Какие-то лучи от этой неразгаданной, всепокрывающей Любви пронизали мир, человечество, коснулись всей сложности человеческого существа, – коснулись и той области, в которой человек жил до тех пор почти бессознательной и слишком человеческой жизнью. И тут родилось новое чувство, стремительное, как полет, неутолимое, как жажда Бога. Пусть оно еще слабо и редко, – по оно родилось, оно – теперь есть. После Христа есть то, чего до Него не было. Взглянем назад, в древность: Афродита, Церера… Развернем «Песнь песней»: солнце, чувство Бога-творящего, шум деревьев и потока, теплота крови и тела только желающего и рождающего, земля – одна земля! И безличность, ибо человек – есть его род, он и его потомство – как бы едино. Возможно ли представить себе, что до Христа или помимо Христа мог где-нибудь родиться огонь, озаривший душу Данте, Микэль-Анжело? Возможна ли была эта новая настроенность человека в любви личной, искра, которая зажигается то там, то здесь в последние века? И «бесполезно отворачиваться, не смотреть тут в сторону Христа – все равно Он будет около. От еще слишком романтических средних веков, через Возрождение – до наших дней, до нашего Владимира Соловьева, певшего о „Деве Радужных Ворот“, понимавшего или чуявшего грядущее влюбленности, – искры бегут, бегут, – и все разгорается. Влюбленного оскорбляет мысль о „браке“; но он не гонит плоть, видя ее свято; и уже мысль о поцелуе – его бы не оскорбила. Поцелуй, эта печать близости и равенства двух „я“, – принадлежит влюбленности; желание, страсть от жадности украли у нее поцелуй, – давно, когда она еще спала, – и приспособили его для себя, изменив, окрасив в свой цвет. Он ведь им в сущности совсем не нужен. У животных его и нет, они честно выполняют закон – творить. И замечательно, что в Азию, к язычникам, он был уже в этом извращенном виде занесен, не в очень давние времена, – „христианами“. Поцелуй – это первое звено в цепи явлений телесной близости, рожденное влюбленностью; первый шаг ее жизненного пути. Но благодаря тому, что страсть его украла, изменив – сделала всем доступным, – нам теперь и о поцелуе так же страшно и трудно говорить, страшно употреблять „слово“, как слово „влюбленность“. Один из наших маленьких поэтов („дух дышит, где хочет“; и то, что полет ощущение „не того“ в поле» – доступно не только избранным, – не доказывает ли его общечеловечность?), один из неизбранников, наш Надсон, – тоже тоскует о влюбленности, чуя что-то, в своем: «Только утро любви хорошо, хороши только первые, беглые встречи… Перекрестных намеков и взглядов игра…» Но он уже испугался, спутался на первом шаге и говорит дальше: «Поцелуй – это шаг к охлаждению… С поцелуем роняет венок чистота…» О, да, конечно, – если это он, поцелуй желания, украденная, запыленная, исковерканная драгоценность…
Обернемся – и опять тут, около – какие-то непонятные сближения слов, касание к многогранной Тайне: прочтите всю Библию – часто ли встретите поцелуи, братские, отеческие, нежные, страшные? А там, дальше Закона Ветхого: – «Ты целования не дал Мне, а она не перестает лобызать Мне ноги…» «Приветствуйте друг друга целованием святым», – не устают твердить ученики, – главное, Иоанн. И был ли когда-нибудь, есть ли где-нибудь – праздник поцелуев?
Неужели это лишь печать «равенства и братства»? Родные братья редко и незаметно целуются. Но вернемся опять к нашему частному вопросу, возьмем создание великого поэта, образ такой чистоты влюбленности, которому почти нет равного, хотя влюбленности еще беспомощной, потому что слишком ранней. Взглянем на «рыцаря бедного» с его широкими, белыми крыльями.
Его сознанию
Кровью? Чистый ли это дух, духовность?
в нем и чистота монаха…
Только она! Одна, и она именно! Чувство личного.
Правда, поэт прибавляет:
но что знает поэт о том, чей образ творит? И где высота духа переходит в безумие? И даже если бы… «Бедный рыцарь» был один, только один, и ничего не знал об огненной волне, его охватившей: это было – еще «непостижное уму».
Не знаем и мы – до конца – что это. Но мы уже знаем больше рыцаря. Знаем, что перед нами – чувство пола, и не имеющее ничего общего с разнообразными видами желания, влекущего за собой которое-нибудь из существующих телесных соединений. Ни брак – о, еще бы! ни содом (бедный рыцарь! Да простит мне его тень!) и не аскетизм, не духовность, – недаром же он кровью начертал на щите таинственное Имя.
Вот первый намек на те проявления пола, которые должны входить в «христианскую настроенность», как говорит Розанов (он иногда утверждает, и справедливо, что брачное проявление пола в христианскую настроенность не входит. Как и никакое другое из реально известных, прибавим мы). Вот точка отправления неизбежных исканий и стремлений человечества в область пола. «Пол должен быть преображен, – говорит Мережковский. – При помощи Христа загадка разъяснится, тайна должна быть найдена и область неясного и нерешенного стать ясной и решенной».
Тайна должна быть найдена… До сих пор я, соглашаясь с Мережковским, только дополнял и пояснял его слова о повой христианской влюбленности. Отсюда начинаются мои возражения.
«Какие новые формы проявления и удовлетворения пола могут быть найдены?» – ответят и Розанов, да и люди, не сходящиеся с Розановым, – все. «Не духовные формы брачного соединения известны и стары, или, вернее, вечны, а духовное отношение к полу – отрицание его. Нельзя же создать новые явления. Влюбленность – ничем не кончается. Для того чтобы эта новая тайна нового брака была найдена – нужно физическое преобразование тела. Как разъяснится эта загадка? Чего искать?»
Эти вопросы совершенно правильны, когда они предлагаются после категоричного и краткого заявления: «Тайна должна быть найдена, загадка разъяснится». Но по существу дела они неуместны и падают сами собой, потому что тайна окончательного преображения пола не может и не должна быть найдена, не должна раскрыться (сделаться не тайной), загадка пола не должна стать ясной и окончательно решенной.
Так же, как мир, Бог, правда, жизнь – никогда нами не могут быть познаны, но лишь все более и более познаваемы, так не узнаем мы и этой тайны. Знание есть конец, смерть, или порог безвременья, иной жизни; познавание – жизнь мира, движение во времени. Христос – «путь, истина и жизнь» – но сначала путь, и весь путь до конца – а затем уже «истина и жизнь». Если мы поняли, что вопрос пола – такой же великий и мировой, как ряд других, которые вечно разрешаются и никогда не разрешены – почему он один должен быть решен раз навсегда? Искания правды, счастья, справедливости, Бога, – влекут людей вперед, и люди не устают искать, хотя правда только все более и более раскрывается, счастье только познается, Бог – только приближается. Так и небо – куда нам хочется полететь с нашей горы, – для нас – бесконечность. Нельзя долететь, дойти до конца пути (жизни) и при этом остаться на пути – в жизни же. Удовлетворение нашей жажды, достигнутая, какая бы то ни было, цель – лишает смысла искание, останавливает нас – нашу жизнь, нашу кровь, наше сердце. Они для этого мира созданы ищущими, познающими, во времени для времени; у познавшего, у нашедшего будет иная жизнь, иное, новое сердце. Мы здесь – только стремимся, мчимся к концу, или к «туда». И так созданы, что не умеем остановиться, даже если б хотели.
Путь, лишь путь… Но в пути есть «дальше» и «ближе», и если путь вверх – то есть «ниже» и «выше». Говоря о пути и конце его, об искании и цели – о недостижимости познания и все большем и большем познавании, – я говорю о каждом отдельном человеке и его пределе и о всем человечестве и конце мира. Это ведь все равно. «Истина» не будет познана здесь ни отдельным человеком, ни человечеством. Но как она все расширяется для каждого ищущего, так соответственно растет и для человечества. Сын Человеческий не сказал нам «знайте», но – «верьте». «Ибо вкусив с древа познания – смертью умрете». Нам неведомы времена и сроки, неведома долгота пути, мера того, что мы можем «вместить», познавая, приближаясь, подходя, находя. Но мы верим, что многое можем расширить, преобразить, высветлить – лишь бы путь был верен, соответствовал нашей стремительной человеческой природе, и непременно всей, в целом – и духу, и плоти. Такой, единственно соответственный, путь – дан. «Я есмь Путь…» За Ним «истина и жизнь».
Если вопрос пола – мировой вопрос, если в поле есть истинное и тайное (а это мы познали через влюбленность), – тайна будет вечно раскрываться, до конца оставаясь тайной. «Нельзя создавать новых явлений»… – но мы ничего не создаем, создает Отец, Который «и доныне делает». А если и мы здесь думаем, хотим, надеемся, должны что-нибудь делать – то не сами, не одни, а только с Сыном, только вместе с Ним, ибо помним слова: «Без Меня не можете делать ничего». Влюбленность – создалась, через Него же, как нечто повое, духовно телесное – на наших глазах; из нее родился поцелуй, таинственный знак ее телесной близости, ее соединения двух – без потери «я»; мы не знаем, что еще встретим на пути, пока не встретим. Но загадка должна раскрываться, и внешне и внутренно, в явлениях и в познавании их, звенья цепи должны нанизываться одно к другому… Лишь последнее – за рубежом.
И это ничего не меняет. Пока Розанов будет уходить назад, в землю, в глубину ее черных, темных недр, – волна человечества покатится вперед. И люди будут загораться влюбленностью, порываться лететь, падать временно от усталости на землю, подниматься выше – снова, может быть, падать в одно из готовых, временно и мало утоляющих решений, в брак, – и будут передавать детям и внукам, новым людям, еще более обостренное желание крыльев, вместе со всем, что они познали на пути до своего послед-пего срыва. И дети будут продолжать путь. Чего не успеем увидеть мы – увидят те, последние, которым дано будет видеть Конец. «И они не умрут, но все изменятся в одно мгновенье ока».
Пойдем же, если не для себя – то для будущих людей, и в этой части нашей человеческой природы одним, верным путем. «Куда Я иду – вы знаете, и путь знаете…» Через Него, через Его вечное познавание и вечное к Нему приближение, жизненное, молитвенное, любовное, действенное, – и всегда и непременно совместное, – нам будет вечно открываться, все яснее и озареннее, тайна о мире, тайна о Любви и Правде – и тайна о Влюбленности.
О пошлости*
Часто путая понятия, представления, слова, – сближают несблизимых: Достоевского и Чехова. Думают, что они любят одно, – и более или менее одинаковой любовью, – жизнь в ее мелочах, все в жизни, как оно есть; да еще притом подобные критики называют эти великие мелочи (ну, конечно, великие!) – «пошлостью». Право, можно подорвать нашу веру в то, что их нужно любить. Ведь «пошлость» – не проявление жизни, а проявление не жизни. Пошлость (установим понятие этого слова, не отнимая у него его коренного отрицательного значения, отталкивающего живых), пошлость – это неподвижность, косность, мертвая точка, антибытие, в самом сердце бытия, остановка полета мира, сущность которого и есть полет. Пошлость есть нарушение первого условия бытия – движения. И мы не только не можем и не должны любить ее, но самое приближение к ней нас страшит; «оттуда» веет тяжелым холодом, как из погреба.
Достоевский знал это; любя «жизнь» во всех ее движущихся, преображаемых проявлениях, мелких и крупных, любовью безмерной, – он «пошлость», косность, небытие, показывал нам со страхом и не скрывал этого страха. Правда, мы все несчастны, слепы и беспомощны; где вихрь переходит в мертвую точку? Что мы знаем? Если любить мир, то почему не все, что в мире?
Конечно, все, что в мире; дело в том, что «пошлость» – внемирна, это как бы черные дыры, провалы; попадешь – смертью умрешь. Попасть, провалиться – легко, все потому, что провалы эти тут же, рядом с твердой почвой бытия, а мы слепы, и наивны, и ничего не знаем. Нас предупреждает холодное дыханье «оттуда», но не все мы чутки. Достоевский чуял холод провалов мира, как никто. Он так и называл пошлость – чертом, т. е. противомирным началом в мире же, вечно стремящимся в мир, чтобы в самом его бороться с ним, с его движением вперед, с его жизнью. Карамазовский черт очень хочет войти в мир, «воплотиться в семипудовую купчиху», и так, чтобы уж «навсегда». Хочет прочности, неподвижности. Ему неуютно в пространстве, да и нелепым кажется болтаться там бесцельно, когда можно устроить посреди самого мира еще один провальчик, посреди жизни утвердить еще немного смерти. Неужели Достоевский с одним и тем же ощущением говорит о черте и его воплощении в «семипудовую» – и слова о брате о. Зосимы: «Жизнь – это рай, только надо, чтобы люди узнали, поняли, что они в раю»? Брат о. Зосимы любит, люди, чтобы любить, должны узнать, понять, что они в раю; Достоевский подходит близко-близко и к понятию и к любви; так близко к любви, что кажется, вот сейчас и Она, сейчас полетит; а черт – антилюбовь и антижизнь.
Может быть, надо заглянуть в провал, чтобы понять и полюбить. И Достоевский ближе других подходил к провалу. Но он, повторяю, не таил своего ужаса, он кричал о нем. Можно ли говорить о его любви к тому, что есть – само отрицание любви?
Не любить и малое и большое в жизни, и мелкое и крупное, и грязное и чистое – просто нельзя, потому что каждый из нас – тоже одно из проявлений жизни, мелкое или крупное, грязное или чистое. «Любить», может быть, слишком глубокое слово для нашего теперешнего сознания: ведь чтобы «полюбить» – надо раньше «понять», и еще раньше «захотеть понять». Пока не скажем «любить» – но «ощущать своим», необходимым для жизни, то есть для движения к любви, к «раю». Оно все, весь мир, – наш, свой, нужный, дорогой; это ощущение есть, это нечего проповедовать, странно говорить об этом. Нельзя и тяготеть ко всей картине мира, отрицая его мелочи; картина эта – мозаика, она составлена из отдельных разноцветных камешков, необходимых для ее целого. Но, стремясь к любви, все больше и больше понимая, живя, – и потому утверждая движение, – мы требуем все большего и большего совершенства узора, перемещений мелких частиц; мы изменяем, – должны изменять, – их расположение, ища и надеясь. Косность, пошлость сковала подвижные, мелкие камешки в одном давнишнем узоре, и он ненавистен человеку, понявшему, что узор этот – прошлое, тому, кто подвинулся дальше в понимании, ведущем к последней любви, к «раю». И узор жизни противен ему, и мелочи жизни, ее условия, отравлены для него. Он ненавидит их, как ее всю, ненавидит себя же, ибо он в ней, а она в нем, и… может быть, это святая ненависть: момент этой ненависти нужен, и от силы ее зависит все дальнейшее. Ведь человек, проклинающий жизнь теперь, – не жизнь проклинает, а лишь ее неестественную неподвижность, косность, черта-пошлость; борется не с жизнью, а с ее врагом во имя нее же. И сила ненависти должна оторвать вросшие цветные камешки, все те же, милые, наши; свободные, – они, волей нашего нового понимания, должны располагаться новыми, для нас желанными, узорами.
Черт говорит: «Должно быть, как есть». Мы говорим: «Должно быть, как должно быть». И только если мы так говорим – и может что-нибудь действительно быть. Потому что черт и тут обманывает нас, лживо воплощая в слова свои мысли; истинное же значение слов: «Все должно быть, как есть» – «все должно не быть, потому что ничего нет». Тот, кто достиг некоторого понимания и уже смотрит на жизнь не детски простыми глазами, уже внутренно ненавидит неподвижность ее узора, – напрасно будет пугаться этой своей ненависти и усиливаться вернуть первобытную ясную нежность к жизни; забыть раз понятое – нельзя; можно только, пятясь назад, попасть в черный чертовский провал; но, проваливаясь – будешь ощущать, что проваливаешься, и желанный «рай» будет самым определенным и реальным адом. Чего реальнее – с настоящими чертями, «духами небытия», скучными и вечно скучающими, скулящими от скуки, как неприятные щенята.