1612. «Вставайте, люди Русские!» - Измайлова Ирина Александровна 5 стр.


Он умолк, тяжело дыша, то поднимая на Гермогена испуганный, измученный взгляд, то снова и снова опуская глаза вниз.

Молчание висело в мутном, пронизанном пыльными солнечными лучами воздухе.

Наконец, Владыка заговорил:

– Я понял тебя. И почти все, о чем ты говорил, ведаю. Так чего же ты у меня просишь, боярин?

– Прошу твоей святой помощи! – воскликнул тот с отчаянием. – Вразуми воеводу Шейна! Никого он не послушает, кроме тебя! Ведь нет более у нас государя, не сегодня, так завтра в Москве будет польское войско. Не за что более биться, не за что стоять Смоленску и погибать всем нам. В городе жены наши, дети малые. Их тоже ждет голод, муки, смерть лютая! Если же ты напишешь грамоту для Шейна и благословишь его сдать город, то он поступит по твоему указу. Пожалей нас, грешных, святейший Владыка! Напиши воеводе. Он тебе подчинится.

Князь Пожарский вновь открыл было рот, чтобы заговорить, но тотчас смущенно осекся.

Гермоген смотрел на Рубахина со странным выражением – то ли участия, то ли сожаления. Потом покачал головой:

– Нет, боярин.

Рубахин и князь Дмитрий оба посмотрели на Патриарха вопросительно.

– Нет, – повторил Гермоген. – Не подчинится мне боярин Шейн, смоленский воевода. Он давно уже живет не по моему указу.

– Но… – боярин Роман пытался и не мог найти нужные слова, – но грамоты твои для него важнее любого слова.

– Да, они для него важны, – кивнул Владыка. – Но только покуда они согласуются с той Волей, которой он действительно повинуется. И если я, старый грешник, сейчас преступлю эту Волю, не станет ваш воевода меня слушаться. А что до того, чтоб спасти всех вас, открыв врагам ворота, так ведь и сам ты ведаешь, что все едино будет, только горше и позорнее станет гибель. Или веришь в милость Сигизмунда?

– Но баб-то и детей поляки не убьют!

– Не убьют. Рабами сделают. Женщин – своими наложницами. И так будет по всему Царству Московскому. Слыхал ли, как люди говорят? Мне сказывали, что во всех краях слышны такие слова: «Пока стоит град Смоленск в Вере Христовой, пока не сдается, есть и у нас надежда, что свободны будем. Сдастся Смоленск, значит, не быть больше и нам!». Это кому же не быть, а?! Руси не быть?! Русским не быть?! Ты в уме, а, боярин?

Рубахин давно уже снова опустил голову, не выдержав гневного блеска глубоких, пронзительных глаз старца.

Смутился под взором Гермогена даже Пожарский, которого, казалось бы, слова Патриарха не могли устыдить. Точно князь вдруг открыл и в себе тайный страх, страх оказаться бессильным, когда безумие охватывает всех, и ты вдруг видишь себя идущим в одиночку против обезумевшей толпы… Такое с ним бывало. В те дни, когда чуть не вся Москва кинулась присягать Гришке Отрепьеву, а ему в лицо кричали, что он убийцами царевича подкуплен… Вот дурачье-то! Как же подкуплен, какими убийцами, если по их мнению выходило, что царевич-то жив?! Но здесь было не то! Совсем не то. Князь чувствовал, что боярин Роман явился к Патриарху вовсе не от осажденного Смоленска, а всего вернее – от нескольких таких же, как и он, утративших мужество людей. А может… может, просто сам по себе решился? Но ведь если его пропустили через тайный лаз, то что-то он должен был сказать воеводе о том, куда и для чего уходит. Солгал? А как иначе?

Казалось, Гермоген прочитал мысли Пожарского.

– А что сказал ты, когда покидал Смоленск? – спросил он, и в голосе его вдруг послышалась насмешка. – И почему тебя ляхи пропустили? Ты ж не пеши шел, ты ж на коне ехал: вон, одежа-то вся чистая, даже сапоги не сильно запылились. Ну-ка сказывай, как выбрался? Только уж не лги, будь милостив!

Боярин побелел, как беленая стена патриаршей палаты, и снопом рухнул в ноги Владыке.

– Прости, святейший! Помилуй, не осуди…

– Ради Христа, прошу тебя: сказывай. Не то ведь обо многих худо думать заставляешь. У меня уж грешная мысль была: не много ли вас там таких, не снарядили ли тебя в путь такие же, как здесь, изменники, и не послом ли их ты сперва к ляхам отправился…

– Нет, нет, Владыка! Не так это! – на глаза Рубахину навернулись слезы, поползли по щекам, теряясь в густой бороде. – Сам я грешен, сам не выдержал, страху своему поддался. Вылазка у нас была – небольшой обоз польский решили перехватить, чтобы добыть немного продовольствия. Я прежде не бывал в таких вылазках, а тут вызвался сам, а так как многие в городе кто ранен, кто болен, а здоровые – все на стенах, в карауле, сотник меня и назначил. Я с собою холопа моего Семена взял, и когда мы подъезжали к обозу да ляхи в нас из луков стрелять начали, мы с Семеном за деревьями и скрылись. Ну, будто бы убили нас. Потом поскакали в объезд польских таборов, лесом проехали, а затем на Смоленскую дорогу выбрались. Кольчугу да зерцало я снял, в лесу спрятал, чтобы на разъезд не нарваться, польский ли, тушинский ли, мало ли, какие лихие люди могли встретиться… Думал сперва прочь куда-нибудь скрыться от срама своего… А после вдруг подумал: поеду сюда, в Москву. Может, здесь уже решилось все, может, и ты, святейший, благословишь, наконец, не лить крови понапрасну. Вот и дерзнул!

– Вот оно как! – ахнул князь Пожарский. – До такого и сам Иуда Искариот не додумался: сперва предать, а потом в герои выйти. Неужто ты надеялся привезти в Смоленск грамоту от Владыки? Да еще такую, какая именно тебе и надобна?

– А уж ляхи-то с какой радостью пропустили бы его обратно! – тихо произнес Гермоген. – Еще бы и наградили. Думал ли об этом, боярин?

– Нет! – выдохнул Рубахин. – О том мыслей не было. Хотел только как-то сам перед собой в трусости оправдаться. Виноват я, Владыка. Прикажи меня, как изменника, смерти предать!

Теперь на лице Патриарха появилось искреннее изумление.

– Как же я могу такое приказать?! Разве мне палачи повинуются? Разве я Богом поставлен, чтобы людей смерти предавать? Опомнись! Да и бояре меня ныне не послушают. Нет, боярин, меня не страшись. Если тебя Бог не устрашил, так что тебе сделает доживающий свой век немощный старец? Иди, иди восвояси, не искушай ни меня, грешного, ни князя Дмитрия. И не тужи, что не получил желанной грамоты – она ничего бы не изменила.

Боярин Роман задрожал всем телом и, шатаясь, поднялся. Его мотнуло вдруг куда-то в сторону, будто пьяного, он с трудом выровнялся и медленно, согнувшись, словно состарившись, пошел к дверям.

Князь Дмитрий провожал его взглядом, пытаясь понять, сравнивает ли себя с этим человеком. Спрашивает ли свою совесть, а не могло ли дрогнуть и его сердце, окажись он в погибающей крепости?

Вдруг Владыка резко встал с кресла, быстрым шагом догнал Рубахина и, взяв за локоть, остановил.

– Постой! Постой, боярин… Ради Христа, прости меня, грешного!

И он, зайдя вперед, рухнул на колени перед боярином Романом.

– Виноват я, виноват! Не смею я судить тебя и осуждать не смею! Слабость твоя передо мною, а я, сам слабый и грешный, стал было силой тешиться. Гордыне уступил. Прости!

Голова в белом куколе склонилась к самому полу, потом Гермоген поднял взор на окаменевшего перед ним Рубахина, и тот увидал, как по впалым щекам старца побежали светлые дорожки слез. Он просил прощения от всего сердца.

– Владыка! – голос боярина сорвался, он уже ничего больше не мог сказать. Лишь сумел нагнуться и подхватить Патриарха под руки, помогая подняться.

– Прощаешь ли? – медля вставать, спросил тот.

– Да мне ли… тебя?..

– Прощаешь ли? Снимаешь ли с меня грех?

– Не грешен ты!

– Все грешны, – Гермоген, наконец, уступив усилиям Рубахина и подхватившего его с другой стороны Пожарского, встал и тотчас поднял руку со сложенным двуперстием. – Прими же мое благословение. В бегстве своем с поля боя ты покаялся. Считай, я твою исповедь принял, хоть при том еще князь был, но так уж случилось. Отпускаю тебе этот грех – человек слаб. И отныне поступай, как сам решишь. Если нет у тебя сил быть там, в Смоленске, не возвращайся, ступай, куда вздумается. Если же поймешь, что место твое все же там, вернись. И передай воеводе Шейну, что я тебя благословил. И что молюсь за всех вас, все время молюсь. А теперь ступай. Устал я от этого Семиглавого змия…

Глава 7. Последние

Вскоре в Москву пришло известие, что новое боярское посольство, направленное семибоярщиной к стенам осажденного Смоленска, возвращается с позором.

Бояре должны были склонить упрямого воеводу наконец смириться и сдать крепость войску короля Сигизмунда, ибо боярский совет принял решение присягать всем миром королевичу Владиславу.

Однако Шейн даже не принял у себя послов, лишь выслушал их гонца и отправил с ним грамоту, в которой объявлял, что присягать королевичу, еще не принявшему Православной веры, считает позором, а сдавать крепость полякам, пришедшим в Московское Царство с войною, – позор еще больший.

«Если бы они хотели с нами мира и пришли помочь нам смуту одолеть, – писал воевода, – то и воевали бы с полками «тушинского вора», а наших сел и городов не грабили бы и не жгли. Союзники так не приходят, так приходят враги, давно нас поработить желавшие и злого для нас часа дождавшиеся. Пускай сперва уйдут восвояси из наших пределов, да еще дань заплатят за ограбленное, а после, если так хотят, заключают договор с Земским Собором, который, даст Бог, вскоре соберется, чтоб тот их послов выслушал и решил, можно ли звать на престол Московский польского королевича, после того, как тот и вправду станет православным. А до того они на нашей земле – враги лютые, и мы здесь будем обороняться, пока последний из нас в битве не падет!»

Всего досаднее боярским послам было то, что грамоту пришлось показать польским военачальникам, а затем и самому Сигизмунду. Тот не сумел скрыть бешенства и принялся браниться, дав возможность русским боярам уразуметь, что если язык польский и русский и разнятся очень сильно, то самую крепкую брань ляхи, судя по всему, заимствовали у ненавистной Московии – шипи не шипи, а смысл очень даже понятен!

Мстиславский, которому вернувшиеся из-под Смоленска послы рассказали о несостоявшихся переговорах и, в свою очередь, показали воеводину грамоту, потемнел и… стал ругаться примерно теми же словами. К этому времени армия гетмана Жолкевского уже заняла Москву, открывшую ворота завоевателям. Правда, сам гетман не рискнул в ней остаться, посадив командиром гарнизона все того же тощего золоченого Гонсевского. Его гусары и пехотинцы вели себя в захваченной столице, как и повсюду в Царстве Московском, еще более ополчив против себя теперь уже всех: чернь, стрельцов, купечество, дворян, членов потерявшей власть Боярской Думы. К тому же никто и не подумал исполнять обещание и идти войной на лагерь самозванца. Впрочем, самозванцу очень скоро пришел конец: он был уже не нужен полякам, и те решили от него избавиться – «царевича Дмитрия», так и сидевшего со своими полками в Калуге, однажды во время конной прогулки застрелил кто-то из его же охраны…

В Москве и вокруг нее, и по всей Руси зрело сопротивление, все это ясно чувствовали. Роковые события назревали и в столице, в ней стали загадочным образом собираться и селиться большим числом служилые люди, какие-то пришлые стрельцы, и все отлично понимали, что неспроста они здесь объявились. Перепуганный Гонсевский приказал не впускать в город вооруженных людей, а тех, у кого при въезде находили оружие, топить в Москве-реке, но порох, пищали, луки, топоры все равно везли и везли – за всеми невозможно было уследить.

Так что князю Федору Мстиславскому было теперь уже не до Смоленска.

А польский король все так же понимал, что не взяв этой крепости, он не будет чувствовать себя в Московии спокойно, и продолжал кровавую осаду, отнявшую у польского войска уже несколько тысяч воинов.

По всем подсчетам, к зиме в городе должно было закончиться продовольствие, значит, зимой можно было ожидать падения Смоленска. И снова его не последовало!

Осадные орудия уже во многих местах пробили бреши в стенах, однако повсюду высился земляной вал, а его было куда труднее разметать орудийными ядрами – которые зимою вновь кончились, и новые нужно было заказывать уже за счет жалования наемников. Те пригрозили бунтом и в конце концов получили свое из королевской казны…

Король ждал. Ему донесли о русском восстании в Москве и о том, что оно было жестоко подавлено, а русское ополчение уничтожено, но и польский гарнизон понес потери, а боевой дух его заметно упал.

Сигизмунд не мог заглянуть за высокие, все еще неприступные стены ненавистной крепости, но отлично понимал – вскоре она все равно должна пасть. Хотя бы тогда, когда погибнут последние из ее защитников. Но на сколько же могло хватить сил – без еды, без помощи, без надежды – у этих проклятых русских?!

Конец наступил лишь летом 1611 года. За зиму не менее тысячи осадных людей Смоленска унесла цинга. Другие умирали от ранее полученных ран, которым голод не давал по-настоящему зажить.

В один из первых дней июня воеводе Шейну донесли, что из всех стрельцов, даточных и посадских, считая дворян и боярских детей, держать в руках оружие могут немногим более двухсот человек. Оборонять шесть с половиной верст крепостных стен стало некому.

Воевода понимал, что осаждающие должны в конце концов заметить пустоту бойниц смоленских башен, понять, что на стенах уже не видно караульных.

– Не сегодня, так завтра будет штурм, – сказал он, собрав почти всех оставшихся на ногах «осадников» на площадке возле Коломенской башни, самой надежной и наименее всего пострадавшей от обстрелов твердыне крепости. – И на этот раз ляхи возьмут город, мы все это понимаем. Прежде чем рассказать, как я мыслю встретить «дорогих гостей» и чем напоследок угостить, прошу всех вас еще раз решить для себя: будете ли вы до конца со мною. Если кто-то решит, что сопротивляться – это одно, а наверняка погибать – другое, может сейчас же отсюда уйти и сдаться. Это – плен и унижение, но это – жизнь. Клянусь Богом, я не скажу ни единого худого слова тому, кто так сделает. Решайте.

Все две сотни человек, стеснившихся в нешироком пространстве площадки, слушали молча. Ответом на слова воеводы тоже было молчание.

– Я жду! – возвысил голос Шейн.

– Чего ждешь-то? – заговорил старый казак Прохор. – Что мы, два года здесь рядом с тобою бившись, теперь продадим тебя и град наш поганым ляхам? Того ждешь, воевода? Так не дождешься!

– Лучше расскажи про «угощение»! – воскликнул как всегда шустрый Никола Вихорь. – Любо смотреть, как у тебя оно вкусно выходит!

– Ладно, – воевода едва заметно перевел дыхание, и впервые за два этих года иным, кто стоял к нему вплотную, померещились слезы в его светлых, спокойных глазах. А раз так, то сперва тебя прошу, отец Мстислав…

Он поклонился старичку-священнику из Успенского собора, которого призвал на совещание, и тот в ответ молча поднялся с порохового бочонка, услужливо предложенного кем-то из стрельцов в качестве сидения.

– Скорее всего, поляки будут наступать завтра, – снова заговорил воевода. – И я попрошу вас с братией храма отслужить раннюю литургию. Мы все должны причаститься.

– Отслужим, сыне! – твердо, будто сотник, получивший приказ, ответил священник. – Никого Милость Божия не оставит. У нас народ, почитай, второй день подряд причащается. Хотя и народу-то осталось всего ничего… Но к Чаше все идут.

…Штурм начался именно тогда, когда и предполагал воевода: после полудня, едва солнце перестало светить в глаза польским пушкарям, они вновь осыпали ядрами стены и земляной вал. Им ответило несколько пушечных ударов, умело направленных в самую гущу изготовившегося к атаке войска.

После этого осадное орудие, которое польские пушкари подкатили едва ли не вплотную к стене, ударило по самому слабому месту смоленской обороны – воротам Авраамиевской башни. Там еще несколько дней назад рухнула часть кладки, уничтожив сразу четыре верхние бойницы, и теперь никто не встретил пушкарей стрелами и пулями. Ворота вылетели после третьего выстрела.

– Вперед! – скомандовал командир немецкого корпуса полковник Вейер, и наемники пошли клином, выставив пики, в то время как с пригорка их прикрывали огненным боем пищальники.

Назад Дальше