Собрание сочинений - Сэлинджер Джером Дэвид 43 стр.


По пути через весь зал к столику выглядела она сногсшибательно — вполне вся такая qui vive, как и подобает на важных выходных в колледже. Когда она деловито, с улыбкой приблизилась, Лейн медленно поднялся, в левой руке — салфетка.

— Господи. Извини, — сказала Фрэнни. — Ты думал, я там умерла?

— Я не думал, что ты умерла, — ответил Лейн. Отодвинул ей стул. — Я не понял, что это было вообще. — Он вернулся на место. — У нас не так уж много времени, знаешь. — Он сел. — Ты как? У тебя глаза красноватые. — Вгляделся пристальнее. — Ты нормально или как?

Фрэнни закурила.

— Теперь — изумительно. Меня просто никогда в жизни так фантастически не болтало. Ты заказал?

— Тебя ждал, — ответил Лейн, пристально глядя на нее. — Что такое-то? Желудок?

— Нет. Да и нет. Не знаю, — сказала Фрэнни. Она глянула в меню, лежавшее у нее на тарелке, — не беря в руки, пробежала взглядом. — Мне только сэндвич с курицей. И, может, стакан молока… А ты себе заказывай, что хочешь. То есть, улиток там, восьминогов, всякое такое. Осьминогов. Мне есть не очень хочется.

Лейн посмотрел на нее, затем выдул на тарелку тонкую, чрезмерно выразительную струйку дыма.

— Не выходные, а прямо настоящая цаца, — сказал он. — Сэндвич с курицей, елки-палки.

Фрэнни рассердилась.

— Я не голодна, Лейн, — извини. Господи. Ну, пожалуйста. Ты заказывай, что хочешь, чего ты, а я поем, пока ты ешь. Не могу же я аппетит в себе разыграть лишь потому, что тебе так хочется.

— Ладно, ладно. — Лейн вытянул шею и подманил официанта. С ходу заказал сэндвич с курицей и стакан молока для Фрэнни и улиток, лягушачьи лапки и салат — себе. Когда официант отошел, Лейн глянул на часы и сказал:

— Нам, между прочим, надо быть в Тенбридже в час пятнадцать — час тридцать. Не позже. Я сказал Уолли, что мы, наверно, заедем выпить, а потом, может, все вместе двинем на стадион в его машине. Не против? Тебе же нравится Уолли.

— Я даже не знаю, кто это.

— Ты встречалась с ним раз двадцать, елки-палки. Уолли Кэмбл. Боже мой. Если ты с ним раз встретилась, то уж познакомилась…

— А. Помню… Слушай, только не надо меня ненавидеть, если я сразу не могу кого-то вспомнить. Особенно когда этот кто — то похож на всех остальных и говорит, одевается и ведет себя, как все остальные. — Фрэнни подавила в себе голос. Звучал он капризно и сварливо, и на нее накатила волна неприязни к себе, от которой — вполне буквально — лоб ее сразу вспотел снова. Но вопреки ее воле голос снова обрел силу. — Я не хочу сказать, что он кошмарный, ничего такого. Просто уже четыре года подряд, где бы я ни оказалась, везде вижу Уолли Кэмблов. Я знаю, когда они будут чаровать, знаю, когда они начнут как-нибудь очень гадко сплетничать про девушку из твоей общаги, знаю, когда они спросят, что я делала летом, знаю, когда они выдвинут стул, оседлают его и давай хвастаться эдак ужасно, ужасно спокойно — или же бахвалиться знакомствами эдак ужасно спокойно, как бы между прочим. Это неписаный закон: людям в определенной общественной или финансовой вилке можно хлестаться знакомствами, сколько пожелают, если только ляпнуть какую-нибудь кошмарную мерзость, едва произнесут имя, — что человек ублюдок, или нимфоман, или все время трескает наркоту, или еще какой ужас. — Она снова умолкла. Минуту посидела тихо, вертя в пальцах пепельницу и тщательно избегая смотреть в лицо Лейну — Прости, — сказала она. — Дело не только в Уолли Кэмбле. Я придралась к нему, потому что ты о нем заговорил. И он похож на человека, который лето провел в какой-нибудь Италии.

— Прошлым летом, чтоб ты знала, он был во Франции, — сообщил Лейн. — Я понимаю, — быстро добавил он, — но ты же очень не…

— Хорошо, — устало произнесла Фрэнни. — Во Франции. — Вытащила из пачки на столе сигарету. — Дело не только в Уолли. Господи боже мой, да это может быть девушка. То есть, будь он девушкой — например, из моей общаги, — он бы все лето писал декорации в каком-нибудь захудалом театре. Или ездил на велосипеде по Уэльсу. Или снимал квартиру в Нью-Йорке и работал бы в журнале, в рекламной фирме. Таковы, то есть, все. Всё, что все делают, — оно такое, я не знаю, не то, чтобы неправильное, или даже гадкое, или даже обязательно глупое. А просто такое крошечное и бессмысленное, и — огорчительное. А хуже всего, что если уйдешь в богему или кинешься еще в какие-нибудь безумства — впишешься так же, как и прочие, только по-своему. — Она смолкла. Качнула головой — лицо совсем белое — и кратко дотронулась рукой до лба: вроде бы не столько проверить, есть ли испарина, сколько убедиться — будто она сама себе родитель, — что нет жара. — Мне так странно, — сказала она. — По-моему, я схожу с ума. А может, уже сошла.

Лейн смотрел на нее с непритворной заботой — скорее заботой, нежели любопытством.

— Ты вся жуть какая бледная. Очень бледная, а? — произнес он.

Фрэнни покачала головой.

— Все в порядке со мной. Сейчас все будет хорошо. — Она подняла взгляд, когда официант подошел с их заказом. — Ой, а улитки у тебя такие красивые. — Она только поднесла к губам сигарету, но та уже погасла. — Куда ты спички дел? — спросила она.

Лейн поднес ей огонь, когда официант снова отошел.

— Ты слишком много куришь, — сказал он. Взял вилочку, лежавшую у его тарелки, но перед тем, как пустить ее в ход, снова посмотрел на Фрэнни. — Ты меня тревожишь. Я серьезно. Чего за чертовщина с тобой происходит последние пару недель?

Фрэнни глянула на него, затем одновременно пожала плечами и покачала головой.

— Ничего. Абсолютно ничего, — сказала она. — Ешь. Ешь своих улиток. Они отрава, когда остынут.

— Ты ешь.

Фрэнни кивнула и перевела взгляд на куриный сэндвич. Слабо накатила тошнота, и Фрэнни тут же подняла голову и затянулась.

— Как спектакль? — спросил Лейн, приступив к улиткам.

— Не знаю. Я не играю. Бросила.

— Бросила? — Лейн поднял голову. — Мне казалось, ты без ума от этой роли. Что произошло? Ее кому-то отдали?

— Нет, не отдали. Только моя была. Мерзость. Ох, это мерзость.

— Ну а так что случилось? Ты же не вообще с кафедры ушла?

Фрэнни кивнула и отпила молока.

Лейн сначала прожевал и проглотил, затем поинтересовался:

— Но, господи боже, почему? Я думал, театр этот зверский — твоя страсть. Ты ж только о нем и говорила…

— Просто бросила и все, — сказала Фрэнни. — Мне стало неловко. Я вроде как стала таким мерзким маленьким себялюбцем. — Она подумала. — Не знаю. Вроде как вообще хотеть играть — такой дурной вкус. То есть — сплошное ячество. И я, когда играла, себя просто ненавидела после спектакля. Все эти я бегают кругом, такие ужасно великодушные, такие сердечные. Целуются со всеми, везде в гриме шастают, а потом стараются вести себя до ужаса естественно и дружелюбно, когда к тебе за кулисы приходят знакомые. Я просто ненавидела себя… А хуже всего, что мне обычно бывало стыдно играть в тех пьесах, где я играла. Особенно в летних театрах. — Она посмотрела на Лейна. — И роли у меня были хорошие, можешь на меня так не смотреть. Дело не в этом. Но мне было бы стыдно, если б, скажем, тот, кого я уважаю, — мои братья, например, — пришел и услышал, какие реплики я вынуждена говорить. Я обычно писала и просила не ходить на спектакли. — Она опять подумала. — Кроме Педжин в «Удалом молодце» прошлым летом. То есть это было бы очень славно, вот только болван, который Молодца играл, все удовольствие портил. Был весь из себя такой лиричный — господи, как же он был лиричен!

Лейн доел улиток. И теперь сидел с подчеркнуто непроницаемым лицом.

— У него были великолепные отзывы, — сказал он. — Ты же мне сама, если помнишь, рецензии присылала.

Фрэнни вздохнула.

— Хорошо. Ладно, Лейн.

— Нет, я в смысле, ты уже полчаса говоришь так, будто на всем белом свете здравый смысл — только у тебя, и только у тебя есть хоть какая-то способность критически судить. В смысле, ведь если даже лучшие критики сочли, что этот человек играл великолепно, может, он великолепно играл, а ты не права. Такое тебе в голову не приходило? Ты же, знаешь ли, пока не достигла зрелого мудрого…

— Для просто таланта он был великолепен. А если хочешь играть Молодца правильно, нужно быть гением. Нужно, и все — что тут поделаешь? — сказала Фрэнни. Она чуть изогнула спину и, чуть приоткрыв рот, положила ладонь на макушку. — У меня голова так смешно кружится. Не знаю, что со мной такое.

— А ты, значит, гений?

Фрэнни опустила руку.

— Ай, Лейн. Прошу тебя. Зачем ты так?

— Я никак не…

— Я знаю одно — я теряю рассудок, — сказала Фрэнни. — Меня просто тошнит от я, я, я. Своего «я» и всех остальных. Меня тошнит от всех, кто хочет чего-то достичь, сделать что-нибудь замечательное и прочее, быть интересным. Это отвратительно — точно, точно. Мне плевать, что другие говорят.

Лейн воздел брови и откинулся на спинку — дабы лучше подчеркнуть то, что скажет.

— Ты уверена, что просто не боишься состязаться? — спросил он с напускным спокойствием. — Я не очень в этом разбираюсь, но вот спорить готов, что хороший психоаналитик — в смысле, по-настоящему компетентный — вероятно, решил бы…

— Я не боюсь состязаться. Все в точности наоборот. Неужели непонятно? Я боюсь, что стану состязаться, — вот что страшно. Вот почему я бросила драму. И все это не становится правильным только потому, что я так кошмарно предрасположена принимать чужие ценности, и мне нравятся аплодисменты, и когда люди от меня в восторге. Вот чего мне стыдно. Вот от чего меня тошнит. Тошнит, что не хватает духу быть абсолютно никем. Тошнит от себя и всех остальных, которым хочется оставить какой-то всплеск. — Она помолчала, схватила стакан молока и поднесла к губам. — Я знала, — сказала она, ставя его обратно. — Вот еще новости. У меня зубы рехнулись. Они стучат. Позавчера чуть стакан не прокусила. Может, я сбрендила, ополоумела и сама не догадываюсь.

Вперед выступил официант — подать лягушачьи лапки и салат, и Фрэнни посмотрела на него снизу. Он, в свою очередь, посмотрел сверху на ее нетронутый куриный сэндвич. Спросил, не желает ли, быть может, леди поменять заказ. Фрэнни поблагодарила и ответила, что нет.

— Я просто очень медленная, — сказала она. Официант, человек немолодой, вроде бы задержал взгляд на ее бледном и влажном лбу, затем поклонился и отошел.

— Тебе не нужно на секундочку? — неожиданно спросил Лейн. Он протягивал ей сложенный белый платок. Голос его звучал сочувственно, по-доброму, хотя Лейн как-то извращенно пытался говорить как ни в чем не бывало.

— Зачем? Нужно?

— Ты потеешь. Не потеешь, а я в смысле, у тебя лоб немного в испарине.

— Правда? Какой кошмар! Извини… — Фрэнни подняла сумочку повыше, открыла и стала в ней рыться. — У меня где-то «клинекс» был.

— Возьми мой платок, бога ради. Ну какая разница?

— Нет — я люблю этот платок и не хочу его испаривать, — сказала Фрэнни. В сумочке у нее было тесно. Чтобы лучше видеть, Фрэнни принялась выгружать содержимое на скатерть, слева от ненадкусанного сэндвича. — Вот он, — сказала она. — Открыла пудреницу и торопливо, легко промокнула лоб «клинексом». — Господи. Я на призрака похожа. Как ты меня выносишь?

— Что за книжка? — спросил Лейн.

Фрэнни буквально подскочила. Окинула взглядом мешанину груза на скатерти.

— Какая книжка? — спросила она. — Эта, что ли? — Она взяла томик в матерчатой обложке и запихнула обратно в сумочку. — Я просто посмотреть с собой в поезде взяла.

— Так и давай посмотрим. Что это?

Фрэнни его будто и не услышала. Снова раскрыла пудреницу и посмотрела в зеркальце.

— Господи, — сказала она. После чего смахнула все — пудреницу, бумажник, счет из прачечной, зубную щетку, пузырек аспирина и позолоченную палочку для коктейлей — обратно в сумочку. — Не знаю, зачем я таскаю с собой эту палочку дурацкую, — сказала она. — На втором курсе мне ее на день рождения подарил один сусальный мальчик. Решил, что это такой прекрасный и одухотворенный подарок, наблюдал за мной, пока я разворачивала. Все время хочу выбросить, но просто не могу. Сойду с нею в могилу. — Она подумала. — Он ухмылялся и говорил, что мне будет фартить, если я ее всегда буду держать при себе.

Лейн принялся за лягушачьи лапки.

— Так а что за книжка-то была? Или это что, секрет какой — то зверский? — спросил он.

— Которая в сумке? — переспросила Фрэнни. Она смотрела, как Лейн разъединяет пару лапок. Затем вытащила сигарету из пачки на столе и сама прикурила. — Ох, я не знаю, — сказала она. — Ну, такая — называется «Путь странника». — Она мгновение посмотрела, как Лейн ест. — В библиотеке взяла. Про нее говорил этот, который ведет у нас в нынешнем семестре обзор религий. — Затянулась. — Она у меня уже много недель. Все забываю вернуть.

— Кто написал?

— Не знаю, — обронила Фрэнни. — Видимо, какой-то русский крестьянин. — Она все наблюдала, как Лейн ест лягушачьи лапки. — Имени своего он так и не говорит. Все время, пока рассказывает, не знаешь, как его зовут. Просто рассказывает, что крестьянин, что ему тридцать три года и у него усохла рука. И жена умерла. Дело происходит в девятнадцатом веке.

Лейн только что переключился с лягушачьих лапок на салат.

— Хорошая? — спросил он. — Про что?

— Не знаю. Чудная. То есть, в первую очередь, набожная. В каком-то смысле, наверное, можно сказать — ужасно фанатичная, но в другом смысле — и нет. То есть, все начинается, когда этот крестьянин, странник, хочет узнать, что это значит в Библии, когда там говорят, будто нужно непрестанно молиться. Ну, понимаешь. Не останавливаясь. В «Фессалоникийцах» или где-то. Поэтому он пускается пешком по всей России — искать того, кто его сможет научить, как непрестанно молиться. И что при этом нужно говорить. — Фрэнни, по всей видимости, очень интересовало, как Лейн расчленяет лягушачьи лапки. Пока она говорила, взгляд ее не отрывался от его тарелки. — И с собой он носит лишь котомку с хлебом и солью. А потом встречает человека, которого называет «старец» — какой-то ужасно умный набожный человек, — и этот старец рассказывает ему про книжку, которая называется «Добротолюбие». Которую, очевидно, написало несколько ужасно умных монахов, которые как бы распространяли такой взаправду необычайный способ молиться.

— Не дергайтесь, — сказал Лейн паре лягушачьих лапок.

— В общем, странник учится молиться, как велят эти очень мистические люди, — то есть, все молится и молится, пока до совершенства не доходит и все такое. А потом идет дальше по всей России, встречается со всякими абсолютно великолепными людьми и рассказывает им, как молиться этим невообразимым способом. То есть, вот это и есть вся книжка.

— Не хотелось бы упоминать, но от меня будет вонять чесноком, — сказал Лейн.

— Он в каком-то странствии встречает одну семейную пару, и вот их я люблю больше всех, про кого в жизни читала, — сказала Фрэнни. — Он идет по дороге где-то в глуши, с котомкой за спиной, а эти двое малюток бегут за ним и кричат: «Нищенькой! Нищенькой! Постой!.. Пойдем к маменьке, она нищих любит». И вот он идет с малютками к ним домой, и из дома выходит такая по — честному прекрасная женщина, их мать, вся такая хлопотливая, и наперекор ему помогает снять с него старые грязные сапоги, и наливает ему чаю. Потом домой возвращается отец — он, очевидно, тоже любит нищих и странников, и все они садятся ужинать. И пока они ужинают, странник спрашивает, кто все эти женщины, которые тоже сидят за столом, и муж отвечает, что это служанки, но едят они всегда с ним и его женой, потому что все они — сестры во Христе. — Фрэнни вдруг чуточку выпрямилась на стуле — как-то застенчиво. — То есть мне очень понравилось, что страннику захотелось знать, кто все эти женщины. — Она посмотрела, как Лейн намазывает маслом кусок хлеба. — В общем, странник остается ночевать, и они с мужем сидят допоздна и разговаривают об этом способе непрестанно молиться. Странник ему рассказывает, как. А утром уходит, и у него начинаются новые приключения. Он встречает всяких людей — то есть, на самом деле, про это вся книжка — и всем рассказывает, как надо по-особому молиться.

Назад Дальше