И когда вызвездило, когда ясный месяц стал лучиться на белых кровлях Слатины, когда ветер, крадучись вверх по скату, стал мне напевать знакомую песню про тополи, листву которых он разбудил, про цветы, с которых он сбросил шаловливым поцелуем чистые слёзы вечерней росы, про сон, что ходит теперь по безлюдным улицам, забрасывая в каждое окно целые вереницы призраков — у меня всё-таки не выходило из головы худенькое, бледное личико этого великодушного маленького создания с таким громадным сердцем, которое способно было целый мир обнять и в то же время каждой незаметной былинке сочувственно забиться приветом и лаской…
II
Началась Плевна. С вершин св. Николая гремели шипкинские грозы — о сестре Васильевой я почти позабыл. Не до того было. Колоссальным бойням не предвиделось конца… Много друзей уже легло на напоенных досыта русскою кровью полях Болгарии. Каждый день приносил новые утраты; к памяти прошлого прибавлялись свежие чёрные страницы; ожидания будущего обогащались новыми опасениями, разочарованиями. Война явилась впервые во всём своём ужасе. Стоянки в грязи, дни и ночи под дождём, утомительные переходы впроголодь, потери не от огня, а от неурядицы, и, наконец, неотразимый, ненасытный, всех подстерегающий и никого не щадящий тиф!.. До сестры ли Васильевой было тут?..
Стояли скверные дни. Давно уже мы не видели ни одного клочка голубого неба… Грузные серые тучи медленно как армия чудовищных амфибий плыли с севера на юг, оставляя студенистые обрывки своего то и дело меняющего контуры тела на вершинах холмов… Туманы из лощин ползли по скатам; затерявшиеся во мгле редуты казались кораблями, одиноко застоявшимися среди океана… Беззвёздные ночи, безлунные небеса… Под ногами — слякоть, вверху — дождь… Одичавший от скуки и от безвременья ветер кидался как бешеный в убогие лагери, в сожжённые на костры деревни, разнося с полей недавних битв вместе со смрадом гниющих тел голодную заразу, алчности которой не могли насытить сотни таких же заморённых среди слякоти и непогоды госпиталей… Землянки казались дворцами, клочок сухой земли для ночлега — царскою роскошью… Сегодня то же, что вчера; завтра то же, что сегодня… Пили гнилую воду, ели падаль… По дорогам тухли трупы коней. Мириады вороньих стай одни праздновали среди голых полей торжество людской злобы и безумия… Сытые чёрные птицы лениво сидели на холмах. Потерявшие хозяев собаки по самую шею погружали морды в окровавленную падаль… По утрам, выходя из землянки, мы окидывали небеса жадными взглядами, но увы! — синевы не было нигде: та же бесчисленная армия чудовищных амфибий ползла на юг… Хотелось солнца, света, тепла!.. Как понятны нам были тогда страдания путешественников, затерянных среди угрюмых ледяных пустырей полярного края… Но им по ночам мерещились сполохи, им сияли золотые звёзды, месяц обливал их холодную пустыню своим серебряным блеском… У нас же были только одни однообразные вечные тучи…
В один из таких дней к нам вернулись из больниц несколько раненых, чудом выздоровевших среди тифозного царства. Пошли расспросы. О ком ни полюбопытствуешь — стереотипный ответ: умер, отправлен в Россию полумёртвым. Иногда разнообразилось: умер под ножом хирурга, умер в арбе на тряской дороге. Всё до того было пропитано гангреной — и воздух самый, — что самые пустые операции оканчивались смертью. Какой-то доктор повесился, сознавая своё бессилие бороться с болезнями и недугами… Другой во время боя нарочно бросился в свалку и был убит…
— Одни сёстры милосердия не теряют энергии… Одни они заботятся, не складывая рук… Одни они умеют вырывать у смерти её уже намеченные жертвы, — сообщали нам.
Странное дело! — о сестре Васильевой я было совсем забыл уже, но достаточно было этих нескольких слов, чтобы на меня точно издалека взглянули глубокие, крупные серые глаза… Где же ей, больной, худенькой, маленькой, с её кашлем, с её хриплым дыханием, с её слабыми ногами и впалою грудью, выдержать этот ад, в котором гибли тысячи сильных?!. Верно, уже давным-давно эти худенькие руки с костяшками крест-накрест сложились на её груди, и сама она, заняв только часть большого для неё гроба, улеглась далеко-далеко под сырую землю чуждого ей края… Поди, теперь уже не бьётся приветом и ласкою на чужое страдание большое сердце маленькой женщины — успокоилось, навеки замолкло, не знавшее отдыха!..
Даже спрашивать не хотелось о ней. Боялся услышать печальную весть. Так, машинально, сказалось только:
— А не знал ли, господа, кто из вас сестры Васильевой?..
— Ангела Божьего! Как же не знать… мученицу!.. — и лицо офицера озарилось таким благодарным светом, что нам всем точно стало теплее в этой холодной землянке.
— Давно умерла?
— Кто?
— Да она — сестра Васильева?..
— Почему же умерла?.. — уставился на меня с удивлением рассказчик.
— Неужели жива?..
— Ещё третьего дня прощался с нею. Странное создание! Чем хуже кругом, чем труднее — тем больше сил у неё. Кажется, откуда бы — хилая. Ветер сильнее дунет — унести может, нет! Кругом сёстры валятся, а она выстояла до сих пор. Все её подруги по общине частью вымерли, частью переболели, а она скрипит себе. Действительно, такое впечатление производит, как будто накануне смерти… А кто более её работает? Санитаров послали. Здоровенные парни, а с десятком больных управиться не могут. Их пять теперь за одну Васильеву отдать можно!.. Когда она отдыхает — не знаю. Я её не видал такою.
Стали рассказывать другие — и "сестра" ещё ярче обрисовалась в моей памяти…
Привезли в госпиталь раненого солдата из благородных. Был офицером, выбрали его в казначеи. Поехал зачем-то в губернский город да там и спустил полковые деньги. Стали судить — выхлопотали разжалование в солдаты. Офицеры его дичились, солдаты тоже своим не считали… Он и в огонь первым шёл, и уходил из боя последним… Постоянно мрачный, задумчивый… видимо, сам ещё не пережил прошлого. Мозжило оно у него в груди как не затянувшаяся рана… Письма получал от любимой девушки — возвращал их назад нераспечатанными.
"- Чего это вы? — пожалел его какой-то ротный.
— Да она любит вас.
— Нельзя меня любить!.. Не следует…
Наконец совсем задичал. Стал без толку на каждую пулю соваться, а пули его щадили.
— Смерти ищет! — говорили о нём солдаты. — Сердце в ём тоскует — он и ищет.
Охотников вызывают — он тут как тут… Сквозь турецкие аванпосты проходил — целым возвращался. Надоело. Сблизили наши траншеи на сорок шагов с турецкими. Он сел на вал и ноги туда свесил. Сначала турки изумились, а потом дали по одному человеку залп и свалили. Подняли его — улыбается… Первый раз на нём улыбку заметили.
— Теперь, — говорит, — верно… две пули сидят…
Здоровье у него было удивительное. Везли в госпиталь по ухабистым дорогам, в тряской арбе — не простонал, выдержал… Посмотрел его доктор…
— Скажите правду: когда я умру?
— Недели через две.
— Благодарю вас…
Пришло в госпиталь опять письмо, на этот раз стал читать его.
— Мёртвому можно, — говорит, — а я — мёртвый…
Шла мимо Васильева, видит — плачет солдат. Подсела, положила ему руку на голову и стала говорить… С ней с одной разоткровенничался разжалованный… Сама плакала… С той поры исключительно им занялась. Доктор выговаривал ей:
— Займитесь вон тем, этот всё равно умрёт…
— Бог не скажет, кто умрёт, а кто нет…
— Да что же вы к нему именно?..
— А потому, что он несчастный… У других — только раны… тело болит, а у него вся душа измучилась… сердце кровью изошло… ему больше, чем кому другому, ласка нужна…
Какой-то офицер из молодых говорит ей:
— Ведь он чёрт знает что — вор!..
Вся даже побелела…
— А вы в душу-то смотрели?.. Видали вы, как он плакал да каялся?.. Даром смерти искал, что ли? И не вор он, не преступник, а несчастный… Что вы больше Бога хотите быть… Бог милует — а вы осуждаете. Легко ему было — письма назад посылать, привязанность любимой девушки отвергнуть!?. А как в тюрьме сидел — он мало вынес!?. Как-то вы ещё доживёте…
А у самой крупные слёзы так и падают, губы вздрагивают… Оскорблена — точно о ней дело идёт.
— Пусть-ка кто оглянется назад… У всякого есть…
— Ну уж у всякого!
— Коли вы чистый да безгрешный такой, расскажите-ка всякую вашу мысль, всякое желание вслух, при всех, ну-ка!.. Его слёзы — горючие слёзы… Камень такие слёзы прожечь могут — а ваше сердце не тронули… Я к нему подошла с лаской, так он от меня как от врага на первых порах… Бога-то вспомните!
— Бог прощать может — а люди не должны…
— Строже Бога хотите быть!.. А я этого больше всех жалею…
И давай изводиться над ним день и ночь, безотходно… Сколько нервной силы в ней было — не узнать сестры… От постоянного волнения даже румянец в лице заиграл… "Умрёте!" — говорят ей, бывало. Что же вы думаете: не только сама не умерла — ещё его спасла и не физически только… Из-под спины ему вынули пули. Выходила она его, выносила как мать ребёнка, а потом заставила нас сойтись с ним, полюбить его… Нравственно подняла, душу в нём спасла… Вот она какая — сестра Васильева. Один доктор, отправляя разжалованного в Россию, обернулся к Васильевой да и говорит:
— Я думал, что чудес больше нет… а вы сделали чудо!..
Солдаты — те молятся на неё… Сколько раз, бывало, — стон стоит в палате — войдёт она, повернут они к ней головы с воспалёнными от муки глазами и разом стихнут… точно им при одном виде этого ангела Божьего легче становилось… Как-то священника не случилось; а один солдат умирал. Сестру Васильеву потребовал.
— Исповедуй, — говорит, — меня…
— Я не смею… не могу…
— Ты больше попа… Ты — святая… Ты простишь, и Бог простит.
Она и выслушала его, и простила. Священник на неё накинулся:
— Как смела!?
— Что ж мне его так, с тяжёлым сердцем, умирать оставить!?. Пусть лучше грех на мне"…
III
Недели через две болгарская осень стала поистине ужасна.
Ноги тонули в какой-то вязкой массе, откуда их было трудно выхватить, не оставив там сапога, а выхватишь — комья грязи в пуд весом пристают. Целые дни густой туман лежал на голых и мокрых полях, сменяясь только холодными брызгами дождя, которыми резкий ветер хлестал в лица путникам, словно подстерегая их на дороге… Солдатам, под жалкими полотнищами палаток, сквозь которые с диким свистом проносился тот же ветер, было очень трудно; больным и раненым оказывалось ещё хуже… Собрались мы навестить кое-кого из товарищей и направились в ближайший госпиталь. Мягкие постели, тёплые одеяла, прекрасные кухни, всевозможные приспособления — всё это было на виду; там же, куда поехали мы, солдаты лежали в грязи, на промокших снопах соломы, прикрытые своими серыми шинелями, так что из-под них выставлялись голые ноги… Холодно было в шатрах… Чугунная печка, поставленная посредине, давала очень мало тепла. Капало сверху, лужи стояли внизу. Тусклый свет лампы дробился по вечерам в них. Проходившие по госпиталю сёстры, санитары и врачи шлёпали сапогами прямо в эти лужи — потому что сухого места не было, и брызги чёрной, липкой грязи летели в лица больных… Тут было царство тифа… Пахло тифом, дышали тифом, смотрели сквозь тифозные испарения, слышали бред тифозных больных… Острый запах, кислый, полный какого-то тонкого яда, просачивался в лёгкие, бил в нос. Казалось, здесь нельзя было безнаказанно провести и одного часа. Доктора быстро проходили мимо, санитары избегали этого тифозного царства… Отсюда была одна дорога — в могилу, и могила далеко не казалась ужасной, особенно в такие вечера как этот, когда мы посетили сестру Васильеву. Ветер точно хотел сорвать шатёр и, бешено дёргая за его верёвки, набрасывался на полотнища, толкал их, подбирался снизу внутрь, чтобы вывернуть его как зонтик, вырвав колышки, забитые в землю… Точно сознав своё бессилие, он дико метался вокруг, стонал и жаловался тёмным тучам беспросветного неба, забирался наверх, вился над гребнем шатра и выл в бешеной злобе своей, захлёстывая холстину крупными струями ливня… Вода затекала сюда отовсюду. Насквозь промокшая солома под больными ещё напивалась ею… Вода смешивалась с грязью органических остатков, скоплялась под мокрыми постелями в зловонные чёрные лужи… Точно спасаясь от наводнения, от вихря, от скверной осени, под шинели больных жались серые полевые мышенята; рыжие, облезлые крысы, змеи заползали в эту солому постелей, стараясь найти в ней хоть клочок сухого места. Среди этой-то обстановки мы застали сестру.
Она казалась ещё бодрее… Массы её подруг уже угомонились в сырых могилах, умирали в госпиталях, едва-едва поправлялись в России — отправленные туда в свои семьи… Васильева уцелела… уцелела и не устала. Ничто не могло убить её сил. Улыбаясь, она говорила:
— Я выдержу до замирения… А там, как только делу конец, и мне конец…
Она точно была возбуждена приёмом сильнодействующего средства. Глаза сияли оживлением, руки безустанно работали то около одного, то около другого больного… Над одним возится — другого уже расспрашивает.
— Ангел Божий, святая ты наша голубушка!.. — приветствовали её отовсюду.
Только на неё смотрели здесь доверчиво, только при её появлении стихали…
Мечется и бредит какой-нибудь горячечный, весь в жару, воспалённые глаза налились кровью, сквозь зубы пена проступает зловонная, волосы смокли… хрипло выкрикивает что-то… Прислушается Васильева — и к нему.
— Милый, болезный мой!.. Жутко тебе, больно?.. — положит руку на голову ему, сядет в грязь рядом. — Ну, успокойся… ну, помолчи, полежи, родной… Что, не легче, голубчик ты мой?..
Возьмёт за плечо и давай покачивать словно ребёнка.
Глаза больного теряют свой острый блеск, гаснут… Тише и тише становятся хриплые крики. Судорожно метавшееся тело выпрямляется… легче дышится…
— Ну что, легче тебе, бедный мой? — шепчет ему на ухо, и до самого сердца проникает ему этот шёпот, потому что он уже сознательно начинает смотреть на неё…
Память возвращается… Берёт её руку…
— Милосердый ангел!.. — шепчут больные ей вслед.
И действительно, словно ангел проходит она в этой палате, сея мир и спокойствие, утишая страдания, отзываясь на каждую жалобу, чутко отзываясь… Шепчет больной — его бы и не услыхать, а у неё слух так привык, насторожился и шёпот ловит.
— Что ты, голубчик… чего хочешь?..
— Воды… горит… воды!.. — стонет едва слышно умирающий.
— Сейчас…
Берёт кружку — там вода тоже тифом заражена: с каплями, что падают сверху в воду, и тиф проникает туда. Кажется, что эти капли сгустились от тифозных испарений. И не глядя на вьюгу, на дождь, что хлещет ей в лицо, на ветер, что хочет сбить её с ног, бежит, спотыкаясь, сестра к колодцу…
Пришла другая сестра. Повела нас к себе Васильева…
— Вот тут я.
Уголок в палатке… Снопик под голову, серая рвань какая-то брошена на слякоть…
— Ни одеяла, ни подушки у вас…
— И одеяло, и подушку больным отдала, — отзывается доктор… — Носилки принесли ей, в чём раненых таскают, и те сволокла в палатку: умирающего поместила на них. Сама в грязи спит… Я раз к ней вошёл — холодно было, накрыться нечем: всё, что было, снесла туда. Дрожит, сидя, и руки над фонарём греет… И что за натура! Несколько раз её тиф захватывал. Придёт отдохнуть — голова начинает кружиться, болеть, ноги не держат… Вот-вот сляжет — нет! Позвали к больным — всё как рукой снимет… опять бодрая, неутомимая…
Оказалось — как-то несколько умирающих от гангрены вместе в одну землянку снесли… Воздух стоял там такой, что доктора только из-за дверей, отворачивая нос в сторону, спрашивали больных. Смерть в каждом атоме здесь гнездилась. Так бы, без помощи и ласки, умерли несчастные, если б не случилось тут сестры Васильевой.
Она их напутствовала, облегчала последние минуты…
Один так и умер, не выпуская её руки… Так закостенел… Едва освободили потом этого ангела Божьего…
— Сила в сердце… — говорила она. — Необразованна я, с благородными не умею, а солдаты понимать меня хорошо понимают… Лучше не надо… Я счастлива…