал сердито:
— Таблицу умножения надо знать. В трех соснах заблудилась, кассир! Хватит вам мусолить деньги-то, давайте их сюда! — он протянул нетерпеливо руку в окошечко, взял деньги, как-то очень быстро, привычно пересчитал кредитные билеты и сказал: — Все правильно! В вашей работе, товарищ, волноваться нельзя!
Эти пять тысяч запомнились ей навсегда. Позже случалось ей выдавать и большие суммы, но эта выдача крепко засела ей в голову. Потрясена она была и тем еще, что вкладчик сунул пачки денег во внутренний карман пальто так, словно это были пять — десять рублей. Да будь эти деньги у Фроси, она бы надрожалась и получая их и неся домой — как бы не украли, не отобрали! А этот вышел как ни в чем не бывало, как видно привыкнув к деньгам…
Когда она села впервые на свое место, ей все казалось, что на нее смотрят как-то особенно — куда, мол, ты забралась? — и действительно, она часто ловила на себе взгляды посетителей сберегательной кассы, толпившихся в операционном зале (слово-то какое, а!) в ожидании своей очереди. Лишь позже убедилась она, что взгляды эти случайны, что в них не отражается никакой мысли и что клиенты — ах, как это слово нравилось Фросе! — глядят на нее так же, как глядят на эти стеклянные перегородки, на входную дверь, пушечными хлопками сопровождавшую каждого посетителя, на высокие столики с набором ученических вставочек вокруг тощих колонн операционного зала. Они даже не видели ее, занятые своими мыслями, которые витали где-то вдали от Фроси и ее высокого положения.
Не сразу она привыкла к своему месту — за стеклянной перегородкой, на небольшом возвышении. Жизнь — сложная вещь, и перемены в ней воспринимаются человеком часто с опаской: а правда ли произошла эта перемена, особенно перемена к лучшему, а не померещилось ли это, а не занял ли кто-то другой мое место? Много дней входила Фрося в сберегательную кассу и прежде всего кидала тревожный взгляд на стеклянную табличку над своим окошечком: висит ли там надпись, которая словно завораживала ее, — «Кассир Е. Р. Лунина»? Смешно сказать, но свои фамилию и имя Фрося видела только в паспорте. Младшие называли ее до сих пор тетей Фросей, муж, когда был ею недоволен, — Ефросиньей, сверстники — Романовной. Ее имя, отчество, фамилия всегда существовали раздельно. А тут — словно помирившись! — соединились вместе на стеклянной табличке. «Е. Р.» — это было ее полное имя, Ефросинья Романовна. Так называл ее директор и сотрудники, пока она не познакомилась с ними поближе.
Ефросинья Романовна с гордостью сидела на своем высоком стуле и через окошечко в стеклянной же стенке, отделявшей рабочее место кассира от рабочего места контролера, принимала денежные документы — сберегательные книжки, сертификаты, аккредитивы, чеки. Она смотрела, на месте ли подпись контролера, сверяла сумму выдачи или взноса с суммой остатка, выдавала или принимала деньги, ставила свою подпись на документе и возвращала его контролеру или клиенту.
Сначала она подписывалась старательно «Лунина» и делала робкий, дрожащий хвостик после «а». Но даже ее короткая фамилия не вмещалась на отведенном для нее месте, так оно было мало, и ей вернули несколько документов. Тогда она научилась вместо подписи ставить судорожную закорючку сразу после буквы «Л». Закорючка эта не походила на ее фамилию, но не походила и на закорючки контролера.
Не думайте, что это пустяки! Если любое дело, любые обязанности разложить на составные части, на те мелочи, из которых складывается это дело, эти обязанности, Фросина закорючка вдруг перестает быть мелочью. Ведь такой же мелочью была способность быстро отсчитать деньги, набрать нужную сумму из таких банкнотов, чтобы и клиенту было удобно и чтобы в кассе не оставалось денежного «мусора» — рублевок, трешек, сосчитанные кредитки разложить по достоинству, сложить в пачки, обернуть накрест бандеролью и заклеить так, чтобы недобрая рука не смогла бы вынуть из пачки одного билета, не измяв, не порвав бандероли. По отдельности все это были мелочи, а в сумме они составляли деловые качества кассира. Для Фроси постижение этих мелочей было чистой мукой! А эта мука тем была горше, что Фрося смертельно боялась обсчитаться.
Потом Фрося привыкла и к виду денег, и к шумному залу, и к случайным взглядам, и к тому, что клиенты всегда нервничают, всегда торопятся, будто на пожар. Привыкла она и к тому, что все они получают деньги по-разному. Одни не хотят, чтобы кто-нибудь видел, сколько они получают, — и, не поднимая голову, торопливо совали деньги поглубже и понезаметнее. Другие гордились тем, что у них есть деньги, — они отходили от кассы с деньгами в руках и рассовывали их по карманам, по пути к выходу. Третьи, не отходя от окошечка и задерживая прочих, придирчиво и долго пересчитывали полученное, заранее уверенные в том, что кассир обязательно обсчитал их. Четвертые, не желая выказывать недоверие, брали деньги пачкой, как подала Фрося, и, лишь отойдя, иногда даже на улицу, у окна сберегательной кассы все-таки считали. Пятые обязательно говорили «Спасибо! Благодарю вас!», словно Фрося одалживала им свои деньги. Но большинство подходили к окошечку молча, молча же брали выданное и отходили, будто и не увидев того, кто сидел за этим окошечком и берег их деньги, не удостоив ни улыбкой, ни взглядом!
И все клиенты смотрели на ее руки, которыми она набирала и отсчитывала кредитки и мелочь, со странным выражением заглядывали в открытый денежный ящик или на пачки банкнотов на ее рабочем столе — сколько там? И это было неприятно: чего пялить глаза на чужое?
Когда Генка впервые увидел свою мать за стеклянной стенкой, восседающей на высоком стуле, он даже оробел, почувствовав невыразимое почтение к ней. Вот это да! Она выкрикивала какие-то номера, люди подходили к ее окошечку и отходили от него с деньгами.
Он, открыв рот, глядел на мать. Сколько у нее денег-то!..
— Ты что здесь делаешь? — вдруг спросил Генку мужчина в старенькой шинели, меховой шапке, которая сползала ему на глаза в сетке мелких морщин, в поношенных пимах с галошами из красной резины и с револьвером в потрепанной кобуре на боку.
— А я к мамке! — простодушно сказал Генка.
— А как ее фамилие? — строго спросил мужчина с револьвером.
— Лунина! — отвечал Генка, косясь на кобуру.
— Не знаю такую! — сказал мужчина сердито. — Давай иди отседа! Все вы к мамке, а потом у клиента, глядь, и бумажника нету! Давай, давай отседа! — повторил он и схватил Генку за плечо.
— Да вон она! Мамка-то! — не менее сердито закричал Генка, вырываясь из его цепких рук и указывая грязным пальцем на окошечко, за которым, не видя его, сидела мать. И тут же закричал на весь зал: — Мам-ка-а!
Услышав его, Лунина поднялась со своего стула и выглянула в зал. Встретившись с ее взглядом, Генка рванулся из рук охранника и побежал к окошечку.
— Это мой, мой! — успокоительно сказала охраннику Лунина.
— Ну, твой — так твой! — буркнул сторож, тотчас же сбавив тон, и, отвернувшись, добавил в свои сивые усы: — А я гляжу, чего тут вертится, чего высматривает! За ними глаз да глаз нужон, чуть отвернесся — и готово, пожалуйте бриться!..
— Чего ты? — встревоженно спросила мать Генку.
— Да нас сегодня из школы раньше отпустили, — слава богу, учительница заболела! А дома никого. Вот и зашел!..
— Не совестно тебе? — спросила мать. — Учительница заболела — так уже «слава богу», да? — Она протянула ему ключи от комнаты. — Вот, возьми! Хочешь — сейчас иди, хочешь — меня обожди! Я скоро…
— Я обожду! — сказал Генка, утирая нос.