Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб") - Галкина Наталья Всеволодовна 8 стр.


Закуривая, он поднял на меня глаза.

— “И бездна нам обнажена, — прочла я, охрипнув внезапно, — с своими страхами и мглами, и нет преград меж ней и нами”.

Он не спросил, что я читаю. Но полыхнуло тьмою, бездна и впрямь обнажилась, всасывая и вопия, в намоленном, позабытом-позаброшенном святом месте. Я ждала: вот сейчас он обнимет меня, а я паду ему на грудь.

Чиркнуло по небу, затрепетало, засияло.

— Мать честная! — воскликнул Студенников. — Северное сияние! Вот чудо природы! Раза два в столетие на здешних широте с долготою умы смущает.

Я шла за ним, кладбище заканчивалось, Студенников остановился еще раз, снова закурил, спички гасли, те самые три спички, зажженные ночью одна за другой, и в их слабом детском свете я прочла на укутанном забвением и снегом черном могильном камне со сломанным навершием фамилию любимого с детства — самого любимого, может быть, — художника. Рядом с ним спала вечным сном его жена. Царевна Лебедь, певица Надежда Забела-Врубель. А мальчик, их крохотный сын с заячьей губой, умерший младенцем, смотрящий на полуравнодушных экскурсантов с врубелевского портрета? Его с ними не было.

Мы обходили заснеженное каре ограды, обелисков, дерев; некоторые обелиски напоминали верстовые столбы с солнечными часами. Через разлом в решетке мы вышли на улицу. Справа светились фонари Московского проспекта.

Румынки мои полны были снега, я потеряла рукавички, меня била дрожь.

— Бедная моя почтальонша, я тебя заморожу, подлец этакий, старый гуляка, ты заболеешь, не дай Бог. Пошли ко мне, обсушишься, потом я тебя на каком-нибудь заплутавшем пустопорожнем трейлере до дома доставлю, а сам пойду к невенчанной жене Толика, обнадежу ее, Наумов небось ее уже откачал.

— Московские ворота! Триумфальная арка! Ты читал “Триумфальную арку” Ремарка?

Конечно же, он не читал.

— А я помню проспект без Московских ворот. Их ведь снесли до войны, а в начале шестидесятых восстановили. Помнишь?

— Нет, не помню. Я приезжий.

Я не успела спросить, откуда он приехал, потому что, взявшись за руки, мы побежали к Московским воротам, чтобы пройти под триумфальной аркой, — противоходом, поскольку победоносные войска по Забалканскому проспекту, герои Шипки, входили в город с другой стороны.

— Только не говори, что ты куришь сигареты “Шипка”.

Ну, разумеется, покатившись со смеху, он достал из кармана своего темного элегантного осеннего пальтеца пачку “Шипки”.

— Знаешь, наш штигличанский педагог Катонин возглавлял группу архитекторов, создавших проект, согласно которому Московские ворота надлежало восстановить при входе в Парк Победы.

— Парк Победы стоит на месте захоронения сожженных в крематории блокадных покойников, то есть стоит на пепле и костях.

— Не может быть. Откуда ты знаешь?

— Мне Косоуров рассказывал. Триумфальная арка, ведущая на кладбище?

— Что за охота тебе в такой чудесный вечер мне такие ужасы рассказывать?! — сказала я с досадою.

Но пугающими показались мне в этот миг связки скульптурных трофеев, хвала и слава, и страшными — суровые лица гениев Московских ворот.

— Как они смотрят… как поверженные демоны…

В жилище Студенникова было уютно, тихо, он затопил не замеченный мною прежде притаившийся за маленькой ширмою камин, веселое пламя плясало по угольным брикетам, качались под потолком присмиревшие летуны, сушились мои ботинки, плескалось мое сердце, пересохшими губами глотала я пылающий чай. Я хотела бы остаться до утра, остаться в его жизни до конца дней своих, я хотела бы, чтобы он научил наших детей запускать бумажных змеев.

— Я хотела бы, — сказала я, — быть венгеркой и, может быть, погибнуть во время венгерских событий. Иногда как-то тесно в собственном образе. То есть в том, что собой представляешь. Хочется жить другой жизнью, не своей, быть не собой. Думаю, все это оттого, что я рыжая.

— Быть не собой? Как это?

— Я хотела бы быть певицей пошлых попсовых песен, натягивать на ляжки черные ажурные чулки в клеточку с блестками, крутить мозги поклонникам.

Он поднял брови, но не успел ответить.

В дверь позвонили.

Последующую сцену воспринимала я отрывками, дискретно, бессвязно. Так никогда и не восстановилось в памяти моей лицо женщины, влетевшей в комнату, набросившейся на меня — жены Студенникова; я помнила ее рост, одежду; кажется, цвет ее волос; но черты лица ускользали, то скула мелькнет, то рот, то глаз, точно передо мной был рассыпающийся женский портрет кисти позднего Пикассо.

С криком она вцепилась мне в волосы, потом влепила мне пощечину, потом вметелила в глаз и в скулу.

— Ах ты, стерва, поблядушка, тварь поганая, будешь знать, как по чужим мужьям шляться!

Меня в жизни до того никто пальцем не тронул, поначалу я опешила, лишилась дыхания.

— А ты, хрен собачий! — орала она, царапаясь. — Вот как ты тут работаешь, проституток трахаешь, девок водишь!

Обида, смешанная с яростью и болью, взяла верх над смятением моим, и я, совершенно неожиданно для себя самой, врезала ей в нос, подставила подножку, и покатились мы по полу, тузя друг друга почем зря. Поначалу растерявшийся Студенников, придя в себя, растащил нас, как кошек, скрутил ей руки за спину и бросил мне:

— Быстро одевайся и уходи.

— Ты уже успел с этой суки колготки стащить! — вопила его милая женушка.

— Дура, — сказал он ей совершенно спокойно, чуть задыхаясь, — девчонка в снег провалилась, чулки сушила.

Она на минуту перестала блажить, я выскочила за дверь, захлопнув французский замок, плача, побежала вниз по лестнице. На втором этаже высунулась из зашарпанного жилища пьянчужка, вполне мне под стать: глаз подбит, щека исцарапана, всклокоченная; понимающе смотрела, как я пытаюсь дрожащими пальцами застегнуть пальто.

— Пива хочешь? — спросила утешительно.

На улице мело, когда только метель началась. Я бежала, всхлипывала, глотала снег, проскочила переулком, обогнула длинный пятиэтажный дом. Передо мной раскинулось заснеженное поле с какими-то избами на горизонте, далекими кустами, зимними деревьями; там, вдалеке, светя окнами, шел поезд, прошел, отмелькал. Я брела по колено в снегу то ли в сторону Пулкова, то ли в сторону Пушкина, Царского Села, обманное меридианное пространство сдало меня простору.

Поплутав по задворкам, я оказалась в знакомом внутреннем дворике “Архитектурного излишества”. Сидя на белой с черными лапами скамье под фонарем, достала я пудреницу, глянула в зеркальце на неутешительный портрет с фингалом, ссадиной и вспухшей губою, зачерпнула снега, приложила к лицу.

Во двор въехал черный сверкающий жук автомобиля, вышел Мумификатор, повернул ко мне по-совиному холодное брезгливое лицо жреца. Я явно ему не понравилась. Он поднял брови, из машины выгреблись два одинаковых амбала в осенних шляпах, я, подхватившись, убежала на улицу, где ждал меня футляр телефона-автомата, из которого наврала я маме с три короба, сказавшись ночующей у подружки. Выйдя из стекляшки телефонной будки, я испугалась, что так поздно, почти рано, что я наедине с проспектом и не знаю, куда идти, любой волк меня съест. Разумеется, навстречу шел человек, и это был Студенников, вероятно, проводивший домой свою бешеную жену, успевший утешить подругу Толика и прогуляться.

— Прости, что так вышло. Мне правда очень жаль, прости. Как ты?

— Замечательно, — отвечала я, встав так, чтобы меньше заметен был синяк. — А вот ты-то как живешь с такой… с такой…

Подбирая выражения, я разревелась, он достал платок, хотел вытереть мне слезы — или нос утереть? — но я увернулась, вытерлась рукавом, точно беспризорница.

— Ты начитанная умная девочка, — сказал он медленно, — герцогиня де Рюбомпрэ, — ума не приложу, где он взял эту герцогиню, из каких недр подсознания, — жизнь воспринимаешь через чтение, через литературу; а она видит жизнь такой, какой есть. Она читает мало, живет, пребывает в действительности.

— Драться и ругаться — это, по-твоему, пребывать в действительности?

— По твоим литературным канонам, — продолжал он, словно не слыша моего вопроса, — нет ничего важнее великой любви и благородного поведения. А в настоящей жизни…

Я его перебила:

— А в настоящей жизни надо хамить по мере сил и возможностей, а на любовь чихать с горы высокой, поскольку формальности важнее, а врать — очень даже хорошо.

— При чем тут формальности? Ты никогда не слыхала поговорку “Где постелила, там и спи”? А о заповедях ты знаешь что-нибудь?

— Не знала, что ты верующий.

— Верующий не верующий, но с детства усвоил, что двум богам не молятся, что прелюбодействовать негоже, — ну, и так далее.

— Если ты живешь с женой и не любишь ее, — изрекла я, — то ты и с ней прелюбодействуешь.

— Где ты только такое вычитала? — Он швырнул окурок в урну, издалека, почти со злостью, красный огонек пролетел светлячком. — И с чего ты взяла, что я ее не люблю? Что я не по любви женился?

— Я чувствую! Знаю! Вижу! Если бы… если бы ты был свободен, — голос у меня срывался, — и тебе пришлось бы выбирать сегодня между мной и ей, кого бы ты выбрал?

— Зачем ты спрашиваешь? Сколько ты лишнего говоришь.

— Так не лжец ли ты последний?! — вскричала я. — Для тебя важнее чувства настоящего какой-то непонятный долг?

— Тебе никогда не встречалось выражение “чувство долга”? Долг тоже чувство, рыжая. И сильней многих прочих, кстати.

С этими словами сделал он шаг с тротуара в услужливо открытую дверь троллейбуса, толстозадого и сине-желтого, дверь тотчас захлопнулась, троллейбус (первый, в отличие от любимого мною последнего) укатил.

Я побрела к выходу из города навстречу ветру, дувшему с юга на север, прикладывала к ссадине у брови снежки, всхлипывая, щеки и уши горели, губа распухла.

— Что это с нашей письмоносицей? — спросил преградивший мне дорогу Косоуров, которого я сгоряча вовсе не заметила. — На катке упали?

— На меня напала мерзкая баба, жена любимого человека.

— Заняты ли вы завтра между двумя и тремя?

— Вы хотите послать меня за почтой в книжный магазин?

— Нет, я хочу, чтобы вы посетили со мной барокамеру.

— Баро… что?

— Это такая кибитка, кабинка, заходите, дверь задраивают, как в звездолете, потихоньку меняют атмосферное давление, вы восходите в горы, не сходя с места. Или погружаетесь под воду на большую глубину. Девица, которая по болезни нуждалась в посещении данного лечебно-тренировочного аттракциона, подвернула ногу, и я хочу выдать вас за нее.

— Вам-то это зачем?

— Нужно.

— Ну, где наша не пропадала, — моя обида и горе улетучивались, я уже грызла преподнесенный мне Косоуровым пылающий пирожок с мясом, жаренный на солярке (мы стояли у спозаранку открывшейся пирожковой), — я снова согласна принять участие в ваших сомнительных экспериментах, — все ради науки!

— Не сомнительных, а спекулятивных, — сказал он, уходя. — И почему “снова”? В первый раз я вас ни о чем не просил, вашим согласием не интересовался; вы самовольничали и, если хотите, хулиганили с изобретенной мной установкой по личному почину.

Вместо того, чтобы поехать в институт, я отправилась домой. Брат с отцом были на работе, мама ушла подменить сотрудницу в свою библиотеку. Я приложила к синяку примочку из бодяги, намазалась мазью с пчелиным ядом, потом облепиховым вареньем. Приступ безнадежной усталости свалил меня на диван: впервые проявилась ярчайшим образом моя способность засыпать в самые тяжелые минуты жизни.

В тихом родительском доме на Благодатной улице, натянув на милом мирном бабушкином диване клетчатый плед до подпухшей скулы, из дневного снулого зимнего полусвета попала я в страшную враждебную мглу чужой, неизвестно чьей, замершей во зле коммунальной квартиры на одной из улиц — во сне я знала это зрительским знанием спящих — ночной послевоенной Москвы.

Зыбок был коридор, где присутствовала я почти бестелесно, трепещущее привидение, боящееся обнаружить местонахождение свое во тьме, скованное ужасом, не дающим возможности бежать из мрачного предательского пространства захлопнувшейся западни.

В коридор выходили запертые двери, невидимые в непроницаемой черноте. За одной из дверей, кажется в ванной, умирали два человека, я слышала их чейн-стоксовское гаснущее дыхание. Запах прели, сладкий синеватый запах цианида, крови, гибели кружил голову.

Спали ли коммунальные люди за другими дверьми? делали вид, что спят? или отсутствовали к случаю? были ли в доме убийцы? или собирались зайти проверить, как удалась им их работа?

Я знала только то, что один из двоих был застигнутым беглецом, отчасти мне известным; да еще то, что оказалась я где не надо не своей волею, случайно, какой-то колдовской научный движок вроде косоуровского “лифта” собрал меня в меня из ничего. Возможно, в роли почтальонши, вестницы, почтовой голубки. Но весть моя опоздала — или письмо, которое должна была я забрать для адресата, исчезло: ненаписанное? украденное?

Кто-то шел по лестнице, поворачивал ключ в замке, их было несколько человек, шестеро ли, семеро, голоса, дверь распахнулась, плеснуло светом с лестничной площадки, закричав, я проснулась от собственного крика, сердце колотилось бешено, в висках стучало. Я была дома одна, спала не больше получаса. Медленно отдышавшись, я вспоминала приснившееся, но не могла вспомнить, кто вошел с лестницы, может быть, Смерть, может, виновники ее, а может, невинные жильцы коммуналки, они же лжецы и соучастники. Я побрела на кухню попить чайного гриба, потом в ванную умыться, глянула в зеркало. Почти никаких следов ночной драки. Добравшись до дивана, я незамедлительно уснула, убыла в тишину, где ни сновидений, ни кошмаров не держат.

Назад Дальше