У меня все равно дыхалка сдохла, поэтому я перестал валять дурака. Снял кепарь и оглядел его раз, наверно, в девяностый.
— Утром в Нью-Йорке. За один зеленый. Нравится?
Стрэдлейтер кивнул.
— Четкая, — говорит. Но это он мне польстил, потому что сразу же и говорит: — Слышь. Так ты напишешь мне сочинение? Мне надо знать.
— Если будет время, напишу. Если не будет, не напишу, — говорю. Потом я подошел и снова сел на раковину рядом. — А с кем свиданка? — спрашиваю. — С Фиццжералд?
— Ох, нет! Я ж тебе говорил, у меня с этой свиньей все.
— Да ну? Так отдай ее мне, старина. Без балды. Она моего типа.
— Бери… Она для тебя слишком старая.
Тут вдруг — ни с того ни с сего, по-честному, ну только разве что на меня опять стих напал повалять дурака, — мне захотелось спрыгнуть с раковины и замесить этого Стрэдлейтера полунельсоном. Это борцовский захват такой, вдруг вы не знаете, хватаешь человека за шею и душишь до смерти, если охота. Так я и сделал. Я на него кинулся, как пантера.
— Кончай, Холден, язви тебя! — орет Стрэдлейтер. Ему дурака валять не хотелось. Он брился и всяко-разно. — Ты чего хочешь — чтоб я башку себе отчикал?
Но я его не отпустил. Зашибись у меня полунельсон получился.
— Освободись из тисков моего захвата, — говорю.
— Гос-споди боже мой. — Он отложил бритву и дернул вдруг руками вверх — как бы сломал мне хватку. Крепкий он парень. А я слабак. — Ладно, кончай эту бодягу, — говорит. И снова давай бриться. Он всегда бреется дважды, чтоб роскошно выглядеть. Этой своей захезанной бритвой.
— Так с кем у тебя свиданка, если не с Фицджералд? — спрашиваю. Я опять сел на раковину возле него. — С этой лапусей Филлис Смит?
— Нет. Должно было с ней, но мы все просрали. У меня теперь соседка девчонки Бада Toy… Эй. Чуть не забыл. Она тебя знает.
— Кто? — спрашиваю.
— С кем у меня свиданка.
— Во как? — говорю. — Как ее звать? — Я неслабо так заинтересовался.
— Счас вспомню… Э-э. Джин Гэллахер.
Ух, я чуть замертво на пол не шмякнулся, когда он это сказал.
— Джейн Гэллахер, — говорю. Я даже с раковины поднялся, когда он ее назвал. Чуть, нафиг, не сдох на месте. — Ну еще б я ее, нафиг, не знал. Да она, считай, под боком у меня жила позапрошлым летом. У нее еще такой здоровенный, нафиг, доберман-пинчер. Так мы с ней и познакомились. Ее собака все время приходила к нам во…
— Холден, ты мне свет загородил, язви тебя, — говорит Стрэдлейтер. — Вот тебе надо тут стоять?
Ух как меня разгоношило. Куда деваться.
— Где она? — спрашиваю. — Надо пойти с ней поздороваться или как-то. Где она? Во Флигеле?
— Ну.
— А как она про меня вспомнила? Она теперь в Б.М. ходит? Она говорила, что туда, наверно, пойдет. Но и в Шипли, говорила, тоже. Я думал, она в Шипли пошла. Как она про меня вспомнила? — Меня вполне себе разгоношило. По-честному.
— Да не знаю, язви тебя. Подвинься, а? Ты на моем полотенце, — говорит Стрэдлейтер. Я сидел на его дурацком полотенце.
— Джейн Гэллахер, — говорю. Никак не мог опомниться. — Святый милостивый боже.
А этот Стрэдлейтер давай себе «виталисом» волосы мазать. Моим «виталисом».
— Она танцует, — говорю. — Балет и всяко-разно. Раньше репетировала часа по два каждый день, прямо в самую жару всяко — разно. Боялась, что у нее от этого ноги паршивые будут — толстые и всяко-разно. А я с ней в шашки все время играл.
— Во что ты с ней все время играл?
— В шашки.
— Шашки, язви тебя!
— Ну. Она своими дамками ходить никак не хотела. Как делала — проходит в дамки, а потом этой дамкой не двигает. Оставляет в задней линии. И так вот всех по задней линии и выстраивала. И никогда ими не ходила. Ей просто нравилось, как они все смотрятся в задней линии.
Стрэдлейтер ничего не сказал. Такая хрень почти никого не интересует.
— Ее штруня в тот же клуб ходила, что и мы, — говорю. — Я там клюшки подносил время от времени, грошей заработать. И пару раз ее штруне подносил. Она где-то сто семьдесят набирала на девять лунок.
Стрэдлейтер меня почти не слушал. Все прилизывал свои роскошные локоны.
— Надо хоть пойти с ней поздороваться, — говорю.
— Ну сходи.
— И схожу, погоди вот.
Он снова начал пробор себе делать. Чтобы причесаться, у него где-то час уходит.
— Ее штрики развелись. Мамаша потом опять вышла за какого-то кирюху, — говорю я. — Задохлик такой, ноги волосатые. Я его помню. Все время шорты носил. Джейн говорила, он какой — то, нафиг, драматург или как-то, но я только видел, как он киряет все время да по радио ни одной, нафиг, детективной передачи не пропускает. И еще он по дому голый бегал. А там Джейн и всяко-разно.
— Да ну? — говорит Стрэдлейтер. Вот это его вставило. Про кирюху, который голый по дому бегает, а там Джейн. Стрэдлейтер — он очень озабоченный гад.
— Паршивое у нее было детство. Без балды.
А вот это его уже не заинтересовало. Ему б только помацать кого.
— Джейн Гэллахер. Бож-же. — Я не мог выкинуть ее из головы. По-честному не мог. — Надо сходить поздороваться с ней, по крайней мере.
— Ну а чего ж, нафиг, тогда не сходишь, а только трындишь? — говорит Стрэдлейтер.
Я подошел к окну, но там фиг чего увидишь, так оно все запотело от жары в тубзе.
— Я сейчас не в настроении, — говорю. Я в нем и не был. Для такого настроение нужно. — Я думал, она в Шипли пошла. Я бы зуб дал, что она пошла в Шипли. — Я немного походил по тубзу. Мне больше нечего было делать. — А ей футбол понравился?
— Ну да, наверно. Фиг знает.
— А она тебе говорила, что мы раньше все время в шашки играли, или как-то?
— Да не знаю я. Язви тебя, я ж с ней только познакомился, — говорит Стрэдлейтер. Он наконец дочесал свои, нафиг, роскошные локоны. И теперь убирал в несессер эти захезанные приблуды.
— Слышь. Ты ей привет передай, а?
— Лады, — говорит Стрэдлейтер, но я знал — ни шиша он, наверно, не передаст. Такие никогда приветы никому не передают.
Он вернулся в комнату, а я еще в тубзе немного поваландался, подумал об этой Джейн. Потом тоже двинул в комнату.
Стрэдлейтер как раз надевал галстук перед зеркалом, когда я зашел. Он половину жизни, нафиг, проводит перед зеркалом. Я сел в кресло и вроде как еще понаблюдал.
— Эй, — говорю потом. — Только не ляпни ей, что меня выперли, ладно?
— Лады.
Вот что в Стрэдлейтере хорошо. Ему, нафиг, не нужно всякую мелкую хреноту объяснять, как Экли. Главным образом, наверно, потому, что ему неинтересно. Вот почему, если по-честному. У Экли же все иначе. Экли — очень пронырливый гад.
Стрэдлейтер надел мой пидж в мелкую клетку.
— Ёксель-моксель, ты хоть постарайся его не растягивать, — говорю. Я его только пару раз надевал.
— Не буду. Где, нафиг, мои сиги?
— На столе. — Он никогда не помнит, куда, нафиг, все кладет. — Под кашне.
И он положил их в карман — ко мне в карман.
Я вдруг — для разнообразия — передвинул кепарь вперед козырьком. Мне вдруг ни с того ни с сего стало как-то дерганно. Я ж вообще дерганый.
— Слышь, а куда вы с ней на свиданку двигаете? — спрашиваю. — Ты уже прикинул?
— Фиг знает. В Нью-Йорк, если время будет. Она только до полдесятого отпросилась, язви ее.
Фигово он это сказал, поэтому я ему:
— Это она потому, что просто не знала, какой ты симпотный очаровашка, гад. А если б знала, отпросилась бы до полдесятого утра.
— Правильно, нафиг, — говорит Стрэдлейтер. Его так просто не допечь. Слишком самонадеянный. — Ладно, без шуток. Напиши мне сочинение, — говорит. Он уже и пальто надел, совсем к выходу намылился. — Сильно не напрягайся, просто чтоб наглядное было, как не знаю что. Лады?
Я ему не ответил. Не хотелось. Я только сказал:
— Спроси, она так же дамок на задней линии держит?
— Лады, — говорит Стрэдлейтер, но я знал — ни шиша он не спросит. — А ты не напрягайся. — И он с грохотом отвалил на фиг.
После его ухода я где-то с полчаса посидел. То есть просто сидел в кресле, ни фига не делал. Думал про Джейн, как у Стрэдлейтера с ней свиданка и всяко-разно. Так дергался, что чуть не спятил. Я уже говорил вам, какой Стрэдлейтер озабоченный гад.
Тут вдруг Экли снова в комнату врывается через эти, нафиг, шторки душевые, как обычно. Я в кои-то свои дурацкие веки по — честному рад был его видеть. Хоть отвлек меня от этой бодяги всей.
Он мотылялся по комнате где-то до ужина, трындел про всех в Пеней, кого он терпеть не может, да еще неслабый прыщ на подбородке выдавливал. Даже платок не достал. Думаю, у этого гада и платков-то не водится, если вам правду сказать. Я у него их по-любому ни разу не видел.
5
В субботу по вечерам в Пеней кормили одним и тем же. Как бы кипиш страшный, потому что давали бифштекс. На тыщу спорим, они так делали потому, что у многих парней штрики по воскресеньям в школу приезжают, и этот Тёрмер, наверно, прикинул: всякая штруня своего дорогушу станет допрашивать, что это он кушал вчера на ужин, и он ей скажет: «Бифштекс». Куда деваться. Видали б вы эти бифштексы. Такие сухие козявки, даже не разрежешь. По таким вечерам к бифштексам всегда давали комки пюре, а на десерт — «Румяную Бетти», которую никто не ел, кроме разве что малявок из начальной школы, которые ни шиша не смыслят, да каких-нибудь Экли, которые всё сожрут.
Хотя когда мы вышли из столовки, было вроде ничего. Снега нападало дюйма на три, и он еще сыпался, прямо как ненормальный. Красиво, как не знаю что, мы все стали кидаться снежками и вообще валять дурака. Детский сад, но всем зашибись.
У меня ни свиданки не было, ничего, поэтому мы с этим моим корефаном, Мэлом Броссаром, он еще в борцовской команде, решили прокатиться на автобусе в Эйджерстаун, зачикать по гамбургеру и, может, кинпо какое паршивое позырить. Ни ему, ни мне на жопе весь вечер сидеть не хотелось. Я спросил Мэла, не против ли он, если мы с собой прихватим Экли. Я чего спросил — Экли ж никогда и ничего по субботам не делает, только сидит весь вечер у себя и прыщи давит или чего-то. Мэл сказал, что не против, но от радости с ума не сойдет. Экли ему не очень в жилу. В общем, мы разошлись по комнатам собираться и всяко-разно, и пока я влатывался в галоши и прочие дела, покричал этому Экли, не хочет ли сходить в кино. Ему через шторки меня нормально слышно было, но сразу он все равно не ответил. Такие сразу никогда не отвечают. Потом наконец пришел — через эти самые, нафиг, шторки, встал на порожке душа и спросил, кто еще идет. Ей-богу, очутись он где-нибудь на необитаемом острове, и спаси вы его, он бы первым делом стал спрашивать, кто на веслах, и только потом сел бы в шлюпку. Я говорю:
— Мэл Броссар.
Он говорит:
— Вот гадство… Ладно, я сейчас. — Будто одолжение сделал.
Сейчас у него — это часов пять. Пока он там копался, я подошел к окну, открыл и голыми руками слепил снежок. Хорошо из такого снега лепить. Но кидать его я никуда не кинул. Хотя собрался было. В машину через дорогу. Но передумал. Путёвая такая машина, белая. Потом я хотел его кинуть в пожарный гидрант, но он тоже был вроде такой путёвый и белый. В конце концов, так я никуда и не кинул. Только закрыл окно и походил с этим снежком по комнате, а сам лепил его все туже. Потом, когда мы с Броссаром и Экли уже сели в автобус, я снежок этот все равно из рук не выпускал. А водитель открыл двери и заставил выбросить. Я ему говорю: ни в кого я этим снежком не заеду, — а он не поверил. Никогда никто не верит.
И Броссар, и Экли ту картину уже видали, поэтому мы просто взяли по паре гамбургеров и немного поиграли на пинболе, а потом вернулись на автобусе в Пеней. Не посмотрели кино — ну и фиг с ним. Там какая-то комедия с Кэри Грантом и всякая такая херня. Кроме того, с Броссаром и Экли я уже в кино ходил. Они оба ржут, как кони, даже когда не смешно. Мне с ними рядом противно даже сидеть.
В общагу мы вернулись всего где-то без четверти девять. Этот Броссар на бридже залипает, поэтому он стал искать по всей общаге, с кем бы сыграть. А Экли для разнообразия завис у меня в комнате. Только на ручку Стрэдлейтерова кресла садиться не стал, а разлегся у меня на кровати, прямо харей в подушку мне воткнулся и всяко-разно. И стал бубнить, монотонно так, и в прыщах своих ковыряться. Я тыщу раз ему намекал так и этак, но избавиться от него все равно не смог. Бубнит и бубнит про какую-то свою девку, которую прошлым летом вроде бы оприходовал. И до этого сто раз про нее рассказывал. Только всякий раз — по-другому. То он ей засаживает в «бьюике» своего двоюродного, то под променадом на набережной. Сплошная туфта, само собой. Он целочка такая, каких мало. Сомневаюсь, что он даже мацал кого-нибудь. В общем, пришлось мне расколоться и сказать ему, что мне надо сочинение Стрэдлейтеру писать, поэтому пусть он на фиг валит отсюда, чтоб я сосредоточился. Он в конце концов и свалил, но, как обычно, с отвалом своим не торопился. Когда он ушел, я влатался в пижаму и халат, надел этот свой кепарь и сел писать сочинение.
Вся фигня в том, что я не мог придумать ни комнаты, ни дома, ничего, чтоб наглядно описать так, как надо Стрэдлейтеру. Мне по-любому не очень в жилу описывать комнаты и дома. Поэтому я чего — я написал про бейсбольную перчатку моего братца Олли. Очень наглядный предмет. По-честному. У моего братца Олли была эта перчатка полевого игрока на правую руку. Он левша потому что. А наглядного в ней то, что на всех пальцах у нее и на кармане, и везде понаписаны стихи. Зелеными чернилами. Он их там понаписал, чтоб было чего почитать, когда стоит в поле, а битой никто не машет. Братец уже умер. У него была лейкемия, и он умер 18 июля 1946 года, когда мы жили в Мэне. Он бы вам понравился. На два года младше меня, но котелок раз в полета лучше варил. До ужаса варил просто. Его учителя все время записки штруне писали: мол, как им приятно, что у них в классе такой пацан учится. Причем без балды. По серьезу. Но тут дело не только в том, что он в семье был самый умный. Еще он был самый нормальный — по-всякому. Никогда ни на кого не злился. Считается, что рыжие легко выходят из себя, но Олли — никогда, а он был очень рыжий. Я вам скажу, какой. Уже в десять лет я начал играть в гольф. Помню, как-то летом, мне лет двенадцать было, я только прицелился и всяко-разно, как вдруг у меня верняк: я сейчас обернусь, а там Олли. Поворачиваюсь — точно, сидит на велике за оградой: там все поле огороженное, и он сидит, ярдов сто пятьдесят от меня, смотрит, как я первый удар сделаю. Вот какой он рыжий был. Но все равно — ох какой же он был путёвый. Иногда за ужином подумает о чем-нибудь — и так ржать начинает, что со стула чуть не падает. Мне всего тринадцать было, и меня собирались отдать мозгоправу и всяко-разно, потому что я в гараже все стекла перебил. Ну и отдали бы. По-честному. Когда он умер, я ночевал в гараже и кулаком перебил все, нафиг, стекла — а просто так. Я даже хотел побить стекла в том «универсале», который у нас тогда летом был, только руку себе уже сломал и вообще, потому и не смог. Дурь, конечно, это да, но я вообще не соображал, что делаю, а вы Олли не знали. Рука у меня до сих пор иногда побаливает, если дождь и всяко-разно, и кулак до конца не сжимается — в смысле, чтобы вмазать, — а так мне наплевать. В смысле, я ж все равно не буду хирургом там, или скрипачом, или еще как-то.
Ладно, в общем, про это я и написал Стрэдлейтеру сочинение. Про эту перчатку Олли. У меня она в чемодане нашлась, я ее вытащил и списал с нее стихи. Только надо было Олли имя поменять, а то доедут, что это мой братец, а не Стрэдлейтера. Не очень в жилу было его менять, но ничего другого наглядного я так и не придумал. А кроме того, писать про это было, с понтом, зашибись. Где — то около часа ушло, потому что печатать надо было на паршивой машинке Стрэдлейтера, а она у меня все время заедала. На своей я не печатал, потому что дал ее одному парню дальше по коридору.