Собрание сочинений - Сэлинджер Джером Дэвид 67 стр.


(Как записывать мне то, что я только что записал, и притом оставаться счастливым? Однако я счастлив. Нерадостное, невеселое до мозга кости, но мое вдохновение, похоже, ничем не проткнуть. Среди моих знакомых припоминается лишь один такой.) Вы не представляете, какие грандиозные рукопотирательные планы на заполнение этого пространства у меня тут были. Однако, похоже, строили их для того, чтобы они изящно смотрелись на дне моей мусорной корзины. Я намеревался прямо вот тут облегчить два последних полночных абзаца парой солнечных острот, пригнанной друг к другу парой, от которой хлопают себя по ляжкам, а мои собратья-рассказчики, как я воображаю, столь часто зеленеют от зависти или тошноты. Таково было мое намерение — прямо тут рассказать читателю, что когда или если молодые люди придут ко мне насчет жизни или смерти Симора, подобная аудиенция окажется вовсе невозможной из-за некоего моего личного причудливого недуга. Я планировал упомянуть — просто мимоходом, поскольку разрабатываться тема будет, я надеюсь, когда-нибудь еще неопределенно долго, — что мы с Симором детьми вместе провели почти семь лет, отвечая на вопросы в викторине сетевой радиостанции, а с тех пор, как формально сошли с эфира, я к людям, которые спрашивали у меня даже такую малость, как «который час», относился, почти совсем как Бетси Тротвуд к ослам. Далее я собирался поведать, что после примерно двенадцати лет учительства в колледже теперь, в 1959 году, я подвержен частым приступам, которые мои коллеги вполне лестно определяют, сдается мне, «болезнью Гласса» — на мирском языке, это патологический спазм поясничной и нижнебрюшной областей, который приводит к тому, что преподаватель вне службы сгибается пополам и торопливо перебегает через дорогу либо заползает под крупные предметы обстановки при виде приближающихся лиц до сорока лет. Но ни одна из этих острот мне здесь не поможет. В каждой содержится определенная доля извращенной правды, но ее и близко не хватит. Ибо до меня только что дошел ужасный факт, который невозможно сбросить со счетов: я жажду поговорить, хочу, чтобы меня расспрашивали, допрашивали об этом конкретном мертвеце. Я только что допер, что, помимо множества прочих — и, ей-богу, надеюсь, не таких постыдных — мотивов, я залип на банальном самодовольстве выжившего: он — единственная живая душа, которая близко знала покойного. О пусть же приходят — щеглы и дятлы, школяры, зеваки, дылды, недомерки и всезнайки! Пусть съезжаются автобусами, пусть спускаются на парашютах с «лейками» на шеях. Рассудок кипит от любезных приветственных речей. Одна рука уже тянется к коробке моющего средства, другая — к немытому чайному сервизу. Налитый кровью глаз репетирует уборку. Старый красный ковер вынести.

Сейчас будет деликатнейшее дельце. Чуть грубоватое, куда без этого, но деликатное, очень деликатное.

Учитывая, что дело это потом может и не всплыть ни в каком желаемом либо массивном объеме подробностей, думаю, читателю следует немедля узнать и, предпочтительно, задержать в голове до самого конца, что все дети в нашей семье произошли — происходят — из поразительно длинной и разнообразной двойной череды профессиональных эстрадников. По большей части, говоря — или бормоча — генетически, мы поем, танцуем и (а вы сомневались?) Смешно Шутим. Но мне кажется, как-то в особенности важно держать в уме — как держал Симор, даже в детстве, — что среди нас также имеется широкий ассортимент циркового люда, а также — около-циркового люда. Одним из моих Симора) прадедов, если приводить, по общему признанию, самый смачный пример, был довольно знаменитый польско-еврейский ярмарочный клоун по имени Зозо, у которого имелась склонность — до самого конца, как неизбежно понимаешь, — нырять с невообразимых высот в маленькие емкости с водой. Другой наш с Симором прадед, ирландец по фамилии Макмаэн (коего мою маму, к ее неувядающей чести, никогда не подмывало назвать «симпатягой») всегда работал сам по себе: раскладывал, бывало, на пару октав пустые бутылки из-под виски на лугу, а затем, когда заплатившие зрители придвигались поближе, танцевал, как нам рассказывали, на этих бутылках довольно музыкально. (Стало быть, вы наверняка поверите мне на слово, что, среди прочего, на нашем фамильном древе росли и те еще фрукты.) Сами наши родители, Лес и Бесси Гласс, выступали с довольно привычной, но (мы в это верим) просто замечательной песенно-танцевально-разговорной программой в варьете и мюзик-холлах и достигли, вероятно, строчки самых ведущих исполнителей на афишах в Австралии (где мы с Симором провели общей антрепризой пару лет самого раннего детства), но потом, к тому же, добились гораздо большего, а не просто мимолетной известности, в старых сетях «Пантажис» и «Орфеум» здесь, в Америке. Немало народу полагало, что они могли бы выступать в варьете несколько дольше. Однако у Бесси имелось собственное мнение. Она не только всегда располагала некоей способностью читать письмена на стенах: варьете по два представления в день в 1925 году уже почти сошло на нет, а Бесси и как мать, и как танцовщица питала сильнейшее предубеждение против четырех выступлений в день в больших, новых, вечно плодящихся дворцах для кино-сит-варьете, — но, что гораздо важнее, еще с детства в Дублине, когда ее сестра-двойняшка прямо за кулисами угасла от прогрессирующего недоедания, нашу родительницу неодолимо влекла к себе Уверенность в Будущем — в любой форме. Как бы то ни было, весной 1925 года, в конце так-себе-сезона в «Олби», в Бруклине, с пятерыми детьми, слегшими от краснухи в трех с половиной недостойных комнатенках старого отеля «Аламак» на Манхэттене, и пониманием того, что она снова беременна (ошибочным, как выяснилось; младшенькие в семье, Зуи и Фрэнни родились только в 1930-м и 1935-м соответственно), Бесси вдруг воззвала к ей-богу «влиятельному» своему поклоннику, и мой отец устроился на работу в такое место, которое он неизменно называл много-много лет без особого страха, что в доме кто-нибудь станет ему перечить, вспомогательной службой коммерческого радио, и таким образом затянувшиеся гастроли дуэта «Гэллахер и Гласс» официально завершились. Однако я вот что главным образом пытаюсь тут сделать: отыскать самый непреклонный способ высказать, что это причудливое рампово-цирковое наследство остается едва ли не самой вездесущей и неизбывно значительной реальностью в жизни всех семерых детей в нашей семье. Двое самых младших, как я уже упоминал, — фактически профессиональные актеры. Но тут жирную черту особо не подведешь. Старшая из двух моих сестер, на самый поверхностный взгляд, — крепко стоящая на земле пригородная жительница, мать троих детей, совладелица полного гаража на две машины, но в любой в высшей степени радостный миг пускается — едва ли не буквально — танцевать, себя не помня; я видел, к своему ужасу, как она исполнила очень пристойный степ (в духе Неда Уэйбёрна, из Пэта и Мэрион Руни) с моей племянницей пяти дней от роду на руках. Мой покойный младший брат Уолт, погибший сразу после войны в Японии от несчастного случая (о нем в этой серии сеансов, если мне суждено ее пережить, я планирую говорить как можно меньше), тоже танцевал — быть может, не так спонтанно, однако гораздо профессиональнее моей сестры Тяпы. Его двойняшка — наш брат Уэйкер, наш монах, наш заточенный картезианец — мальчиком втайне канонизировал У.К. Филдза, и по вдохновенному и буйному, однако довольно священному образу и подобию этого человека часами тренировался жонглировать сигарными коробками, среди прочего, пока не добился в сем деле поразительных результатов. (Семейный слух гласит, что и от мира-то его по-первости удалили — то есть, лишили сана светского духовника Астории, — дабы освободить от настоятельного искушения подносить священную облатку к устам своих прихожан, отступая от них на два-три шага и очень красивой пологой траекторией направляя ее броском через левое плечо.) Что же до меня — Симора я бы предпочел обрисовать последним, — то я вполне уверен: не стоит и говорить, что я тоже немного танцую. По заказу, само собой. Кроме того, можно упомянуть, что мне частенько кажется, будто за мною присматривает — пусть и как-то урывками — Прадедушка Зозо; сдается мне, он таинственным манером следит, чтобы я не наступил себе на невидимые мешковатые клоунские штанины, когда брожу по лесам или вхожу в класс, а кроме того, удостоверяется, что мой нос из папье-маше время от времени смотрит на восток, когда я сажусь за пишущую машинку.

Ну и, наконец, Симор наш тоже ведь жил и умер вполне под сенью «прошлого», которое ни капельки не отличалось от нашего. Я уже упоминал, что, хоть и убежден, будто стихи его были донельзя личными и он не мог бы проявить в них себя полнее, сквозь все до единого он проходит — даже когда на закорках у него сидит Муза Абсолютной Радости — так, что умудряется не просыпать ни крупицы подлинной своей биографии. Что, как я предполагаю, хоть, возможно, и не каждому по душе, но представляет собой высшее литературное варьете — традиционное первое отделение: человек жонглирует словами, эмоциями, и на подбородке у него золотой корнет, — а обычных вечерней трости, хромированного столика и фужера с водой нет вовсе. Но могу вам и еще кое-что сообщить — гораздо яснее и важнее, чем раньше. Я этого ждал. В Брисбене, в 1922 году, когда нам с Симором было пять и три, Лес и Бесси пару недель выступали в одной программе с Джо Джексоном — тем грозным Джо Джексоном, чей никелированный трюковый велосипед сиял ярче платины, слепя даже последние ряды в зале. Много лет спустя, едва началась Вторая мировая война и мы с Симором переехали в отдельную нью-йоркскую квартирку, наш отец — Лес, как он здесь будет называться отныне, — однажды вечером зашел к нам по пути домой с пинокля. Весь день ему явно выпадали скверные карты. Во всяком случае, вошел он с твердым намерением даже не снимать пальто. Сел. Похмурился на меблировку. Осмотрел мою руку на предмет никотиновых пятен на пальцах, затем спросил Симора, сколько тот выкуривает в день. Ему показалось, что в виски с содовой у него муха. В конце концов, когда беседа — на мой взгляд, по крайней мере, — уже катилась прямиком в преисподнюю, он вдруг встал и подошел к их с Бесси фотографии, которую мы только что прикнопили к стене. Добрую минуту или больше сурово глядел, затем обернулся — резко, чего никто в нашей семье не счел бы необычным, — и спросил Симора, помнит ли тот, как Джо Джексон катал его на руле своего велосипеда кругами по сцене, снова и снова. Симор, сидя в другом углу комнаты в старом плисовом кресле, с зажженной сигаретой, в синей рубашке, серых брюках, мокасинах со стоптанными задниками, с порезом от бритвы на щеке, которую мне было видно, ответил строго и незамедлительно — так, по-особому, он всегда отвечал на вопросы Леса, словно то вообще были Симоровы любимые вопросы. Он не уверен, ответил Симор, что вообще слез с чудесного велосипеда Джо Джексона. И ответ его, помимо невообразимой сентиментальной ценности лично для отца, в массе смыслов был правдой, правдой, правдой.

Между последним абзацем и вот этим прошло чуть больше двух с половиной месяцев — Миновало. Небольшая сводка, от необходимости публикации коей я слегка кривлюсь, поскольку читается она в точности так, будто я собирался вам сообщить, что при работе всегда сижу на стуле, в Сочинительские Часы выпиваю свыше тридцати чашек черного кофе, а в свободное время сооружаю себе всю мебель; короче говоря, получится тон литератора, который охотно излагает свои рабочие привычки, увлечения и человеческие слабости — из тех, кои можно печатать, — опрашивающему его бюрократу из Воскресного Книжного Раздела. Я не собираюсь, однако, пускаться здесь в такие интимные детали. (Тут я вообще-то особо строго слежу за собой. Мне кажется, сочинению этому никогда не грозила более непосредственная опасность — стать непринужденным, как нижнее белье.) Я объявил о большой задержке между абзацами, дабы известить читателя о том, что я едва поднялся, девять недель провалявшись в постели с ювенильной желтухой. (Видите, что я подразумеваю под нижним бельем? Так вышло, что это последнее мое прямое замечание — заимствование, едва ль не intacta, из фарса Мински. Партнер Придурка:

— Я девять недель провалялся в постели с ювенильной желтухой.

Главный Придурок:

— Повезло тебе, собака. А мне одни старухи достаются.

Если таково мое карантинное свидетельство, лучше уж поскорее найти, как срезать путь обратно в Долину Хвори.) Когда теперь я вам сообщу, что уже встал и брожу почти неделю, а щекам моим, иначе ланитам, полностью возвращен румянец, интересно, истолкует ли мою информацию читатель превратно — главным образом, я предвижу, в двух смыслах? Первое: сочтет ли ее мягким упреком ему за то, что он пренебрег затопленьем одра больного камелиями? (Сейчас все с облегчением поймут — безошибочно, — что Юмор у меня убывает с каждой секундой.) Второе: предпочтет ли он, читатель, думать на основании сей Истории Болезни, что личное мое счастие — о коем столь тщательно трубилось в начале этого сочинения, — возможно, было никаким и не счастием, а всего лишь желчностью? Эта вторая возможность меня крайне серьезно беспокоит. Совершенно точно, что я поистине был счастлив писать сей Вводный курс. По-своему, простертым манером, я был сверхъестественно счастлив и со своей жизнерадостной желтухой (сама аллитерация должна была меня прикончить). И я экстатически счастлив в сей момент, счастлив вам доложить. Это не отрицает (и вот теперь я, боюсь, подобрался к истинной причине: я сконструировал всю эту витрину для своей бедной старой печенки) — это не отрицает, повторяю, что заболевание мое породило во мне единственный кошмарный дефект. Драматические отступы я ненавижу всем сердцем, но, полагаю, новый абзац этому поводу придется все же посвятить.

В первый же вечер, вот только на прошедшей неделе, ощутив в себе довольно бодрости и наглости, чтобы вернуться к работе над сим Вводным курсом, я обнаружил, что утратил не только вдохновение, но и средства к тому, чтобы писать далее о Симоре. Он слишком вырос, пока меня не было. Это едва ли правдоподобно. Из покладистого гиганта, каким он был до моей болезни, он всего за девять коротких недель подрос до самого задушевного друга в моей жизни, единственного, кто никогда, никогда не помещался целиком на машинописную страницу — по крайней мере, у меня. Говоря прямо, я запаниковал — и паниковал пять вечеров подряд. Хотя, пожалуй, не следует выставлять все в более мрачном свете, чем на самом деле. Ибо в таком худе случайно присутствует крайне поразительная толика добра. Позвольте сообщить вам — не переводя дух, — что я сделал сегодня вечером и отчего мне кажется, будто завтра вечером я вернусь к работе упорнее, нахальнее и, вероятно, возмутительнее, чем прежде. Часа два назад я просто прочел старое личное письмо — вернее, очень длинный меморандум, оставленный у меня на тарелке перед завтраком однажды утром в 1940 году. Под половинкой грейпфрута, если еще точнее. Всего через минуту-другую я намерен поиметь невыразимое («наслаждение» — не то слово, кое мне потребно) — невыразимый Пробел воспроизведения здесь длинного меморандума дословно. (О жизнерадостная желтуха! Я никогда не ведал хвори — или скорби, сиречь бедствия, — что не раскрылась бы, цветку подобно либо хорошенькому меморандуму. От нас требуется лишь присмотреться получше. Симор, когда ему было одиннадцать, как-то сказал в эфире, что в Библии больше всего любит слово ЗРИ!) Однако прежде чем я перейду к главному экспонату, мне с головы до пят приличествует разобраться с несколькими второстепенными деталями. Может, больше не выпадет случая.

Похоже, это серьезный недогляд, но, по-моему, я не говорил, что в привычку у меня входило, бывало моим побужденьем, когда удобно, а часто — и когда нет, проверять мои новые рассказы на Симоре. Иначе — вслух ему их читать. Что я и делал molto agitato, с явно обозначенным Перерывом на Отдых для всех в конце. Это я к тому, что, когда голос мой замолкал, Симор всегда воздерживался от комментариев. Вместо этого пять или десять минут смотрел в потолок — на Чтениях он неизменно растягивался на полу, — затем вставал, (иногда) мягко притопывал ногой, которая у него онемела, и выходил из комнаты. Позднее — обычно в течение нескольких часов, но раз или два это затягивалось на несколько дней — он набрасывал на клочке бумаги или картонке от рубашки несколько замечаний и оставлял либо у меня на кровати, либо на моем месте за обеденным столом, либо (очень редко) отправлял их мне почтой США. Вот несколько его коротких критических отзывов. (Честно говоря, это разминка. Не вижу смысла от нее отрекаться, хотя, возможно, и стоило бы.)

Назад Дальше