Мы и они - Гиппиус Зинаида Николаевна 11 стр.


Какие-то лучи от этой неразгаданной, всепокрывающей Любви пронизали мир, человечество, коснулись всей сложности человеческого существа, – коснулись и той области, в которой человек жил до тех пор почти бессознательной и слишком человеческой жизнью. И тут родилось новое чувство, стремительное, как полет, неутолимое, как жажда Бога. Пусть оно еще слабо и редко, – по оно родилось, оно – теперь есть. После Христа есть то, чего до Него не было. Взглянем назад, в древность: Афродита, Церера… Развернем «Песнь песней»: солнце, чувство Бога-творящего, шум деревьев и потока, теплота крови и тела только желающего и рождающего, земля – одна земля! И безличность, ибо человек – есть его род, он и его потомство – как бы едино. Возможно ли представить себе, что до Христа или помимо Христа мог где-нибудь родиться огонь, озаривший душу Данте, Микэль-Анжело? Возможна ли была эта новая настроенность человека в любви личной, искра, которая зажигается то там, то здесь в последние века? И «бесполезно отворачиваться, не смотреть тут в сторону Христа – все равно Он будет около. От еще слишком романтических средних веков, через Возрождение – до наших дней, до нашего Владимира Соловьева, певшего о „Деве Радужных Ворот“, понимавшего или чуявшего грядущее влюбленности, – искры бегут, бегут, – и все разгорается. Влюбленного оскорбляет мысль о „браке“; но он не гонит плоть, видя ее свято; и уже мысль о поцелуе – его бы не оскорбила. Поцелуй, эта печать близости и равенства двух „я“, – принадлежит влюбленности; желание, страсть от жадности украли у нее поцелуй, – давно, когда она еще спала, – и приспособили его для себя, изменив, окрасив в свой цвет. Он ведь им в сущности совсем не нужен. У животных его и нет, они честно выполняют закон – творить. И замечательно, что в Азию, к язычникам, он был уже в этом извращенном виде занесен, не в очень давние времена, – „христианами“. Поцелуй – это первое звено в цепи явлений телесной близости, рожденное влюбленностью; первый шаг ее жизненного пути. Но благодаря тому, что страсть его украла, изменив – сделала всем доступным, – нам теперь и о поцелуе так же страшно и трудно говорить, страшно употреблять „слово“, как слово „влюбленность“. Один из наших маленьких поэтов („дух дышит, где хочет“; и то, что полет ощущение „не того“ в поле» – доступно не только избранным, – не доказывает ли его общечеловечность?), один из неизбранников, наш Надсон, – тоже тоскует о влюбленности, чуя что-то, в своем: «Только утро любви хорошо, хороши только первые, беглые встречи… Перекрестных намеков и взглядов игра…» Но он уже испугался, спутался на первом шаге и говорит дальше: «Поцелуй – это шаг к охлаждению… С поцелуем роняет венок чистота…» О, да, конечно, – если это он, поцелуй желания, украденная, запыленная, исковерканная драгоценность…

Обернемся – и опять тут, около – какие-то непонятные сближения слов, касание к многогранной Тайне: прочтите всю Библию – часто ли встретите поцелуи, братские, отеческие, нежные, страшные? А там, дальше Закона Ветхого: – «Ты целования не дал Мне, а она не перестает лобызать Мне ноги…» «Приветствуйте друг друга целованием святым», – не устают твердить ученики, – главное, Иоанн. И был ли когда-нибудь, есть ли где-нибудь – праздник поцелуев?

Неужели это лишь печать «равенства и братства»? Родные братья редко и незаметно целуются. Но вернемся опять к нашему частному вопросу, возьмем создание великого поэта, образ такой чистоты влюбленности, которому почти нет равного, хотя влюбленности еще беспомощной, потому что слишком ранней. Взглянем на «рыцаря бедного» с его широкими, белыми крыльями.

Он имел одно виденье,
Непостижное уму…

Его сознанию

А. М. D. своею кровью
Начертал он на щите…

Кровью? Чистый ли это дух, духовность?

…Он на женщин не смотрел
И до гроба ни с одною
Молвить слова не хотел…–

в нем и чистота монаха…

Lumen coclil Sancta Rosal.

Только она! Одна, и она именно! Чувство личного.

Правда, поэт прибавляет:

Как безумец умер он, –

но что знает поэт о том, чей образ творит? И где высота духа переходит в безумие? И даже если бы… «Бедный рыцарь» был один, только один, и ничего не знал об огненной волне, его охватившей: это было – еще «непостижное уму».

Не знаем и мы – до конца – что это. Но мы уже знаем больше рыцаря. Знаем, что перед нами – чувство пола, и не имеющее ничего общего с разнообразными видами желания, влекущего за собой которое-нибудь из существующих телесных соединений. Ни брак – о, еще бы! ни содом (бедный рыцарь! Да простит мне его тень!) и не аскетизм, не духовность, – недаром же он кровью начертал на щите таинственное Имя.

Вот первый намек на те проявления пола, которые должны входить в «христианскую настроенность», как говорит Розанов (он иногда утверждает, и справедливо, что брачное проявление пола в христианскую настроенность не входит. Как и никакое другое из реально известных, прибавим мы). Вот точка отправления неизбежных исканий и стремлений человечества в область пола. «Пол должен быть преображен, – говорит Мережковский. – При помощи Христа загадка разъяснится, тайна должна быть найдена и область неясного и нерешенного стать ясной и решенной».

Тайна должна быть найдена… До сих пор я, соглашаясь с Мережковским, только дополнял и пояснял его слова о повой христианской влюбленности. Отсюда начинаются мои возражения.

«Какие новые формы проявления и удовлетворения пола могут быть найдены?» – ответят и Розанов, да и люди, не сходящиеся с Розановым, – все. «Не духовные формы брачного соединения известны и стары, или, вернее, вечны, а духовное отношение к полу – отрицание его. Нельзя же создать новые явления. Влюбленность – ничем не кончается. Для того чтобы эта новая тайна нового брака была найдена – нужно физическое преобразование тела. Как разъяснится эта загадка? Чего искать?»

Эти вопросы совершенно правильны, когда они предлагаются после категоричного и краткого заявления: «Тайна должна быть найдена, загадка разъяснится». Но по существу дела они неуместны и падают сами собой, потому что тайна окончательного преображения пола не может и не должна быть найдена, не должна раскрыться (сделаться не тайной), загадка пола не должна стать ясной и окончательно решенной.

Так же, как мир, Бог, правда, жизнь – никогда нами не могут быть познаны, но лишь все более и более познаваемы, так не узнаем мы и этой тайны. Знание есть конец, смерть, или порог безвременья, иной жизни; познавание – жизнь мира, движение во времени. Христос – «путь, истина и жизнь» – но сначала путь, и весь путь до конца – а затем уже «истина и жизнь». Если мы поняли, что вопрос пола – такой же великий и мировой, как ряд других, которые вечно разрешаются и никогда не разрешены – почему он один должен быть решен раз навсегда? Искания правды, счастья, справедливости, Бога, – влекут людей вперед, и люди не устают искать, хотя правда только все более и более раскрывается, счастье только познается, Бог – только приближается. Так и небо – куда нам хочется полететь с нашей горы, – для нас – бесконечность. Нельзя долететь, дойти до конца пути (жизни) и при этом остаться на пути – в жизни же. Удовлетворение нашей жажды, достигнутая, какая бы то ни было, цель – лишает смысла искание, останавливает нас – нашу жизнь, нашу кровь, наше сердце. Они для этого мира созданы ищущими, познающими, во времени для времени; у познавшего, у нашедшего будет иная жизнь, иное, новое сердце. Мы здесь – только стремимся, мчимся к концу, или к «туда». И так созданы, что не умеем остановиться, даже если б хотели.

Путь, лишь путь… Но в пути есть «дальше» и «ближе», и если путь вверх – то есть «ниже» и «выше». Говоря о пути и конце его, об искании и цели – о недостижимости познания и все большем и большем познавании, – я говорю о каждом отдельном человеке и его пределе и о всем человечестве и конце мира. Это ведь все равно. «Истина» не будет познана здесь ни отдельным человеком, ни человечеством. Но как она все расширяется для каждого ищущего, так соответственно растет и для человечества. Сын Человеческий не сказал нам «знайте», но – «верьте». «Ибо вкусив с древа познания – смертью умрете». Нам неведомы времена и сроки, неведома долгота пути, мера того, что мы можем «вместить», познавая, приближаясь, подходя, находя. Но мы верим, что многое можем расширить, преобразить, высветлить – лишь бы путь был верен, соответствовал нашей стремительной человеческой природе, и непременно всей, в целом – и духу, и плоти. Такой, единственно соответственный, путь – дан. «Я есмь Путь…» За Ним «истина и жизнь».

Если вопрос пола – мировой вопрос, если в поле есть истинное и тайное (а это мы познали через влюбленность), – тайна будет вечно раскрываться, до конца оставаясь тайной. «Нельзя создавать новых явлений»… – но мы ничего не создаем, создает Отец, Который «и доныне делает». А если и мы здесь думаем, хотим, надеемся, должны что-нибудь делать – то не сами, не одни, а только с Сыном, только вместе с Ним, ибо помним слова: «Без Меня не можете делать ничего». Влюбленность – создалась, через Него же, как нечто повое, духовно телесное – на наших глазах; из нее родился поцелуй, таинственный знак ее телесной близости, ее соединения двух – без потери «я»; мы не знаем, что еще встретим на пути, пока не встретим. Но загадка должна раскрываться, и внешне и внутренно, в явлениях и в познавании их, звенья цепи должны нанизываться одно к другому… Лишь последнее – за рубежом.

И это ничего не меняет. Пока Розанов будет уходить назад, в землю, в глубину ее черных, темных недр, – волна человечества покатится вперед. И люди будут загораться влюбленностью, порываться лететь, падать временно от усталости на землю, подниматься выше – снова, может быть, падать в одно из готовых, временно и мало утоляющих решений, в брак, – и будут передавать детям и внукам, новым людям, еще более обостренное желание крыльев, вместе со всем, что они познали на пути до своего послед-пего срыва. И дети будут продолжать путь. Чего не успеем увидеть мы – увидят те, последние, которым дано будет видеть Конец. «И они не умрут, но все изменятся в одно мгновенье ока».

Пойдем же, если не для себя – то для будущих людей, и в этой части нашей человеческой природы одним, верным путем. «Куда Я иду – вы знаете, и путь знаете…» Через Него, через Его вечное познавание и вечное к Нему приближение, жизненное, молитвенное, любовное, действенное, – и всегда и непременно совместное, – нам будет вечно открываться, все яснее и озареннее, тайна о мире, тайна о Любви и Правде – и тайна о Влюбленности.

О пошлости*

Часто путая понятия, представления, слова, – сближают несблизимых: Достоевского и Чехова. Думают, что они любят одно, – и более или менее одинаковой любовью, – жизнь в ее мелочах, все в жизни, как оно есть; да еще притом подобные критики называют эти великие мелочи (ну, конечно, великие!) – «пошлостью». Право, можно подорвать нашу веру в то, что их нужно любить. Ведь «пошлость» – не проявление жизни, а проявление не жизни. Пошлость (установим понятие этого слова, не отнимая у него его коренного отрицательного значения, отталкивающего живых), пошлость – это неподвижность, косность, мертвая точка, антибытие, в самом сердце бытия, остановка полета мира, сущность которого и есть полет. Пошлость есть нарушение первого условия бытия – движения. И мы не только не можем и не должны любить ее, но самое приближение к ней нас страшит; «оттуда» веет тяжелым холодом, как из погреба.

Достоевский знал это; любя «жизнь» во всех ее движущихся, преображаемых проявлениях, мелких и крупных, любовью безмерной, – он «пошлость», косность, небытие, показывал нам со страхом и не скрывал этого страха. Правда, мы все несчастны, слепы и беспомощны; где вихрь переходит в мертвую точку? Что мы знаем? Если любить мир, то почему не все, что в мире?

Конечно, все, что в мире; дело в том, что «пошлость» – внемирна, это как бы черные дыры, провалы; попадешь – смертью умрешь. Попасть, провалиться – легко, все потому, что провалы эти тут же, рядом с твердой почвой бытия, а мы слепы, и наивны, и ничего не знаем. Нас предупреждает холодное дыханье «оттуда», но не все мы чутки. Достоевский чуял холод провалов мира, как никто. Он так и называл пошлость – чертом, т. е. противомирным началом в мире же, вечно стремящимся в мир, чтобы в самом его бороться с ним, с его движением вперед, с его жизнью. Карамазовский черт очень хочет войти в мир, «воплотиться в семипудовую купчиху», и так, чтобы уж «навсегда». Хочет прочности, неподвижности. Ему неуютно в пространстве, да и нелепым кажется болтаться там бесцельно, когда можно устроить посреди самого мира еще один провальчик, посреди жизни утвердить еще немного смерти. Неужели Достоевский с одним и тем же ощущением говорит о черте и его воплощении в «семипудовую» – и слова о брате о. Зосимы: «Жизнь – это рай, только надо, чтобы люди узнали, поняли, что они в раю»? Брат о. Зосимы любит, люди, чтобы любить, должны узнать, понять, что они в раю; Достоевский подходит близко-близко и к понятию и к любви; так близко к любви, что кажется, вот сейчас и Она, сейчас полетит; а черт – антилюбовь и антижизнь.

Может быть, надо заглянуть в провал, чтобы понять и полюбить. И Достоевский ближе других подходил к провалу. Но он, повторяю, не таил своего ужаса, он кричал о нем. Можно ли говорить о его любви к тому, что есть – само отрицание любви?

Не любить и малое и большое в жизни, и мелкое и крупное, и грязное и чистое – просто нельзя, потому что каждый из нас – тоже одно из проявлений жизни, мелкое или крупное, грязное или чистое. «Любить», может быть, слишком глубокое слово для нашего теперешнего сознания: ведь чтобы «полюбить» – надо раньше «понять», и еще раньше «захотеть понять». Пока не скажем «любить» – но «ощущать своим», необходимым для жизни, то есть для движения к любви, к «раю». Оно все, весь мир, – наш, свой, нужный, дорогой; это ощущение есть, это нечего проповедовать, странно говорить об этом. Нельзя и тяготеть ко всей картине мира, отрицая его мелочи; картина эта – мозаика, она составлена из отдельных разноцветных камешков, необходимых для ее целого. Но, стремясь к любви, все больше и больше понимая, живя, – и потому утверждая движение, – мы требуем все большего и большего совершенства узора, перемещений мелких частиц; мы изменяем, – должны изменять, – их расположение, ища и надеясь. Косность, пошлость сковала подвижные, мелкие камешки в одном давнишнем узоре, и он ненавистен человеку, понявшему, что узор этот – прошлое, тому, кто подвинулся дальше в понимании, ведущем к последней любви, к «раю». И узор жизни противен ему, и мелочи жизни, ее условия, отравлены для него. Он ненавидит их, как ее всю, ненавидит себя же, ибо он в ней, а она в нем, и… может быть, это святая ненависть: момент этой ненависти нужен, и от силы ее зависит все дальнейшее. Ведь человек, проклинающий жизнь теперь, – не жизнь проклинает, а лишь ее неестественную неподвижность, косность, черта-пошлость; борется не с жизнью, а с ее врагом во имя нее же. И сила ненависти должна оторвать вросшие цветные камешки, все те же, милые, наши; свободные, – они, волей нашего нового понимания, должны располагаться новыми, для нас желанными, узорами.

Черт говорит: «Должно быть, как есть». Мы говорим: «Должно быть, как должно быть». И только если мы так говорим – и может что-нибудь действительно быть. Потому что черт и тут обманывает нас, лживо воплощая в слова свои мысли; истинное же значение слов: «Все должно быть, как есть» – «все должно не быть, потому что ничего нет». Тот, кто достиг некоторого понимания и уже смотрит на жизнь не детски простыми глазами, уже внутренно ненавидит неподвижность ее узора, – напрасно будет пугаться этой своей ненависти и усиливаться вернуть первобытную ясную нежность к жизни; забыть раз понятое – нельзя; можно только, пятясь назад, попасть в черный чертовский провал; но, проваливаясь – будешь ощущать, что проваливаешься, и желанный «рай» будет самым определенным и реальным адом. Чего реальнее – с настоящими чертями, «духами небытия», скучными и вечно скучающими, скулящими от скуки, как неприятные щенята.

Назад Дальше