Уход в лес (ЛП) - Эрнст Юнгер 3 стр.


10

К характерным чертам нашего времени относится сочетание значительности сцен с незначительностью исполнителей. Это всего заметнее по нашим великим мужам; складывается впечатление, что речь идёт о типажах, которых в любом количестве можно встретить в женевских или венских кофейнях, в провинциальных офицерских столовых, или в каких-нибудь сомнительных караван-сараях. Там, где помимо голой силы воли встречается ещё сила духа, можно заключить, что перед нами уже устаревший материал, как, например, Клемансо, которого по поговорке можно назвать «крашенным в пряже».

Самое мерзкое в данном спектакле – это сочетание подобного ничтожества с чудовищной функциональной властью. Это мужи, перед которыми трепещут миллионы, от решений которых зависят миллионы. И всё же, нужно признать, что в их подборе дух времени улавливается безошибочно, достаточно взглянуть на них под одним из возможных аспектов – как на дельцов великого опустошения. Все эти экспроприации, девальвации, унификации, ликвидации, рационализации, социализации, электрификации, земельные консолидации, дистрибьюции и пульверизации не предполагают ни индивидуального склада, ни характера, поскольку и то, и другое вредит автоматизму. Поэтому там, где в цеховой иерархии требуется ещё власть, предусматривающая дополнительную оплату, неизбежно возвышаются ничтожества, обладающие сильной волей. Мы вернёмся к этой теме, вернее к её моральной стороне, в другом месте.

Однако, в той мере, в какой спектакль теряет в своём психологизме, он становится тем значительнее типологически. Человек оказывается включённым в отношения, которые он не способен охватить своим сознанием целиком и сразу, не говоря уже об их гештальте – взгляд, позволяющий понимать спектакль, приобретается только со временем. Только тогда господство и станет возможным. Сначала процесс должен быть понят, и лишь затем можно будет влиять на него.

Мы видим, как в катастрофах взрастают гештальты, и, продолжая свой рост, переживают их, тогда, как случайные имена предаются забвению. К подобным гештальтам относится, прежде всего, Рабочий, уверенно и непоколебимо грядущий к своим целям. Пламя заката лишь придало ему блеска. Ещё сияет он неведомым титаническим светом: нам не дано предвидеть, в каких княжеских дворцах, в каких космических столицах воздвигнет он себе свой трон. Мир облачён в его мундир и носит его оружие, и однажды, быть может, облачится и в его праздничные одежды. Поскольку он ещё только в начале своего пути, судить о том, чем всё завершится, преждевременно.

Вместе с Рабочим выступают и другие гештальты – даже и те, в которых болезнь возвышается над собой. К подобным гештальтам относится Неизвестный Солдат, безымянный, который именно благодаря этому качеству обитает не только в каждом крупном городе, но и в каждой деревне, в каждой семье. Места его битв, его временные цели и даже народы, которые он защищал, канули в неизвестность. Пожары остывают, и остаётся нечто другое, общечеловеческое, где не остаётся места для интересов и пристрастий, но есть место лишь для уважения и почитания.

Как так вышло, что этот гештальт столь отчётливо связан с воспоминаниями о Первой, а не о Второй Мировой войне? Ответ заключается в том, что теперь всё яснее проступают формы и цели Мировой гражданской войны. Вместе с этим всё солдатское уходит на второй план. Неизвестный Солдат остаётся героем, покорителем огненных миров, принявшим на себя великое бремя посреди механического истребления. К тому же он – подлинный потомок западноевропейского рыцарства.

Вторая Мировая война отличается от Первой не только тем, что национальные вопросы здесь открыто смешиваются с вопросами гражданской войны и подчиняются им, но и тем, что механический прогресс нарастает, в своих крайних пределах приближаясь к автоматизму. Это неизбежно приводит к усилению посягательств на номос и этос. С этим же связано появление тактики «котла», совершенно безвыходного окружения с подавляющим перевесом сил. Механизированная война превращается в войну на окружение, в битву при Каннах, лишённую античного величия. Эта болезнь разрастается способом, неизбежно исключающим всё героическое.

Как и все стратегические фигуры, «котёл» являет нам точный образ эпохи, стремящейся прояснить свои вопросы огнём. Безвыходное окружение человека давно уже подготовлено в первую очередь теориями, стремящимися к логичному и исчерпывающему объяснению мира, и идущими рука об руку с техническим прогрессом. Вначале противник попадает в рациональный, а вслед за тем и в социальный «котёл»; кольцо замыкается, и наступает час истребления. Нет безнадёжнее доли, чем оказаться в этом потоке, где даже право превратилось в оружие.

11

Подобные явления в человеческой истории присутствовали всегда, их можно отнести к тем мерзостям, без которых редко обходится свершение великих перемен. Тревогу вызывает то, что жестокость грозит стать элементом в устройстве новых структур власти, и то, что одиночка выдаётся ей безоружным.

Тому есть несколько причин, и прежде всего та, что рациональное мышление жестоко. Жестокость является частью плана. При этом особая роль отводится прекращению свободной конкуренции. Это приводит к удивительным последствиям. Конкуренция, о чём говорит нам сам термин, подобна гонке, в которой самые ловкие получают приз. Там где она устраняется, грозит укорениться своеобразное иждивенчество за счёт государства, в то время как внешняя конкуренция, гонка государств друг с другом, сохраняется. Освободившееся от конкуренции место занимает террор. Пожалуй, существуют и другие обстоятельства, порождающие его: здесь же кроется одна из причин, по которой он сохраняется. Отныне развиваемая при конкурентной гонке скорость должна внушать страх. В одном случае стандарт зависит от высокого давления, в другом – от вакуума. В одном случае темп задаёт победитель, в другом – тот, кто бежит хуже всех.

С этим же связано то, что государство во втором случае оказывается вынужденным постоянно держать часть населения в ужасающей хватке подчинения. Жизнь стала серой, и всё же она кажется сносной тому, кто видит перед собой тьму, абсолютную черноту. В этом, а вовсе не в области экономики, кроются опасности глобального планирования.

Выбор угнетаемых подобным образом слоёв остаётся произвольным; речь всегда идёт о меньшинствах, которые или выделяются по своей природе, или конструируются. Очевидно, что под угрозой оказываются все те, кто возвышается благодаря своему происхождению и таланту. Подобная обстановка распространяется и на обращение с побеждёнными на войне; от абстрактных упрёков во времена аншлюса дело дошло до голодомора в лагерях для военнопленных, принудительных работ, геноцида в захваченных странах и депортации оставшихся в живых.

Понятно, что человеку в подобном положении желаннее нести самое тяжкое бремя, чем быть причисленным к «другим». Кажется, что автоматизм играючи переламывает остатки свободной воли, и что угнетение становится непроницаемым и всеобъемлющим как стихия. Побег доступен лишь немногим счастливчикам, и приводит обычно к худшему. Казалось бы, сопротивление должно пробуждать к жизни сильнейших, даруя им долгожданный повод к насилию. Но вместо этого тешатся последней оставшейся надеждой на то, что процесс сам себя исчерпает, подобно вулкану, рассыпающему самого себя. Тем временем, у попавшего в окружение человека остаются только две заботы: исполнять должное и не отклоняться от нормы. Это происходит даже и в безопасных зонах, где люди также охвачены паникой перед лицом гибели.

И здесь неизбежно возникает вопрос, причём не только теоретический, но и для каждого сегодня – вопрос существования: остался ли ещё иной путь, по-прежнему торный? Есть ещё узкие проходы, горные тропы, открытые только тем, кто поднялся высоко. Перед нами новая концепция власти, в её самой сильной и беспримесной концентрации. Чтобы выстоять перед ней, нужна новая концепция свободы, которая не может иметь ничего общего с теми поблёкшими представлениями, что до сих пор были связаны с этим словом. Прежде всего, это касается тех, кто не только сумел остаться неостриженным, но и дальше хотят сохранять свою шерсть.

И в самом деле, известно, что в этих государствах с их столь могущественной полицией не все движение вымерло. В панцире новых Левиафанов существуют бреши, которые постоянно кем-то нащупываются: занятие, предполагающее не только осторожность, но и отвагу нового, до сих пор неизвестного рода. Оттого и напрашивается мысль, что тем самым элиты вступают в борьбу за новую свободу, требующую больших жертв и не могущую быть истолкованной любым способом её недостойным. Необходимо обратить взор на более суровые места и времена, чтобы найти что-либо подобное, например на гугенотов, или на испанскую герилью, как видел её Гойя в своих «Бедствиях войны». По сравнению с этим взятие Бастилии, которое и сегодня ещё подпитывает сознание индивидуальной свободы людей, кажется загородной воскресной прогулкой.

По сути, тиранию и свободу нельзя рассматривать по отдельности, даже если с точки зрения временности они и сменяют друг друга. Можно, конечно, сказать, что тирания упраздняет и отменяет свободу – но с другой стороны тирания становится возможной только там, где свобода стала ручной и низвела сама себя до пустого понятия.

Человек склонен полагаться на машины или уступать им, даже тогда, когда он должен черпать силы из собственных источников. Это объясняется нехваткой фантазии. Человек должен осознавать тот предел, за которым он не может себе позволить отдавать на откуп своё собственное суверенное решение. Пока всё в порядке, есть в кране вода и ток в розетке. Но если жизнь и собственность окажутся в опасности, телефон волшебным образом призовёт пожарных и полицию. Большой риск скрыт в том, что человек слишком уверенно на эту помощь полагается, и потому оказывается беспомощным, когда она не приходит. За любой комфорт нужно расплачиваться. Положение домашнего животного влечёт за собой положение убойного скота.

Катастрофы проверяют, в какой мере людские массы и народы сохранили свою подлинную основу. Уходят ли по-прежнему их корни прямо в почву – вот от чего зависит их здоровье и выживание по ту сторону цивилизации с её застрахованностью.

Это становится заметным в момент самой страшной опасности, когда машины не только изменяют человеку, но и бросают его в самом беспросветном окружении. И тогда он должен сам решить, признает ли он партию проигранной, или же будет продолжать её своими собственными, глубинными силами. В этом случае он решается на уход в Лес.

12

Мы упоминали о Рабочем и Неизвестном Солдате, как о двух великих гештальтах нашего времени. Под Ушедшим в Лес мы понимаем третий гештальт, проявляющийся всё отчётливее.

В Рабочем деятельное начало раскрывает себя в дерзновении новым способом освоить Вселенную, овладеть ею, достигнуть как близкого, так и далёкого, чего не видел ещё ни один глаз, покорить силы, которых никто ещё не освобождал. Неизвестный Солдат принадлежит к тёмной стороне деятельности, как идущий на жертву, несущий бремя в великих огненных пустынях, он призывается как добрый дух, объединяющий не только отдельные народы изнутри, но и разные народы между собой. Он – подлинный сын Земли.

Ушедшим в Лес мы называем того, кто в ходе великих перемен оказался одиноким и бесприютным, и, в конечном счёте, увидел себя преданным уничтожению. Такой могла бы стать участь многих, если даже не всех – но ещё одна возможность должна была представиться. Она заключается в том, что Ушедший в Лес решается оказать сопротивление, намереваясь вступить в борьбу, скорее всего, безнадёжную. Таким образом, Ушедший в Лес – это тот, кто сохранил изначальную связь со свободой, которая с точки зрения времени выражается в том, что он, сопротивляясь автоматизму, отказывается принимать его этическое следствие, то есть фатализм.

При подобном рассмотрении, нам раскрывается та роль, которую уход в Лес играет не только в мышлении, но и в реальности нашей эпохи. Любой человек сегодня находится в положении принуждения, и попытки устранить это принуждение подобны смелым экспериментам, от которых зависит самая великая участь, на которую только способен отважиться человек.

Надеяться на успех в подобном рискованном предприятии можно только при опоре на помощь трёх великих сил: искусства, философии и теологии – и тогда из безысходности будет проложен путь. Мы приступаем к последовательному рассмотрению этих трёх сил. Предпосылкой нашего рассмотрения станет тот факт, что тема попавшего в окружение одиночки всё более занимает своё место в искусстве. Естественно, что сильнее всего эта тенденция проявляет себя в изображении человека на сцене театра, в кинематографе, и, прежде всего, в романе. И в самом деле, мы наблюдаем, как меняется перспектива, в той мере как на смену описаний прогрессирующего или вырождающегося общества приходят описания конфликта одиночки с миром технологического коллективизма. По мере того, как автор проникает в подобные глубины, он сам становится Ушедшим в Лес, поскольку авторство суть одно из имён независимости.

Традиция подобных изображений восходит к Эдгару Аллану По. Всё экстраординарное в этом духе кроется в экономности средств. Мы слышим лейтмотив ещё до того, как поднимется занавес, и уже при первых тактах понимаем, что спектакль будет страшным. Скупые математические фигуры есть в то же время фигуры судьбы; на чём и основано их небывалое очарование. Мальстрём – это воронка, непреодолимо засасывающая в бездну, притягивающая пустота. Водяная пропасть даёт нам образ «котла», всё более плотного окружения, сжимающегося пространства, кишащего крысами. Маятник – это символ мёртвого, отмерянного времени. Это острый серп Кроноса, что раскачиваясь, угрожает связанному пленнику, но он же и освобождает его, если тот сумеет им воспользоваться.

А тем временем пустые географические карты заполнялись морями и странами. Прибывал исторический опыт. Всё более искусственные города, автоматизированные отношения, войны внешние и гражданские, механизированный ад, серые деспотии, тюрьмы и доскональный контроль – все эти вещи получали рождение, не оставляя человека ни днём, ни ночью. Мы видим его размышляющим о ходе событий и об их исходе, видим его смелым проектировщиком и мыслителем, видим его деятелем и укротителем машин, воином, пленником, партизаном – посреди его городов, которые то сгорают в пламени, то сияют праздничными огнями. Мы видим его презирающим ценности, холодным счетоводом, но также мы видим его в отчаянии, когда посреди лабиринтов взгляд его ищет звезды.

Этот процесс имеет два полюса – первый это целое, которое оформляется всё могущественнее и движется вперёд, преодолевая любое сопротивление. Это завершённый манёвр, имперская экспансия, совершенная уверенность. На другом полюсе мы видим одиночку, страдающего и беззащитного, в столь же совершенной неуверенности. Оба эти полюса взаимообусловлены, поскольку грандиозное развёртывание власти питается страхом, и принуждение эффективнее всего там, где чувствительность повышена.

Если в своих бесчисленных дерзновениях искусство займётся этим новым положением человека как своей подлинной темой, оно выйдет за рамки банальных описаний. Более того, речь идёт об экспериментах с наивысшей целью, состоящей в том, чтобы сочетать в новой гармонии мир и свободу. Когда эта цель проявится в произведениях искусства, накопившийся страх растает, как туман при первых лучах Солнца.

13

Страх принадлежит к числу симптомов нашего времени. Он стал тем более пугающим от того, что принадлежит эпохе большой индивидуальной свободы, когда даже нужда, как её, например, изображал Диккенс, стала почти неизвестной.

Как же дошло до подобной перемены? Если вам нужен конкретный день, то ничто не подходит лучше, чем день гибели «Титаника». Здесь ярче всего контраст света и тени: высокомерия прогресса и паники, повышенного комфорта и разрушения, автоматизма и катастрофы – проявившийся в транспортной аварии.

По сути, растущий автоматизм и страх тесно друг с другом связаны, как раз в той степени, в какой человек отказывается от способности принимать решения в пользу технического облегчения жизни. Это приносит ему разнообразные удобства. Но вместе с этим с необходимостью происходит и дальнейшая утрата свободы. Одиночка в обществе больше не подобен дереву в лесу, скорее он подобен пассажиру быстро передвигающегося транспорта, который может называться «Титаником», а может и Левиафаном. Пока погода хороша, а виды приятны, он едва ли замечает то состояние минимальной свободы, в котором он оказался. Наоборот, наступает оптимизм, ощущение силы, навеянное скоростью передвижения. Всё меняется, когда появляются огнедышащие острова и айсберги. И тогда техника не только превращается в нечто далёкое от комфорта, но и становится заметным недостаток свободы – если бы дело касалось победы над стихийными силами, одиночки бы сохранили свою силу, осуществляя свою абсолютную командную власть.

Назад Дальше