Собрание сочинений - Сэлинджер Джером Дэвид 69 стр.


Но я вам скажу еще кое-что, а уж потом отправлюсь баиньки, и сдается мне, это в высшей степени уместно. И я был бы благодарен, если бы кто-нибудь сильно постарался не считать это категорической запоздалой мыслью. То есть я могу привести вам один вполне умопостижимый резон, почему мои сорок лет при написании сего суть чудовищное преимущество-недостаток. Симор умер в тридцать один. Доведение его даже до этого весьма не убеленного сединами возраста займет у меня много, много месяцев — так уж я устроен, — а то и лет. Ныне же вы увидите его почти исключительно ребенком и юным подростком (никогда, ей-богу надеюсь, не мальчуганом). Пока я с ним разбираюсь на этой странице, я тоже буду ребенком и юным подростком. Но всегда буду осознавать — и тем самым, хочется верить, осознавать, хоть и далеко не столь фанатично, будет читатель, — что всем этим вводным курсом распоряжается несколько пузатый и почти уже пожилой человек. На мой взгляд, мысль эта не более тосклива, чем большинство правд жизни и смерти, но и не менее. Пока вам придется поверить мне на слово, но должен сказать: так же, как мне известно что угодно, я знаю — окажись на моем месте Симор, на него бы так подействовало — так бы его вообще поразило — грубое его старшинство как рассказчика и официального заправилы, что он бы все это предприятие забросил. Я об этом, разумеется, больше ни слова не скажу, но рад, что тема всплыла. Это правда. Прошу вас, не просто увидьте ее — почувствуйте.

Я все-таки не иду баиньки. Кто-то здесь зарезал сон. Вот и умник.

Визгливый неприятный голос (у моих читателей таких нет): Вы же обещали рассказать, Как ваш брат Выглядел. Да на черта нам сдались этот ваш анализ и липкое барахло.

А вот мне сдались. Я хочу все это липкое барахло до капельки. Анализа можно бы, несомненно, и поменьше, но липкое барахло мне нужно до капельки. Если у меня и есть молитва, чтоб не сбиться, поможет мне только липкое барахло.

Мне кажется, я могу описать его лицо, его облик, его манеру держаться — все это — почти в любой миг его жизни (исключая годы за границей), и сходство там будет. Без эвфемизмов, пожалуйста. Совершенный образ. (Когда и где, если я решу продолжать, придется мне сообщить читателю о конкретных воспоминаниях, вообще о способности припоминать, что есть у некоторых моих родственников? У Симора, у Зуи, у меня. Не могу же я откладывать это вечно, но насколько уродливо будет смотреться это типографским шрифтом?) Невероятно поможет мне телеграмма от какой-нибудь доброй души, где точно изложат, какого Симора описывать. Если я призван просто описать Симора, любого Симора, картинка у меня получится вполне наглядная, но на ней он явится мне одновременно лет в восемь, восемнадцать и двадцать восемь — и густоволосый, и сильно полысевший, в красно-полосатых шортах летнего дачника и мятой бежевой форменной сорочке с лычками салаги-сержанта, будет сидеть в падмасане и на балконе «Р.К.О.» на 86-й. Грозит мне, я чувствую, вводная вот такой картинки, а мне такого не хочется. Во — первых, мне кажется, от нее будет не по себе Симору. Сурово, если твой Объект — к тому же твой cher maitre. Ему было б гораздо спокойнее, мне кажется, если бы после соответствующих консультаций со своими инстинктами я бы избрал для изображения его лица какой-нибудь литературный кубизм. Коли на то пошло, ему было бы совсем спокойно, напиши я оставшуюся часть исключительно без прописных букв — если мои инстинкты мне это подскажут. Я бы не возражал тут против какой-нибудь разновидности кубизма, но все мои инстинкты до последнего советуют крепко, по-мещански ему противиться. Все равно мне бы хотелось, чтобы утро оказалось мудренее. Спокойной ночи. Спокойной ночи, миссис Тыква. Спокойной ночи, К-Черту-Описание.

* * *

Поскольку мне трудновато говорить за себя, сегодня утром я решил — в классе (довольно-таки пялясь, боюсь, на невероятно узкие бриджи мисс Валдемар), — что поистине учтиво будет предоставить первое слово кому-нибудь из моих родителей, а с кого лучше начинать, как не с Матери-Прародительницы? Хотя риск ошеломляющ. В конечном итоге врать заставляют если не сантименты, то уж естественные отвратительные воспоминания — наверняка. Бесси, к примеру, среди немногого прочего главным считала в Симоре его рост. В уме у себя она видит его необычайно долговязым, эдаким техасцем, и, входя в комнаты, он вечно пригибается. Однако же в нем было пять футов и десять с половиной дюймов — по нынешним мультивитаминным стандартам это чуть выше среднего. Что его устраивало. К росту он вообще никакой любви не питал. Когда двойняшки вымахали за шесть футов, я некоторое время задавался вопросом, не примется ли он им слать почтовые карточки с соболезнованиями. Думаю, сегодня он бы жил да радовался, что Зуи — актер — вырос маленьким. Сам он, С., твердо верил, что у настоящих актеров центр тяжести должен располагаться низко.

Вот это замечание, «жил да радовался» — ошибка. Сейчас я не могу заставить его жить и не радоваться. Я был бы очень счастлив, если бы вместо меня тут посидел какой-нибудь писатель серьезного склада. Выбрав эту профессию, я в числе первых дал обет совать кляпы своим персонажам, чтобы на странице не Улыбались и не Ухмылялись. Жаклин ухмыльнулась. Ленивый здоровяк Брюс Браунинг сухо осклабился. Морщинистое лицо капитана Миттагессена осветила мальчишеская улыбка. Однако тут улыбки мне навязываются адски. Сначала разберемся с худшим: мне кажется, у него была очень, очень хорошая улыбка — для человека, чьи зубы можно было определить где-то между «так себе» и «плохими». О механике этой улыбки писать вроде бы нисколько не тягостно. Улыбка его часто перемещалась назад или вперед, когда вся остальная мимика в комнате либо замирала в пробке, либо двигалась не в ту сторону. Его распределитель был нестандартным даже для нашей семьи. Когда задували свечи на тортах в дни рождения самых маленьких, Симор бывал суров, не сказать — траурен. И напротив, порой положительно лучился, если кто-нибудь из детей показывал ему на плече ссадину, посаженную, когда этот кто-нибудь проплывал под плотом. С формальной точки зрения, у Симора вообще не было светской улыбки, однако, видимо, не будет ложью (ну разве что легчайшим преувеличением) сказать: не бывало такого, чтобы лицу его недоставало чего-то по сути правильного. Его улыбка от ссадины на плече, к примеру, часто бесила, если ссадина украшала твое плечо, но эта же улыбка и отвлекала, если важно было отвлечь. Суровость его на днях рождения, вечеринках-сюрпризах никому не отравляла удовольствия — ну, почти никогда, не больше, чем его, гостя, ухмыльчивость на Первых Причастиях или Бар-Мицвах. И вряд ли брат его, сие говорящий, пристрастен. Те, кто Симора совсем не знал, те, кто знал его очень поверхностно, те, для кого он был просто Юной Радиозвездой, нынешней или же бывшей, иногда бывали несколько обескуражены тем или иным выражением — либо отсутствием оного, — у него на лице, но это, мне кажется, длилось миг, не больше. И зачастую в таких случаях жертвы переживали нечто приятственно близкое к любопытству — и никогда, насколько мне помнится, не бывало никакого личного недовольства, никто не щетинился. С одной стороны — наверняка той, что попроще, — все его гримасы были искренни. Когда из мальчика он превратился в мужа (и вот тут, полагаю, брат уже пристрастен), мне кажется, у него осталось примерно последнее абсолютно беззащитное взрослое лицо во всем Нью — Йорке и его окрестностях. На лице у него происходило что-нибудь лицемерное, искусственное, лишь когда он сознательно веселил дома какого-нибудь кровного родственника. Но даже это случалось далеко не каждый день. В целом, я бы сказал, он отведывал Юмор с той воздержанностью, какая у нас в хозяйстве была заказана всем остальным. Что, следует подчеркнуть пожирнее, вовсе не означает, будто юмор в его меню не входил вообще, просто обычно Симор получал — или клал себе — кусочек поменьше прочих. Дежурной Семейной Шуткой неизменно выпадало быть ему, если в ту минуту дома не было отца, и Симор обычно отделывался добродушно. Вот довольно ловкий пример — мне кажется, об этом я и говорю: когда я читал ему вслух рассказы, он неизменно хотя бы единожды за рассказ прерывал меня посреди чьей-нибудь реплики в диалоге и спрашивал, известно ли мне, что у меня Хороший Слух на Ритмы и Каденции Разговорной Речи. И, спрашивая это, он с немалым удовольствием нацеплял очень мудрое лицо.

Дальше у меня Уши. Вообще-то их есть целое кино — поцарапанный ролик с моей сестрой Тяпой: ей почти одиннадцать, она выбегает из-за обеденного стола в каком-то бунтарском порыве, несется к себе в комнату, чтобы через минуту вернуться и нацепить пару колечек, вынутых из крепления ее тетради, Симору на уши. Результат ей очень понравился, и Симор не снимал колечки весь вечер. Вполне вероятно — пока из мочек не пошла кровь. Но кольца эти были не про него. Он, боюсь, не располагал ушами пирата — скорее, ушами старого каббалиста или старого Будды. С крайне длинными мясистыми мочками. Помню, отец Уэйкер, заехав сюда несколько лет назад в жарком черном костюме, спросил, когда я решал кроссворд «Таймс», не кажется ли мне, что уши С. - династии Тан. Я бы сам датировал их более ранним периодом.

Я иду баиньки. Может, сперва стаканчик на сон грядущий в Библиотеке с полковником Анструтером, затем — постель. Почему это меня так утомляет? Ладони потеют, в кишках урчит. Просто Цельного Человека дома нет.

Вот разве что глаза да, может быть (я сказал — может быть), нос, а так меня подмывает остальное лицо пропустить, и к черту Полноту Описания. Не вынесу, если меня станут обвинять, что я ничего не оставил воображению читателя.

* * *

В одном-двух удобных для описания смыслах глаза его напоминали мои, Леса и Тяпы — в том, что (а) глаза всей шайки можно довольно стыдливо описать как цвета слишком темного бычьего хвоста, либо Скорбно-Еврейско-Карие, и (б) мы все склонны к полукружьям под глазами, а в паре случаев — прямо-таки к мешкам. На этом, однако, все внутрисемейное сходство прекращается. Представляется отчасти негалантным по отношению к дамам сего ансамбля, однако мой голос за «лучшую» пару глаз в семье был бы отдан Симору и Зуи. И все же две эти пары до чрезвычайности различались, и цвет здесь большой роли не играл. Несколько лет назад я напечатал крайне Западающий в Память и Навязчивый, неприятно неоднозначный и совершенно безуспешный рассказ о юном «вундеркинде» на борту трансатлантического лайнера, и где-то в нем было подробное описание глаз мальчика. По счастливой случайности, экземпляр этого рассказа в данный момент имеется при мне — он с большим вкусом пришпилен к лацкану моего халата. Цитирую: «Глаза его, бледно-карие и вовсе не большие, отчасти косили — левый больше правого. Но косили не так, чтобы его уродовать, — на первый взгляд косоватость вообще не замечалась. О его косоглазии можно лишь упомянуть — да и то желающему, чтобы они смотрели прямее, были карее или шире расставлены, следовало бы сначала долго и всерьез подумать». (Наверное, лучше нам на секундочку прерваться, дабы перевести дух.) Факт тот, что (поистине, а никак не Хо-Хо-так-и-было-задумано) это вовсе не глаза Симора. У него глаза были темные, очень большие, вполне адекватно посаженные и, если угодно, до крайности не косые. Однако по меньшей мере два члена моей семьи поняли и заметили мне, что таким описанием я пытаюсь намекнуть на глаза Симора, и у них даже возникло чувство, будто мне это не слишком плохо удалось — как-то причудливо, но все же. В действительности же глаза его заволакивала некая сверхтончайшая пелена — вот-он-я, вот — меня-нет, — но штука в том, что это была вовсе никакая не пелена, и вот тут у меня начались неприятности. Другой, равно же затейливый писатель — Шопенгауэр — в какой-то своей потешной работе пытается описать похожую пару глаз и, с восторгом сообщаю вам, несет абсолютно сопоставимую околесицу.

Ладно. Нос. Твержу себе, что почти совсем не будет больно.

Зайди вы — в любое время между 1919-м и 1948 годами — в людную комнату, где присутствовали бы мы с Симором, вам представился бы, возможно, единственный — зато безошибочный — способ определить, что мы с ним братья. По носам и подбородкам. Подбородки я, разумеется, легко отмету через секунду, сказав, что у нас их толком и не было. А вот носы у нас подчеркнуто имелись и приближались к полной идентичности: два больших, мясистых, вислых, trompe-образных творения, отличавшихся от любого другого носа в семье, за исключением — чересчур уж ярким — носа старого доброго Прадедушки Зозо: взмывая воздушным шариком с древнего дагерротипа, он существенно тревожил меня в раннем детстве. (Подумать только: Симор, никогда в жизни не отпускавший никаких шуточек о, скажем так, анатомии, однажды немало удивил меня, спросив, не представляют ли наши носы — его, мой и Прадедушки Зозо — ту же спальную дилемму, коя связана бывает с определенными бородами, а именно, ложась спать, выкладываем ли мы носы на одеяло или запихиваем под него.) Но есть риск прозвучать по сему поводу слишком легкомысленно. Мне бы хотелось, чтобы меня поняли очень ясно — а если нужно, то и оскорбительно ясно: они решительно не были романтическими рубильниками Сирано. (По всем статьям тема, как мне кажется, опасная в нашем дивном новом психоаналитическом мире, где почти все знают, как нечто само собой разумеющееся, что было раньше — нос Сирано или его шуточки, и где в международных масштабах клинически шикают на всех большеносых ребят, бесспорно косноязычных.) Мне кажется, стоит упомянуть о единственном различии в общей шири, длине и очертаниях наших носов — у Симора в переносице, вынужден сообщить я, имелся весьма заметный изгиб вправо, этакая дополнительная кривобокость. Симор всегда подозревал, что из-за этого мой нос в сравнении — прямо-таки патрицианский. «Изгиб» приобретен был, когда кто-то из близкой родни довольно сонно отрабатывал замахи бейсбольной битой в прихожей нашей квартиры на Риверсайд-драйв. После этого происшествия нос у Симора так и не исправился.

Ура. С носом всё. Пойду баиньки.

* * *

Не осмеливаюсь оглянуться на то, что написал до сих пор: старый профессиональный страх с первым ударом полуночи превратиться в использованную ленту для пишмашинки «Ройал» сегодня вечером очень силен. Но у меня есть светлая мысль: я же не живой портрет Шейха Аравии тут представляю. Он, остается уповать, честен и точен. В то же время, пусть вследствие моего проклятого неумения и горячки никто не подвигнется к заключению, будто С. был по обычной утомительной терминологии Симпатичным Отнюдь-Не-Красавцем. (Это крайне сомнительный ярлык во всяком случае — он широко употребим в определенных женских кругах, реальных или же воображаемых, для оправдания их, быть может, чересчур выдающейся тяги к сладкоголосым демонам с изумительным воем либо, несколько менее категорично, неотесанным лебедям.) Даже если мне придется мысль эту вколачивать в головы — и я сознаю, что уже это делаю, — следует ясно дать понять, что мы, хоть и в слегка различной степени, были двумя навязчиво «невзрачными» детьми. Господи, до чего ж невзрачны мы были. И хоть, по-моему, я могу сказать, что внешность наша «значительно улучшилась» с годами, и лица у нас «округлились», должен объявить снова и снова: мальчиками, юношами, подростками мы, вне сомнений, заставляли огромное множество поистине чутких людей при первом взгляде на нас отчетливо страдать. Я говорю здесь, само собой, о взрослых, не о прочих детях. Маленькие дети, по большей части, страдать не особо расположены — в таком-то смысле. С другой стороны, большинство маленьких детей нынче не замечены и в особом благородстве. Зачастую на детских утренниках чья-нибудь довольно показушно свободомыслящая мамаша предлагала сыграть в «бутылочку» или «почту», и я с готовностью могу засвидетельствовать: все свое детство двое старших Глассов оставались матерыми получателями целых мешков неотправленных писем (высказано нелогично, однако, я считаю, удовлетворительно) — если, само собой, «почтальоном» не была одна девочка по имени Шалава Шарлотта, и без того слегка того. Беспокоило ли нас это? Мучились ли мы? Ну-ка хорошенько пораскинь мозгами, писатель. Мой очень неспешный, очень обдуманный ответ: Почти никогда. В моем случае в голову сразу приходят три причины. Во-первых, за исключением одного-двух шатких интервалов, я все детство неколебимо верил — в большой степени благодаря настойчивости Симора, но никак не только, — что я — парнишка отъявленно обаятельный и со всех сторон талантливый, а если кто так не считает, это — одновременно симптоматичный и на странный манер бессмысленный показатель его вкуса. Во-вторых (если вы это вытерпите, а я не понимаю, как вам это удастся), у меня к пяти годам уже имелось радужное твердое убеждение, что, когда вырасту, я стану превосходным писателем. И в-третьих, лишь с очень немногими отклонениями, причем ни одно из них не затрагивало глубин души, я всегда втайне был доволен и гордился любым своим физическим сходством с Симором. У самого же Симора, как обычно, все было иначе. Его поочередно то крайне заботил его смешной облик, то он плевать на него хотел. Переживая сильно, он переживал за других, и я сейчас соображаю, что особенно — за нашу сестру Тяпу. Симор по ней с ума сходил. Это мало что объясняет, поскольку с ума он сходил по всей нашей семье и большинству народонаселения вне ее. Но, как это случается у всех молоденьких девчонок, которых знал я, у Тяпы была такая фаза — восхитительно краткая, должен сказать, к ее чести, — когда она минимум дважды в день «умирала» из-за gaffes, faux pas взрослых вообще. На пике этого периода любимой учительницы истории, вошедшей в класс после обеденного перерыва со следами charlotte russe на щеке, хватило бы, чтоб Тяпа у себя за партой зачахла на корню и умерла. Вполне, однако, часто она возвращалась домой мертвой по несколько менее тривиальным причинам, и вот такие разы Симора беспокоили и волновали. Из-за нее его весьма наособицу тревожили те взрослые, что подходили к нам (к нему и ко мне) на вечеринках и так далее и говорили, какие мы с ним сегодня красавцы. Подобное случалось нередко, если и не дословно, и, похоже, Тяпа в таких случаях обычно оказывалась в пределах слышимости и определенно предвкушала кончину.

Назад Дальше